Текст книги "Испытание на верность (Роман)"
Автор книги: Владимир Клипель
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)
Он ласково взял в свои руки ее маленькую, но огрубевшую от лопаты руку, почувствовав шершавость кожи и бугорки мозолей на ее ладошке, и преисполненный какого-то неведомого доселе, возвышающего его над всеми делами, какие только приходилось ему выполнять, над всеми заботами, какие его когда-либо заботили, сладостного и оттого острого чувства, которое ему надо было выразить сейчас, и притом особыми, очень значительными словами, повлек ее за собой. Надо было выйти из-под взглядов все понимающих женщин, чтобы никто, даже ветер, прошелестевший побуревшими травами на поле, не мог подслушать слов, предназначавшихся только ей, самой хорошей маленькой женщине, ставшей для него настолько близкой и дорогой, что она заслонила перед ним весь мир.
– Таня, милая, – волнуясь и до боли сжимая ей руку, заговорил он, останавливаясь и заглядывая ей в глаза. – Война. Все может случиться, но ты меня жди. Если вас куда отправят, ты пиши мне или домой. Лучше домой… мама поймет, она у меня добрая. Я ей обо всем расскажу. Ты знаешь, я только сейчас понял, что не могу без тебя. Ты мне веришь? Да? Помнишь, как мы первый раз гуляли на этом поле и в лесу?
– Гриша… – она смотрела на него, губы ее улыбались, хотя по щекам катились слезы и она ничего не могла с ними поделать, потому что счастье и несчастье – все переплелось в какой-то клубок, в котором не имелось ни начала ни конца, и за какую нитку ни потяни, только еще туже затянешь, еще больнее. – Ты не забудешь меня? Скажи…
– Никогда! Честное…
– Не надо. Я тебе верю. Ты – хороший. И я тебя буду ждать. Иди!
Он жадно приник губами к ее губам, теплым и потянувшимся навстречу, ласковым, отчего даже в глазах у него все поплыло, и он покачнулся. Прощальный поцелуй. Все значимо в двадцать два года, все будет помниться до последнего часа, потому что это первое на долгом и неизведанном пути. Оторвавшись, оттолкнув ее от себя, чтоб она не видела его лица, он круто повернулся и побежал к мостику, за которым его ждала повозка.
Оглянувшись на миг, он увидел фигуру Тани в черном жакетике с голубой косынкой на голове. Она смотрела ему вслед и махала. Гриша тоже поднял руку – прощай! Сердце защемило от тоски, от какого-то неясного недоброго предчувствия.
Звенел под ногами невытеребленный лен на чьей-то полоске, бурый и перезревший, местами уже полегший к земле. Гулко, как пустая бочка, пророкотал мостик. Житов, суровея лицом, сердитым рывком перекинулся в повозку через ее борт.
– Поехали!
Дубровко взмахнул вожжой: «Н-но, родной!» – и Гнедко, поекивая селезенкой, затрусил по дороге неторопливой, но размашистой рысью. Покачивался кузов двуколки, позванивали каски когда при толчках карабины касались металла, потому что держать оружие приходилось между колен.
Войтеховский совсем опустил голову, молчал. Кучмин, чтоб разрядить обстановку, начал у него допытываться, куда он побежит, если вдруг встретятся немцы, – вперед или назад? Скажи! И Войтеховский, чтоб только отвязаться, нехотя ответил, не особо задумавшись над смыслом:
– Куда. Известно, назад. У немцев мне делать нечего.
– Вот, видали такого! Назад. А воевать за тебя дядя станет? Нет, брат, шалишь, бегать тебе не дадим, стрелять будешь.
Дубровко засмеялся: ну парень, с таким не заскучаешь!
Часа через два, слева от дороги, за Обшей показалась деревня. За нее шел бой, доносилась глухая пулеметная стрельба, рвались мины. Горел какой-то дом, и черная пуповина дыма тянулась к низким облакам.
Житов, ехавший в глубокой задумчивости и безучастности, словно бы пробудился. Только в голове еще продолжал назойливо звучать мотив песни: «И колокольчик, дар Валдая, звенел уныло под дугой!» Валдай. Средне-русская возвышенность, про которую не раз спрашивали на уроках географии и заставляли отыскивать ее на карте, всхолмленная, лесистая, с частой сеткой голубых речных жилок, текущих в разные стороны, – к Волге и Днепру, нынче сбрасывала тихую осеннюю грустинку, гремела выстрелами, пылала огнями многих пожаров.
– Ишь, молотят, – сказал Кучмин. – Интересно, наши это или…
– Наши, – ответил Житов. – Там боевое охранение от второго батальона, кажется. Смотреть надо в оба, могут и на этой стороне оказаться немцы.
Третью роту связисты встретили не доезжая Шиздерово.
* * *
Поднимаясь на очередной пригорок, за которым неподалеку уже находилось Шиздерово, с могучими, еще наполеоновских времен поникшими березами и ракитами вдоль дороги, связисты увидели свою пехоту. Группами по нескольку человек, стрелки осваивали новый рубеж. Это были уже вырытые заранее окопы, перекрывавшие дорогу. На брустверах стояли два «максима», нацеленные на деревню.
Житов оставил повозку, а сам пошел отыскивать командира, чтоб расспросить, где отыскать роту Сидельникова. В высоком лейтенанте он сразу узнал командира третьей роты. Не раз он видел его на плацу и в гарнизонном клубе. Правда, глубокая каска затеняла лицо лейтенанта, но по искрометному насмешливому взгляду, которым он окидывал собеседников, Житов ни с кем другим его не спутал бы. Шинель, перетянутая широким ремнем с портупеей, ладно облегала атлетическую фигуру Сидельникова.
– Разрешите обратиться? – козырнув, Житов дождался утвердительного кивка лейтенанта и только после этого доложил: – Прибыл в ваше распоряжение с походной радиостанцией…
– Хорошо, – ответил Сидельников. – Здравствуй, сержант. Давай сюда рацию и устраивайся в окопе. Тут такое дело: ночью нас из деревни вышибли, но мы думаем вечером поправить положение. Твоя рация как раз ко времени…
Через несколько минут радисты связались со штабом полка. Разговаривал с Сидельниковым Фишер, и командир роты багровел при этом лицом и шеей. Житов понял, что командир полка недоволен и приказывает вернуть деревню. Это было ясно даже по односторонним ответам лейтенанта.
В конце дня в небе то и дело проплывали косяки немецких бомбардировщиков. Бойцы замирали в окопах и кустарниках, чтоб не привлечь внимания, По громыханию, сотрясавшему землю, по черно-сизым дымам, поднявшимся в небо в разных местах, Житов понял, что на этот раз объектами налета стали не отдаленные города и станции, а боевые порядки дивизии, может быть и Опецкое в том числе. Самолеты возвращались на малой высоте, без прикрытия, и на темных фюзеляжах и крыльях можно было рассмотреть зловещие кресты. Житов невольно думал, что им – связистам повезло: в Опецком небось жарко было. Вот только Дубровко не попал бы под налет. Как раз мог успеть ненароком. Неужели не догадался укрыться, переждать?..
Начало темнеть, когда роту построили и Сидельников объявил приказ. Повзводно рота начала выдвижение к деревне, чтобы потом развернуться в цепи. Радисты шли за командиром по дороге. Следом, на руках, артиллеристы катили батальонную пушку с тонким стволом. Слышно было их тяжелое дыхание, разговор вполголоса, когда возникла заминка.
Стрелки, развернувшись в цепи, шли уже огородами, когда вспыхнула и прочертила огнистую дугу белая ракета, выхватив на момент из темноты ветлы, сараи и глубокие провалы ночи между строениями. Донеслись крики, хлопнули выстрелы. Житов почувствовал, как все в нем напряглось, сжалось в тугой комок. Казалось, что вот сейчас хлестнет по незащищенному телу вжикающая бичом пуля. Куда легче было бы броском кинуться вперед, чтоб быстрее оказаться на том, другом берегу, откуда летят пули, чем идти не отрываясь от командира, не покидая своего боевого места.
Его обогнали бойцы, катившие пулемет. Они дышали запаленно, потому что тащили его согнувшись, почти переламываясь в поясе, чтоб не черпать дулом пулемета землю.
– По сараям – огонь! – крикнул Сидельников. – Давай…
Гулкая ссекающая все на пути огнистая струя металла ударила по строениям, откуда взлетела ракета, заглушила голос Сидельникова и другие звуки. В наступившей оглушительной тишине не сразу возникло «ура», долетевшее издали, оно крепло, подхватываемое многими. Но до схватки, до рукопашного боя не дошло: гитлеровцы, сутки назад захватившие деревню, чтоб обезопасить колонны главных сил, двигавшиеся за рекой Обшей на Дудкино и Сычевку, бежали за речку. Уже оттуда они обстреляли деревню из минометов.
Жители, с тревогой следившие за гитлеровцами, при первых разрывах мин кинулись из деревни в лес. Занявшийся огнем сарай никто не тушил, и пламя, разрастаясь с каждой минутой, с треском вырывало огненные клоки из кровли и кидало их в небо, озаренное багровым светом. Ревели коровы, истошно, захлебываясь, лаяли псы, детский голос пронзительно верещал: «Мама! Ма-а-моч-ка…» – и было странно, что никто не спешит на помощь ребенку в этой суматохе.
Все было ново для Житова и радистов, необычно, их подавляла пугающая тревожность ночи, объятой всполохами, они не могли сразу освободиться от первого соприкосновения с дыханием смерти, пронесшейся рядом, и чувствовали себя не лучше, как если бы внезапно свалились в яму и еще не знали, живы или нет. Смерть пронеслась рядом, и ее можно было сравнить с электрическим разрядом: треск, искры и даже неясный запашок дыма. И от запоздалой мысли, что жизнь могла оборваться, как нитка, подсеченная взмахом ножа, сердце никак не могло смириться и колотилось.
Вслед за Сидельниковым радисты вошли в избу. Кто-то полыхнул голубым лучом фонарика по бревенчатым стенам, обмахнул печку с черным челом и задержал пятно света на столе. Чиркнула спичка, и трепетный огонек свечи осветил передний угол.
– Развертывайте рацию, – приказал Сидельников, пропуская радистов с их ящиками к столу. Увидев, как у Войтеховского ходуном ходят руки и он не может попасть вилкой в розетку, чтоб подсоединить питание к рации, засмеялся весело и необидно: – Что, радист, руки пляшут? А у настоящего бойца должны плясать ноги… От радости, что жив остался.
На этот раз Сидельников говорил с командиром полка весело, с бравадой, гордясь собою. Чувствовалось, что в нем тоже оставил след этот вечер, он уверился в силах, и теперь это уже другой человек. Фишер приказал в Шиздерово не задерживаться, отходить на Опецкое, Видимо, боялся, что роту могут отрезать: выйдут на ее дорогу, и тогда пропала рота. Опасения были реальные, потому что в этот вечер противник появился перед левофланговым батальоном.
* * *
Обратная дорога в Опецкое казалась долгой и утомительной, потому что шли пешком, и только трое раненых ехали на ротной повозке, предназначенной для перевозки станковых пулеметов. Житов перебирал в памяти перипетии вчерашнего боя: что ж, радисты действовали как положено – не отставали от командира, без промедления дали связь с полком. Переживания? Так они у всех, у каждого свои. Коснись, так он и свой солдатский долг выполнил бы, дрался с врагом, но до этого не дошло.
Кучмин с рацией за плечами шел позади и хотя гнулся под ее тяжестью, подтрунивал над Войтеховским. Запыленное его лицо с белесыми бровями было беззаботно, словно и не участвовал в своем первом бою. Что за этим – легковесность или настоящая отвага, Житов не мог решить определенно. Во всяком случае он сам не мог вот так быстро отрешиться от пережитого. Может, просто разные характеры. Думал, искал ответа, но при этом ощущал, что в душе растет теплое чувство к Кучмину. Надежный он…
Солнце ярко освещало деревню Опецкую, стоявшую на холме. На первый взгляд, все здесь оставалось прежним. Как и раньше, тихо стояли опустевшие, покинутые многими жителями избы. Все было как и сутки назад, но чем ближе, тем более заметно, что огороды словно бы исклеваны и покрыты круглыми плешинами. Житов догадался, что это следы бомб: как их кидали сериями, так они и легли, вытянувшись цепочками и разбрызгивая по сторонам землю. И тотчас заметил, что некоторые дома стоят словно бы привалившись боком к опоре, как это делают усталые люди.
Сердце забилось неровно: как-то там его Таня, избоялась, поди, бедная? Хоть бы догадалась вскочить в какой блиндаж или окоп, все не так страшно, как на чистом поле. Он представил как она обрадуется его возвращению, и лицо озарилось счастливой улыбкой. Разве думал, когда познакомился, что простая девчонка может принести такое ощущение полноты жизни и счастья, о котором даже и мечтать не смел. Ведь знакомился и раньше с девчатами, когда служил в Красноярске, были и умные среди них, с образованием, а вот ни одна не затронула души столь глубоко, чтоб звенела струной, чтоб день казался годом без встречи.
И надо же было, чтоб именно она вышла ему навстречу из пуни, когда он, впервые появившись в Опецком, подошел к бревенчатому сараю посмотреть, нельзя ли там разместить ротных лошадей. Оказалось, что пуня занята под жилье строительницами укреплений.
– И много вас тут? – спросил он первое, что пришло на ум.
– Девяносто шесть человек, – отвечала она, лукаво поглядывая на него и смеясь в душе над его смущением.
В самом деле, земля вдоль стен была застлана соломой, и поверх лежали впритык один к одному матрасы, а в изголовьях узелки со скарбом, чемоданчики. Ему было неловко, и он не знал, о чем еще вести разговор. Спросил:
– А как вас зовут?
– Таня Колесникова, – мило улыбаясь отвечала она, все так же не сводя с него глаз, отчего у него начали пламенеть уши.
Выручил его Кучмин, прибежавший в эту минуту:
– Товарищ сержант, вас срочно к командиру!
Житов кивнул девушке и пошел, услышав вслед:
– Приходите к нам вечером, обязательно!
Так просто состоялось знакомство, имевшее отнюдь не малые для него последствия. Они встречались в свободные вечерние часы, уходили по тропинке в поле и даже в лес, слушать зачарованную тишину бора и робкий лепет умащивавшихся на ночь птах. Пряно пахло прелой листвой, хвоей, цветами и травами, а когда начала созревать земляника, ароматом ягод. В поле тоже бывало хорошо, когда голубые озера льна начинали напитываться сиреневыми красками зари. Шли смотреть, как ласковый ветер гонит по ржаному полю золотые волны, как перебирает лепестки ракит, узкие и длинные, белые и зеленые; как в дымку опускается усталое багряное солнце, и на том месте, где оно утонет за стеной зубчатого леса, еще долго горит зоревое небо с малым облачком. Много приятных картин мог бы вспомнить Житов, если б вздумал перебрать те скудные часы, а порой даже минуты их свиданий. Особенно разгуливать было некогда: связисты тоже работали от зари до зари на строительстве, валили лес, возили его, вязали в клетки блиндажей, маскировали. Но в молодости любая работа не помеха для свиданий. Мало кто мог утерпеть и не сходить, не послушать, как поют у костров песенницы, какие частушки выдают экспромтом.
Ходил не ведал, что так крепко заполонит его душу девчонка, росточком едва ему по плечо. Все думал: кончится работа, уедет и забудется все. Мало ли еще девчат на свете? Вон Костя Куч-мин со всеми перезнакомился, всем он милый человек, где ни появится, там и смех, там и веселье. Без девчат не скучал, с ними – тоже, а уедут, и глазом не поведет. Мог бы и Житов также, да случилось, что накатилось и понесло их, бросило в горячие объятия. За одно такое мгновение, будь даже за плечами смерть с косой, не колеблясь расплатился бы всей жизнью, только бы изведать глубину счастья, которое отведено самой природой и слаще которого нет. Порой самые тяжкие мучения принимает на себя человек за такие мгновения и несет свой крест безропотно, согреваемый лишь воспоминаниями. Они – озаряют душу живительным светом, они – дают силы одолевать все преграды, не раз думал Житов.
Было, было у Житова такое счастье, когда петь и обнимать всех хотелось, когда не ходилось – леталось ему, такая окрыленность владела им, и работа горела в руках, и добром, желанием творить его переполнялась душа. Спроси, не смог бы он объяснить причины такого состояния, не приписал бы этого любви – такому простому, избитому слову, которое лепят к месту и не к месту. У него – другое! Особенное!
Шагал Житов и думал: «Приду и скажу, поезжай к моим, жди меня, вернусь – поженимся. Никому не уступлю тебя, никому не отдам», – и улыбка играла на губах, когда представлял, как обрадуется Таня. Ведь любая девчонка ждет этих слов от полюбившегося парня, потому что это венец всякого хорошего знакомства парня с девушкой.
Возле блиндажей и дзотов воронка на воронке, крепко бомбили Опецкое проклятые гитлеровцы. Всю землю перепахали вокруг, а все-таки не смогли порушить сооружений.
Приказав своим идти в землянку, бегом подался Житов к знакомой пуне, надеясь застать там Таню. По улице разбитой деревни торопливо уходили колонны строительниц, покидавших полосу, которая вот-вот могла Стать фронтовой. Часы, а не дни отделяли ее от этого момента. С узлами и заплечными мешками уходили из родных мест последние жители Опецкого, оставляя жилье на попечение военных. Может, Таня еще не ушла?..
Распахнуты настежь двери пуни, людей не видно, а постели и одежда валяются. Заскочил Житов в пуню, а там полстены сзади вывернуто, стропила и кровля обрушены, все перемешано с землей, соломой, расщепленным деревом. И спросить некого. Хорошо, что бомба попала в пустой сарай…
Глянул в угол, где самый завал, а там убитые, в гари и крошеве, с посинелыми руками и лицами. И лежат какая где, как застигла смерть. Жутко стало Житову, страх сковал его от головы до пят и волосы напружинились под пилоткой до боли. Но он пересилил себя, свою скованность, заставил подойти ближе. И вдруг заметил под завалью конец голубого Таниного платка. Потянул его, а он не поддается. Житов все понял и принялся высвобождать засыпанную.
Показалась рука, знакомая, ласковая, с маленькой ладошкой, но уже посинелая, а потом и голова Тани, повязанная ее любимой косынкой. Лежала она вниз лицом, бездыханная, и когда перевернул ее Житов на спину, открытые ее глаза смотрели куда-то мимо, холодно и строго, а губы печально и страдающе искривились, словно силилась сказать что-то или спросить, и не могла. Может: «Что же ты не уберег меня, Гриша?»
Оборвалось сердце у сержанта Житова и покатилось куда-то, и невырвавшийся горестный вопль замер на губах, потому что вся кровь отхлынула от лица и стало оно белее стены беленой. Дар бесценный был в его руках, а он не уберег. Не оградил свое счастье от поганого гитлеровца, который швырял свои бомбы в беззащитных женщин, потому что с малой высоты даже слепой мог бы узреть белые одежды на людях, а не зеленые гимнастерки. Не пощадил, подлый, убил.
Сердце, которого не чувствовал Житов, постепенно возвращалось на свое место, но с такой острой, прямо-таки непереносимой болью, что он застонал, закрутил головой, рванул на себе воротник, потому что тот не давал ему вздохнуть полной грудью, сдавил, будто обручем.
«Таня, милая! Как же я теперь?» – закричала его душа, потому что и в самом деле он теперь не мог представить себе жизни. Зачем жить, для кого? Молчала Таня, и не было ему ответа.
Скоро придут люди, чтоб предать земле погибших, он знал, что вот-вот кто-нибудь появится, а он не хотел, чтоб чужие руки прикасались к его первой женщине, которая принадлежала только ему. Подхватив на руки уже застывшее неподатливое тело Тани, Житов вынес ее из пуни, увидел неподалеку яблоньку, притулившуюся к изгороди, и направился туда. Положил Таню и вернулся к пуне за лопатой – их много стояло возле дверей, прислоненных к бревенчатой стене. И начал копать могилу. Земля была податлива, а он приучен к лопате и знал, как с нею управляться. За несколько минут неглубокая, как окоп для стрельбы с колена, яма была готова. Он снова пошел в пуню, отыскал там чью-то простыню, завернул в нее Таню, и так, в простыне, опустил на дно ямы.
«Вот и все», – горестно подумал он и осторожно высыпал первую горсть песка, потом вторую, третью, только после этого снова берясь за лопату. Когда холмик образовался, Житов вывернул на меже камень – их много было повсюду, этих следов древней морены – и перенес на могилку. Припав к сырой земле, разделившей его навеки с Таней, поцеловал землю.
– Прости…
Послышался шорох чьих-то шагов, и Житов, обернувшись, увидел Кучмина. Тот шел, как по горячим углям, едва наступая на носки, и глаза его круглились, выражая смятение.
– Она? – шепотом спросил он.
Житов кивнул. Косте не надо было ничего объяснять, да и не мог он сейчас говорить, слова застревали из-за рвавшихся и комом подступавших к горлу рыданий. Тиская пальцы и каменея каждой жилочкой, он совладал с рыданиями и только со слезами ничего поделать не мог, они текли по щекам сами, обильные и соленые, их вкус он чувствовал, кусая губы.
Костя – балагур, ничего не принимавший всерьез, крепко взял его под локоть и повлек за собой.
– Я тебя ищу, командир, а ты вона где. Нам опять куда-то переходить, будто на левый фланг, в Дудкино… Не горюй, друг мой, перемелется. Не переживай – война, и нас могут убить не сегодня-завтра. Мы же с тобой солдаты.
Он еще что-то говорил своему другу, своему сержанту, да Житов не воспринимал его слов, потому что падали они на захлопнувшуюся, окаменевшую от горя душу, где зрели иные семена, которым надо было не сочувствие, а совсем другое, совсем другое.