Текст книги "Испытание на верность (Роман)"
Автор книги: Владимир Клипель
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
– Толкуй… – подзадорил его Сумароков.
– Что, думаешь обманываю? Знаешь Киргизстан какой…
Кракбаеву лестно, что товарищи интересуются его родными местами. Глаза, черные, как агат, поблескивают, тонкие трепетные ноздри небольшого вздернутого носа подрагивают, будто ловят не противный запах взрывчатки, а острый горьковатый дымок очага, в котором весело потрескивают ветки смолистой арчи. Ох, какой ласковой и манящей кажется отсюда далекая родина – Киргизстан!.. Где найти слова, чтобы рассказать товарищам, как сверкают по утрам сахарно-белые вершины Ала-Тау, подпирающие своими острыми зубцами небо! Если смотреть на них вблизи, шапка валится с головы, так высоки они. Там, на его родине, не бывает таких серых дней, такой мглы, таких болот, как здесь. На горах, где ходят отары, повсюду зеленая густая трава, и золотые пресытившиеся шмели дремлют в раскрытых цветках, разомлев под солнцем от тепла.
Забыты стужа, бураны, внезапные снегопады, после которых можно недосчитаться половины отары, забыты смертельная усталость, когда с утра до ночи не вылезаешь из седла, скудный чай с пресной лепешкой и сон на жесткой, затоптанной кошме, скорчившись по-щенячьи где-нибудь в уголке кибитки. Только солнце, только свежий ласкающий ветер с гор, только радующая глаз голубизна неба и простор, от которого захватывает дух и хочется петь.
Полжизни отдал бы Керим не задумываясь, чтобы только не было этой войны, чтобы он мог снова гонять отару по зеленым склонам и жить беззаботно, как прежде…
Всегда острые, пронзительные глаза его затуманиваются от грусти, потому что воспоминания всякий раз приходят с радостью и болью, и чего тут больше – не разобрать, как не найти грани, где кончается пресная вода потока, впадающего в соленый Иссык-Куль.
Крутов даже удивился, что молчаливый, сдержанный Кракбаев так разговорился, когда дело коснулось Киргизии.
Лихачев, слушая, косил взглядом на командира: вдруг подаст какой знак! Возле Турова собрались командиры взводов. О чем-то совещаются. Наверное, о том, что делать дальше. Разошлись. Туров оглянулся, подал Лихачеву знак: ко мне!
– Р-разговорчики! – прикрикнул Лихачев на своих, бодро вскакивая на ноги. – Кончай травить! Кракбаев со мной, остальные на месте.
Пригнувшись, Лихачев побежал вдоль изгороди к командиру. Кракбаев метрах в пяти сзади. Внезапный свист мины. Взрыв. Острые брызги огня, дыма, изорванной в клочья дернины. Режущий свист осколков и вскрик…
Крутов видел, как Лихачев нырком приник к земле, а Кракбаев будто споткнулся, неловко повалился на землю, выпустив из рук винтовку. Правда, он тут же вскочил, но затем, вместо того чтобы догнать Лихачева, начал поспешно сдирать с себя одежду, будто она его жгла. Дико было видеть голые смуглые плечи и спину, внезапно облитую красным, слышать тягучий крик боли.
Кракбаева притащил Лихачев. Он нес его на руках, как носят большого ребенка, волоча за собой в той руке, которая обхватывала ноги раненого, его винтовку, шинель, гимнастерку – все, что успел сбросить с себя Кракбаев.
– Перевяжите его, ребята, а я побегу! – запыхавшись, попросил он, казнясь в душе за то, что ему взбрело в голову позвать за собой Кракбаева. Мог бы один, и ничего не произошло бы…
Кракбаева перевязывали всем отделением, пакетов едва хватило, такую порцию осколков влепило ему в спину. Глубоки ли, опасны раны или не очень, кто мог сказать? Кракбаев больше не кричал, а только стонал сквозь зубы и что-то бормотал по-своему: может, клял на чем свет стоит фрицев, – никто не знал определенно. Лицо из смуглого сделалось землисто-серым, осунулось, под глазами залегли тени. Чтобы не беспокоить товарища, все говорили шепотом, настроение враз упало.
А тут еще из серой пелены облаков через голубые прорывы вывалились к земле истребители – желтокрылые, с черными крестами «мессершмитты». С ревом, переходящим в натужный стон, они промчались на бреющем полете к Толутино, обстреляли там кого-то и вернулись назад, заставив пулеметчиков прижаться к земле.
– Приказ есть – наступать, – сказал Лихачеву Туров. – Твоя задача – прижать противника к земле, чтобы он носа из деревни не мог высунуть. В первую очередь огонь по этой сволочи! – Туров кивком указал на танкистов, по-прежнему разгуливавших у своих машин.
– Разве ж они дадут нам наступать, товарищ командир?
– Приказы не обсуждают, Лихачев. Будем выполнять, а там увидим, как быть… На всякий случай подготовьте бутылки с КС, гранаты, чтоб никакой паники, если вздумают повернуть на нас. Ты меня понял, Лихачев?
– Сделаем все, что в наших силах, товарищ командир. А насчет паники – не беспокойтесь, не допущу…
Рота открыла огонь по деревне, по танкам из винтовок, и пулеметов. Лихачев наблюдает по сторонам, но что-то никто не торопится вылезать за изгородь. Только стреляют. В ответ суматошный огонь из деревни, взлетающие в небо искристые красные ракеты. Люки танков захлопнуты, машины окутываются дымком, разворачиваются. У пулеметчиков засосало под ложечкой: вдруг пойдут на них! Да разве только они так думали! А стрелки?
Но танки, погудев, покрутившись на месте, один за другим уползают и скрываются за крайними строениями.
Лихачев понял Турова. Взять деревню силами батальона без артиллерийской поддержки, когда там сил много больше и к тому же все на ногах, – дохлое дело. Вот и приказал открыть огонь, чтобы по ответному старшие командиры могли судить о реальном соотношении сил. А погубить всех людей опрометчивым решением – нехитро, и кому от этого польза?
Пальба, частая вначале, постепенно затухает. Вот только самолеты свирепствуют. Они прямо виснут над редколесьем, буквально гоняются за человеком, сбрасывают обычные мины вместо авиабомб, жмут всех к земле.
– Суки! – ругается Сумароков, тыкаясь носом в окопчик, когда самолет с бреющего поливает залегшую пехоту и пули смачно чмокаются с землей, взбивая сырую дернину.
За каждым самолетом вслед волной прокатывается ответная стрельба. Всех донимает зло на безнаказанно барражирующих в воздухе стервятников. Криками ликования проводили первый подбитый самолет. Косо срезая пространство, он шел к земле, вытягивая за собой черный шлейф дыма. Пилот кулем вывалился из кабины, какое-то время падал камнем, и вдруг за ним возникла белая полоса шелка, превратившаяся в широкий зонт.
– Глянь, горит…
– Подбили! Ур-ра!.. Сейчас врежется…
– Ах, гад, выпрыгнул. Лови его! Лови-и!..
Самолет взрыхлил землю в километре от роты, срезал крылом сосенку и, разваливаясь на куски, перевернулся. Густой столб дыма и огня поднялся на том месте. Но туда уже мало кто смотрел – все следили за парашютистом. Летчик рывками подтягивал к себе парашют, направляя его полет к лесу. Вот-вот он коснется верхушек и скроется. Десятки бойцов, сорвавшись со своих мест, бежали наперехват. Не выдержала душа Сумарокова, кинулся и он.
– Я ему, гаду, за Кракбаева! – крикнул он уже на ходу.
Гитлеровец не успел отстегнуть лямки парашюта, его еще волочило по земле, когда он увидел сбегавшихся к нему бойцов. Он расстрелял по ним всю обойму парабеллума, двоих ранил, но остальные навалились на него, вышибли из рук пистолет, заломили локти назад. Вмиг образовалась толпа, в центре которой еще волтузились со строптивым гитлеровцем бойцы. Он пинал их ногами, кусал, норовил бить головой, те не оставались в долгу, били по чему придется…
Тщетно пробивался к гитлеровцу невесть как оказавшийся поблизости старший лейтенант Макаров – веселый, живой, как ртуть, голубоглазый тридцатичетырехлетний крепыш. В мирное время он исполнял должность физрука полка и порядком надоедал всем лыжными кроссами, а в военное возглавил разведку полка и теперь стремился прибрать к рукам знатного «языка».
– Р-разойдись! Приказываю!.. – орал он, плечом врезаясь в неподатливые солдатские спины.
– Чего разойдись! Наш фриц! Хотим берем, хотим нет…
– Не имеете права, это пленный! Гаагская конвенция…
– Какой пленный, когда не возьмешь! Вишь, не дается…
Макаров в армию был взят в сороковом году с преподавательской работы и любил при случае щегольнуть познаниями. Но тут все его домогания встречали отпор.
– К черту конвенцию! Он нас колошматит, а мы его на наши хлеба…
– Верна-а! Бей гада!
Велико было озлобление бойцов, достаточно натерпевшихся от фашистской авиации за последние две недели. А тут еще один фриц – и тот не дается в руки.
Толкались плечами, пыхтели, ругались, ярились, стремясь прорваться к центру, до гитлеровца, сплачивались в живую непробиваемую стену с той стороны, откуда наскакивал Макаров. Тогда старший лейтенант, охрипший, взъерошенный, как петух, перетерпевший изрядную потасовку, вдруг решился на отчаянный шаг: отступив немного, он с разгону вскочил на спины ближних и пошел было по живым колышущимся плечам, но его тут же стряхнули, зажали, и какой-то боец, обернувшись к нему темным, багровым от натуги лицом, со злым азартом в глазах сказал, скаля белые, как кипень, зубы:
– А ты шустряк, старший лейтенант! Только не выйдет, тут поле боя, а не в тылу, и мы из этого фрица душу вытряхнем. Не посмотрим…
Круг распался внезапно, будто лопнула пружина, обручем теснившая всех к середке. На истоптанной земле валяется убитый гитлеровец. Кто убил – не найти. Все!
– Отвечать будете! – грозится, строжится запоздало Макаров. – Командованию «язык» нужен, а вы! Ведь летчик, все знал!
– Знал, да не про нас, – огрызаются бойцы. Хоть и старший лейтенант, а не подчиненные они ему. У каждого есть свой командир, с тем другое дело, с тем не поговоришь. – Сволота был, до последнего стрелял. Такой бы рассказал, держи карман…
– Чего там, убили – и правильно. Для того и брали. Собака был, не человек…
И тот же остроязыкий боец, всего лет на пять моложе Макарова, обозвавший его шустряком, сказал, непринужденно хлопнув по плечу:
– Не горюй, старший лейтенант! Вон полна деревня «языков», да глянь, еще на машинах подваливают. Бери – не хочу.
В Некрасово и в самом деле входили крытые брезентом машины с пехотой.
– А ты меня не хлопай! Понял? – озлился, заливаясь гневным румянцем, Макаров. – Встань как положено, когда с командиром разговариваешь! Ваша фамилия? Вот я запишу, тогда запоешь…
– Что фамилия… – Бойца не испугала угроза. – Обыкновенная. Брагин Иван Иванович, образца тысяча девятьсот двенадцатого года. Коренной сибиряк. Так и пиши. Может, к себе в разведку возьмешь – не пожалеешь.
Он, видать, тертый был калач, этот Брагин Иван Иванович.
– И возьму! Посмотрю, каков тогда будешь.
– Товарищ командир, – перебили Макарова, – тут вот документы у фрица какие-то, карта. Может, сгодятся. Опять же пистоля – куда ее? Оставить себе или вам отдать?
Макаров сунул документы и карту в свою пухлую изрядно потертую сумку и пошел. Вместе с ним шагал Брагин и вел переговоры, как перейти в разведку. Это ему, видите ли, больше по душе.
Вернувшийся в отделение Сумароков не застал там Крутова, да и настроение у бойцов было не ахти какое.
– Что такое? Он что, ранен?
– В штаб вызвали, – ответил Лихачев хмуро. – Заодно Керима повел. Тут, брат, все одно к одному. Пока ты бегал, Газин накрылся. За пулеметом лежал, а снарядом из танка щиток прошило. Из двух отделений теперь одного не наберешь…
Сумароков обалдело глядел на него и молчал.
Глава шестая
Более чем опрометчиво было назначать место для командного пункта дивизии, считал Горелов, в Ново-Путилово, рядом с переправой. Она как магнитом притягивала к себе вражескую авиацию.
Переправ было две: одна у Хвастово, где наводили мост на понтонах, и вторая близ Избрижья. На этой последней на правый берег переправлялся полк Афонина, вот гитлеровцы и стремились помешать этому, подвергая переправу беспрерывным бомбежкам.
В очередном донесении Горелов попросил у Маслова разрешения перевести командный пункт на левый берег. Где-то подспудно жило опасение, что дивизия долго не продержится на правом берегу, и когда придет пора убираться за Волгу, отход может получиться далеко не планомерный. В таком случае громоздкий штаб окажется серьезной помехой для частей. Так не лучше ли сразу убрать штаб в более безопасное место? К тому же эти беспрерывные налеты. По пути на переправу и с переправы обязательно два-три самолета пройдутся из пулеметов по деревне, а то и отбомбятся. Все это держит штаб в напряжении, мешает нормальной работе.
Второе и главное, о чем просил Горелов, – это снарядов для зенитных батарей и артиллерии. В дивизии два артиллерийских полка, и только легкоартиллерийский помогает пехоте своими пушками – дивизионками, а гаубично-артиллерийский бездействует из-за того, что нет снарядов.
А что может сделать пехота без гаубиц при нынешней насыщенности боевых порядков противника огневыми средствами? Вот и получается, что вместо широкой полосы дивизия вбила только клин, острием вышедший на Толутино. Батальон Фишера, которому было приказано выйти на шоссе, чтобы обеспечить левый фланг Исакова, проплутал в лесу, и когда подошел к большаку, то встретил там автоматчиков и танки. Таким образом, вся дорога от Даниловского до Толутино оставалась в руках противника, а батальон сидел в заболоченном лесу, скучившись. Другой батальон, посланный, чтобы захватить Путилово и Курково, тоже обнаружил, что деревни заняты мотоциклистами, и перешел к обороне, не выполнив своей задачи.
Противник же спешно подбрасывал два других полка из Старицы и сосредоточивал силы в Некрасово. Похоже, что сто шестьдесят первая пехотная дивизия готовится к решительным боям за большак на Калинин.
В такой обстановке Горелов мог надеяться лишь на полк Афонина, что, переправившись, он займет Курково и тем упрочит положение Исакова.
Привязанный к своему пункту, Горелов не мог видеть истинного положения дел, приходилось полагаться только на информацию, а она, как известно, не всегда бывает объективной, ибо тот же Исаков да и другие попросту преувеличивали силы противника, видели опасность там, где ее могло и не быть, донимали Горелова настойчивыми просьбами пополнений, снарядов, авиационной поддержки и тем сбивали его с толку.
Главной бедой во всем этом Горелов считал большую удаленность командиров от места боя; не видит поля боя и своих войск он сам, не видят командиры полков, не видят комбаты. Вся надежда на телефоны, а надежда ли это?
Однако перешагнуть через требования, через навыки, устоявшиеся за предвоенные годы, не хватало решительности у самого. Не мог он допустить такое и у подчиненных. «Положено», – это было как шоры на глазах лошади, и плохо ли, хорошо ли – выполнялось.
Третье, что он просил у Маслова, – людей! Нужно не меньше двух тысяч человек, чтобы довести полки до нормы. Оружие найдется, его достаточно собрано на складах, а кое-кого можно вооружить и трофейными винтовками. Не беда!
И, наконец, чтобы ускорить переправу Афонина, нужны понтоны, потому что собственных средств дивизии уже не хватает – за утро двадцать пятого октября бомбежками разрушено и потоплено семь лодок полупонтонов, два парома. Сделать это нетрудно, достаточно приказать дивизиям, оставшимся на левом берегу, чтобы они передали свои переправочные средства тому, кто в них нуждается.
Так полагал Горелов, по праву считая, что его дивизия решает наиглавнейшую задачу. Значит, ей и внимание.
Но ни один из этих вопросов не был решен положительно. Когда Горелов уже терял надежду получить ответ, к аппарату его вызвал Маслов.
Телеграфная лента тянулась невыносимо медленно, отстукивая бесконечные точки-тире, точки-тире, испытывая терпение генерала.
«Выполняйте задачу наличными силами, – передавал Маслов. – Снарядов крупных калибров нет, сами знаете, пожгли. Переправу Афонина форсируйте за счет большей организованности. На КП наведите порядок, маскировку, не будут бомбить. Пополнений не ждите. Штабу оставаться на месте…»
Горелов читал, заглядывая через плечо телеграфиста, нервно комкая подбородок. Под пальцами колючие, третьего дня волосы. Ни минуты свободной, чтобы побриться.
– Передайте, – глухо сказал он телеграфисту, – продолжаю выполнять задачу. Горелов.
Все ясно: надо выкручиваться самому. Если по правде, так он просил пополнений, исходя не из практической в этом нужды, а из посылок мирного времени, когда на исходе дня учения обязательно объявляли: ваши части пополнены до нормы согласно штатному расписанию, продолжайте воевать… Посылки эти были совершенно неприемлемы сейчас. Что значило ввести две тысячи человек в дивизию во время боя, новых, необстрелянных, когда части действуют в лесу, а люди не знают ни своих командиров, ни товарищей; об этом Горелов просто не задумывался. Полагалось просить пополнение, поскольку убыль была, вот он и просил.
О том, что его опасения были не чужды Маслову, он узнал вечером, получив шифровку, которую тот направил дивизиям, оборонявшимся на левом берегу справа и слева от переправ.
«Имейте в виду важность обороны рубежа как прикрытия переправившихся дивизий, – приказывал Маслов. – От ваших действий зависит их судьба и исход борьбы за Калинин».
Из итогового за день донесения армии Горелов узнал, что дивизия, работавшая с ним в паре на правом берегу, овладела деревнями Ребеево и Опарино, а Даниловское взять не смогла, увязла в боях на окраине этого поселка.
Горелов устало опустил голову на раскрытые ладони: веки сомкнулись сами собой. Как хочется спать! Третьи сутки без сна… Крепкий телом и духом, он все же еле держался на ногах. Выказывая небывалую стойкость, он выполнял свой командирский долг, как его понимал. Понятия долга распространялись у него не только на работу. Они являли собой целую систему, вобрав в себя лучшее, что накопила армия: от обращения с рядовым, поведения в обществе и кончая главным, тем, как должен умереть, если придет необходимость отдать жизнь за Отечество, чтобы и смерть твоя была примером. Только сила этих убеждений заставляла его во время бомбежек, когда бойцы и командиры прятались по щелям, оставаться на виду, чтобы командовать людьми, руководить ими, направлять их.
Но человек, каков бы он ни был, остается человеком, и ничто человеческое ему не чуждо: ни радости, ни страх, ни усталость. Горелов завинчивал свои нервы до отказа, и все-таки не выдерживал. Иногда, сидя за рабочим столом, он вдруг ронял голову на руки и закрывал глаза. Нет, он не спал, но все шорохи, голоса, шаги людей глохли где-то на полпути, не достигая сознания. Он мог глядеть на карту и ничего не видеть, не разбирать слов, слушать и не слышать, стараться вникнуть в смысл сказанного и не понимать. Ужасное состояние, когда организм перестает повиноваться и требует отдыха…
К счастью, вторая половина дня после овладения Толутино выдалась спокойной: не наступали полки, не делали больше попыток вернуть утраченную деревню гитлеровцы. Положение определилось. Горелов попросил своего начальника штаба Бочкова присмотреть за дивизией и прилег. Спал он часа четыре, потом приказал отдыхать Бочкову.
Это было кстати: двадцать шестого октября началось такое, что нельзя было отключиться от руководства войсками и на минуту.
* * *
Ночь выдалась тревожной, темной, сырой. Моросил дождь вперемешку со снегом, все, к чему ни прикоснись, отдавало студеной, до дрожи острой сыростью. Танцура стоял в окопе, прислонившись к орудийному щиту. Плащ-палатка, которой он был окутан, напиталась влагой, задубела, и Танцура старался не шевелиться, чтобы не греметь ею.
Опять, как и в прошлую ночь, ему выпало стоять в карауле перед утром. Самое тяжелое время. Спать хочется зверски. К тому же та ночь была спокойная, тихая, а эта озарялась всполохами ракет, и тогда изгородь, пушка, дома мокро взблескивали острыми гранями, уцелевшими стеклами, бревнами стен, обращенными к свету. Темнота раздвигалась неохотно, затянутая негустой, но все-таки плотной сеткой дождя и снежинок. Дождь и снег. Однако земля, крыши, доски, сорванные вчерашней артподготовкой, оставались черными; снежинки не скапливались даже на орудийном металле.
Ракеты вспыхивали над деревней Некрасово, – на этот раз гитлеровцы уже не спали столь беспечно, – и где-то правей, чуть ли не у Волги, тяжело приподнимая темень неба над черными зубцами леса и деревенскими крышами.
Танцура всматривался в зловещую темень, вслушивался в неясный шепоток дождя, больше полагаясь на зоркость глаз, чем на слух, подпорченный во вчерашнем бою: надо же, в поспешности не подготовился к выстрелу!
Но все это пустяки – думает он. Главное, что в душе у него укрепилось чувство силы, уверенности. Когда брали Ширяково, он еще мог считать, что им просто повезло. Но вот таким же путем взято Толутино. Опять случай? Помилуй бог, как говаривал Суворов, – где же тогда умение?! Второе, что приподнимало его в собственных глазах, это награда. Приятно все-таки знать, что представлен к такой высокой награде.
Мысль делает неожиданный поворот: наверное, списки будут опубликованы в «Известиях», а эта газета расходится по всей стране. Значит, узнают и в деревне, там у них остались дошлые старики, которые за всем следят. Нет, в Киевскую область уже никакие газеты не дойдут, там немец. Неизвестно даже, когда туда вернемся, и вернемся ли? Ведь на очереди Москва, решается судьба столицы. Говорят, что правительство, кроме членов Комитета Обороны, уже переехало в Куйбышев. Значит, положение серьезное.
При мысли о столице в душе Танцуры закипает: нет, не должны оставить Москву! Не должны! Вот он стоит со своим орудием поперек дороги, которой еще позавчера немцы подбрасывали силы к Москве. Пусть это не прямая дорога к столице, а все равно, ведь от Калинина до Москвы рукой подать. Но больше не подбросят. Пока он, Танцура, жив, ни один гитлеровец здесь больше не пройдет. Найдутся такие же добрые хлопцы и на других дорогах, перекроют пути.
Киев – что, с его потерей можно смириться, потому что, пока стоит Москва, до тех пор живет надежда в каждом, что мы туда вернемся. Судьбы украинского и русского народов сплелись намертво, и ключи от счастья, величия, процветания Украины лежат в Кремле. Нельзя отдавать Москву, нельзя даже и в мыслях допустить, что Гитлер ступит на брусчатку Красной площади, опоганит своим дыханием покой Ленинского Мавзолея. Нельзя… Сейчас весь народ горит желанием дать решительный бой врагу. Танцура не слепой; видит, какое у солдат настроение.
Ракеты взлетали не только впереди, но и позади, в стороне Калинина. Он хоть и не глядел туда, но боковым зрением ухватывал, как бледный трепещущий свет, идущий сзади, трогает, щупает темное неподатливое небо.
Что там? Сидят ли гитлеровцы где-то, как в Некрасово, в деревне, или уже обходят, ищут перед собой слабину? Хоть и говорят, что немец боится леса, что ночами он отсиживается в деревнях, да верить этому не приходится. Болтает тот, кто судит о войне со стороны, понаслышке. Немец такой же человек: и не дурак, и сильный, и смелый, и организованности у него пока больше, и техники. А что фашист, так это делает его лишь более опасным, жестоким, и только. От такого жди любой пакости, всего, кроме пощады.
«Сейчас и наши озлились, – размышлял Танцура. – Вчера сбитого летчика не захотели в плен взять, ухлопали. Допекло… Для войны сейчас нет ни правил, ни законов. Каждый бьет как умеет. В том и закон: ты думаешь, что противник будет действовать так, а он делает все не по правилам. Война не на жизнь, а на смерть».
Танцура смотрит во все глаза, стараясь не шевелиться. Сзади, в каретнике, битком набито людей – артиллеристов, пехоты, – и все полагаются на него. Как тут не смотреть? На то он и часовой!
Правда, ему сейчас не положено ни о чем думать, кроме своих обязанностей часового, но мыслям не прикажешь, и воображение, память рисуют перед его взором картины прошлой жизни. Кажется Танцуре, что кто-то острым режет по сердцу, чтобы навсегда отделить свет от тьмы, счастье от беды, радости от горечи, которою полнится сейчас земля. Наверное, сам Кожемяка так глубоко не прокладывал борозды, когда делил землю на свою и змееву, как глубоко пролегла пропасть между прошлым и настоящим в душе у каждого. «Гитлера бы, собаку, – думает Танцура, – утопить в слезах людских, как Кожемяка того Змея-Горыныча».
– Ничто не вечно в этом мире, даже такая нудная ночь кончается. Линяет, блекнет черный полог темени, доносится дребезг и повизгивание повозки по стылой земле, так и не оттаявшей под этим слякотным дождем. Раздаются голоса, хриплые, неуверенные спросонья, бренчание котелков.
«Приехала батальонная кухня, – догадался Танцура, и от этой догадки сразу проснулся аппетит, под ложечкой засосало. – Горяченького бы сейчас…»
Сгорбившиеся, помятые фигуры, как серые тени, пробираются близ стен, через ломаные палисадники, надрывно кашляют, спотыкаются, матерятся. Тут и спрашивать не ходи, сразу видно – свои, пехота, подались на кормежку.
* * *
С утра двадцать шестого октября Селиванов на НП. Он наблюдал, как в Некрасово поднялась подозрительная суета, как гитлеровцы группками и в одиночку пробираются от дома к дому, как они скапливаются на окраине, обращенной к Толутино, и тревога охватывала его. Хотелось скорее схватить телефон и кричать: «Люди, готовьтесь, они сейчас пойдут!» Из «гнезда», в котором он сейчас находится, так хорошо все видно в бинокль. Но он понимал, что спешить, будоражить всех раньше времени – значит просто обнаруживать свою невыдержанность, недостойную командира. Не он один смотрит, многие.
На нем добротный овчинный полушубок, ватные штаны, шапка-ушанка. Одет плотно, потому что неизвестно, сколько придется просидеть в этом «вороньем гнезде», а погода самая отвратительная. Ствол, ветки дерева, за которые приходится держаться, мокрые, холодные, от них уже стали скользкими рукава полушубка и полы, сырость пробирается дальше, и озноб пробегает по плечам от одного вида промозглой погоды.
Нет сомнения, гитлеровцы замышляют недоброе.
– Пятая! – окликает он по телефону комбата. – Доложите готовность.
Командир пятой откликается сразу: батарея на огневых, к бою готова.
– Всем находиться на местах! – быстро распорядился Селиванов.
Еще вчера он приказал всем батареям сменить огневые. Противник мог засечь их расположение, чтобы потом нанести потери в первые минуты боя. К тому же держать все орудия на прямой наводке в обороне значило бы ослаблять себя: артиллерия будет лишена возможности маневрировать огнем, сосредоточивать его в нужную минуту по решающей цели. Это раз. Второе – противник может потеснить пехоту первым натиском, и она останется без поддержки. Все это очень хорошо продумал Селиванов.
– Как самочувствие? – интересуется он, слыша на другом конце провода близкое от трубки дыхание комбата.
– Не мешало бы… – многозначительно отвечает командир пятой и смоется: – А как у вас, товарищ капитан?
– Ты это брось, всему свое время. Фриц что-то затевает, смотреть надо в оба. Понял?
– Да я сам на «глазах», – вижу! Тут ясней ясного – полезет скоро…
Вчера Селиванов с комбатами обходил Толутино. Хотелось посмотреть, что там захвачено из трофеев, заодно увидеть результат своей работы. Артюхин – командир стрелкового батальона, который они поддерживали, сидел в избе, заваленной трофейным оружием и разным барахлом. Он был рад как-то отблагодарить «богов войны» за поддержку, поэтому не скупился: выбирайте, что понравится. А что выбирать – оружие свое есть, бинокли тоже. Вот разве зажигалку?
Артюхин выдвинул ящики с «железными крестами» – высшими гитлеровскими орденами:
– Берите на память, сколько кому требуется.
– Кинь их в огонь! – посоветовал Селиванов.
– Нельзя. Приказано доставить в штадив. Трофей… Может, тогда шнапсу?
Селиванов и комбаты взяли по бутылке: «Погода собачья, можно и погреться».
Потом они не спеша шли по деревне, заглядывая из любопытства в автомашины, приподымая брезенты на огромных фурах. Повсюду были видны следы хозяйничанья пехоты, все перерыто. От дома к дому они обошли всю деревню, глядевшую на них развороченными стенами, сорванными кровлями, сожженными и покореженными остовами машин, мотоциклов, десятками вражеских трупов, застывших в самых неожиданных позах. На них глядело лицо войны, и отвести взгляд, пройти равнодушно мимо было свыше сил человеческих.
За деревней, на отшибе, накренившись, стоял в кювете автобус. В кабине, за рулем, валялся убитый шофер. Снаряд прошил боковое стекло, тело гитлеровца и стенку кабины, оставив за собой круглые отверстия.
– Чистая работа, – сказал Селиванов, оглядывая кабину. – Из сорокапятки, бронебойным.
Обойдя автобус, он дернул на себя задние дверцы и, распахнув, отпрянул: на груде чемоданов сидел рыжий верзила с длинными волосами в офицерском мундире.
Втянув голову в плечи, он затравленно глядел на Селиванова. Встреча была столь неожиданной, что ни тот ни другой долго не могли произнести ни слова. Лишь спустя минуту-две гитлеровец вскинул кверху руки и хрипло промолвил, как прокаркал:
– Гитлер капут!..
Все пальцы верзилы были унизаны золотыми кольцами и перстнями, на руках браслеты. Заметив, что Селиванов глядит на его руки, гитлеровец стал поспешно сдергивать с себя кольца и браслеты.
– Мародер! – жестко и зло сказал Селиванов. – Не торопись, с тебя все снимут…
Видимо, гитлеровец хотел отсидеться до темноты, чтобы потом удрать, и приходилось только удивляться, как пехота, все обшарившая, оставила без внимания этот автобус. До сих пор стоят перед глазами Селиванова застывшие в животном страхе глаза гитлеровца и белые, как алебастр, пальцы, с которых никак не снимались перстни. Мародера расстреляли. Селиванов об этом не сожалел ни минуты: сволоту надо уничтожать! Солдаты, какие б они ни были, убегали, гибли, живые часом позднее шли в контратаку, а офицер трясся за свое барахло. Надо же столько нахватать! Пришлось составлять целую опись, когда сдавали ценности начфину. Сдали все, кроме шоколадных конфет в какой-то красивой коробке и двух бутылок коньяку, найденных в чемодане, среди белья. Знать, припас какой-то офицеришко, чтоб отпраздновать взятие Москвы. Трофей законный! Они оказались сейчас очень кстати, в добавление к шнапсу, чтобы отметить коллективно победу.
Отмечали прямо на НП, совместив это с ужином. Получилось неплохо: выпили, поговорили по душам, как товарищи. На войне это тоже необходимо – поговорить, потому что иногда дружеское слово значит не меньше, чем приказ. Правда, долго засиживаться не пришлось, комбатам необходимо было идти проверять, как готовятся новые огневые. Сейчас все они на своих НП. Все бы ничего, да снарядов маловато, не особо разгонишься. Но и тут Селиванов надеется на свою меткую стрельбу, опыт артиллериста.
Вдали гулко ударили вражеские орудия. Свист, вой снарядов и сизо-черные клубы разрывов вырастают по деревне. В сыром промозглом воздухе дымки выстрелов растекаются не сразу, и Селиванов стал отыскивать в бинокль позиции стреляющих батарей, чтобы отметить на своем планшете. Хотя контрбатарейную борьбу вести ему не по силам, а привычка старого артиллериста и тут берет верх: надо засечь!