Текст книги "Испытание на верность (Роман)"
Автор книги: Владимир Клипель
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
Глава восьмая
Поселок походил на муравейник. Будто кто взял палку, сунул ее в муравейник и давай ворошить. Заметались муравьи: одни бегут по малоприметным ходам внутрь кучи, другие тащат наружу белые личинки – будущее потомство, третьи просто мечутся и не могут понять, откуда беда.
Машинами, поездами, подводами в район подваливали мобилизуемые из запаса. Полк, как снежный ком, пущенный с горы, обрастал людьми и в какие-то три дня превратился в громаду, увеличившись втрое против обычного, до нормы, предусмотренной на случай войны.
У каждого призванного за изгородью оставались приехавшие вместе с ним родственники – отцы, матери, жены, дети, и от этого вокруг квартала, в котором располагался гарнизон, стоял неумолчный гул голосов.
Нескладные, стриженые, с растерянными суматошными лицами, в топорщащемся обмундировании метались по двору бойцы из запаса. Новая суровая и опасная доля распахнула перед ними двери, захлопнув все другие, которые вели к прежней жизни. Свидания впопыхах, на бегу от казарм к складам с оружием и снаряжением, уже не приносили облегчения, а только увеличивали страдания.
Кадровые бойцы, у которых все было уже наготове, слонялись в этой сумятице без дела, начальству, командирам было не до них; важно было одно – к проверке явиться в строй.
Первый взрыв отчаяния прошел; раз война, придется воевать. Так думал не только Крутов – многие. Все приходили понемногу в себя, и всё резче, ярче разгоралась ненависть к врагу. Еще никто не видел ни одного гитлеровца в глаза, а в разговорах, едва заходила о них речь, сжимались кулаки, загорались глаза: «Ну, погодите, гады!..»
В этой новой обстановке надо было взять какой-то новый, определенный курс. Должен же быть маяк надежды для человека, брошенного в военную коловерть! «Может, не я, так другие видят его», – размышлял Крутов и жадно прислушивался к разговорам.
Толпы людей, одетых и обутых по единому образцу, силой дисциплины и долга собранные вместе, не были еще сплоченным коллективом. Объединяющим лейтмотивом только и была пока скорбь близкой разлуки. Ведь не только у бойцов из запаса, но и у командиров оставались здесь семьи. Каждый жил своим горем, которое день-деньской стояло на глазах за изгородью, заплаканное. В такой обстановке нет ничего хуже, чем бездолье.
Не в силах более безучастно бродить в этой толчее, Крутов пошел к воротам. В проходной стояли караульные из кадровых и, увидев своего, сделали вид, что ничего не замечают. Крутов вышел на улицу и отправился к Иринке.
Она увидела его через окно еще издали и выбежала навстречу. Крутов был поражен ее видом: измученное, опаленное жаром лицо, в глазах вместо немого удивления и восторга – тоска, и темные полукружья бровей не изгибаются больше в капризном ожидании чуда. Два дня неизвестности и страданий неузнаваемо изменили такие дорогие для Крутова черты. Даже тоненькие морщинки раздумья обозначились на лбу, а под глазами заголубели тени, как после болезни.
– Милый, я так боялась, что тебя увезут и мы даже не увидимся, – прошептала она, прильнув к нему, и слезы навернулись у нее на глазах. – Я так боялась…
Крутову стало жаль ее, захотелось стать уверенным, сильным, спокойным, чтобы одним верным ласковым, словом избавить ее от беспокойства.
– Чудачка. Разве ж так делают? С бухты-барахты не пошлют на фронт…
– Значит, вас пошлют еще не скоро? – спросила она оживляясь, и надежда просветлила ее лицо.
– Да, еще день-два наверняка пробудем здесь, – ответил он таким тоном, словно день-два были великим сроком.
– Все равно, это так скоро! – вздохнула она.
– Ничего. Не я один еду – все.
Родители Иринки были дома. Отец только что вернулся со смены и отмывал под умывальником черные от мазута руки.
– Ну, едем на фронт?
– Приходится, – сдержанно ответил Крутов.
– Да, война предстоит серьезная. Большими силами ломит, проклятый…
– Будем воевать, Сергей Иванович.
– Пришло, пришло, видно, ваше время испить чашу… Главное, духом не падать, потому что хуже этого на фронте быть ничего не может. Кажется, совсем конец пришел, а ты держись, веру не теряй, глядишь, и жив остался, и дело от этого выиграло. На войне не столько сила, сколько этот самый дух решает. Вот я на первой германской чего не натерпелся: и в окопах мок, и вшей кормил, и в атаки ходил, а ничего, пронесло. Опять же потом гражданскую всю как есть прошел, какого тоже лиха только не повидал, а победили, потому что крепкую веру в себе на этот счет имели. Слов нет – тяжело, многие назад не вернутся, многих перекалечит, много слез будет пролито, так ведь другого выхода нет, как только драться, потому что Отечество… – Он произнес это слово раздельно, выделив его из всей своей речи. – Без Отечества человек не может. Мы, старики, свое дело исполнили, отстояли Россию от германца, от всякой другой нечисти, теперь ваш черед. Ваше время – вам жить, вот и смотрите, как лучше, думайте…
Крутов слушал спокойную и умную речь Сергея Ивановича и думал: как же так, он, грамотный, считал себя умнее простого рабочего, у которого вся жизнь прошла за верстаком и тисками, а вот ходил и света не видел за своей любовью, мучился, когда на свете есть дела поважнее. Видно, одной грамотности мало, чтобы взять верный курс.
– Спасибо, Сергей Иванович, за добрый совет! – сказал Крутов растроганно. – Будем и мы свой долг выполнять, чтобы потом никто не корил.
Мать Иринки втихомолку всплакнула и потянула мужа в другую комнату:
– Хватит тебе болтать, старый. У детей есть о чем поговорить окромя войны…
Их оставили на кухне одних. Крутов взял Иринку за руки, и они молча посмотрели друг на друга, словно хотели увидеть такое, что скрыто у каждого в душе за семью замками. Их глаза говорили больше, чем они могли сказать словами.
– Что же мы будем делать? – шепнула наконец Иринка.
– Слышала, что говорил отец, – ждать и надеяться.
– Это будет очень долго, да?
– Не знаю. Наверное…
– Все равно, я буду ждать тебя сколько угодно, хоть всю жизнь…
Он уткнулся лицом в ее мягкие волосы, закрыл глаза. Вот так бы стоять хоть целую вечность, вдыхая родной, щемяще милый запах волос, только бы не было разлуки, только бы не надо было отвечать на вопрос, на который невозможно ответить ни согласием, ни отрицанием. И то и другое больно…
– Не надо клятв, Иринка. Вернусь – хорошо, нет – поступай, как повелит тебе сердце. У тебя ведь доброе сердце, верно?
– Не знаю… Оно было доброе, а сейчас тут такое… Мне кажется, сейчас я могла бы даже убить человека… Фашиста, – поправилась она. – Так я их ненавижу…
Он перебирал ее локоны, любуясь их шелковистостью.
– Ты молчишь. Я неправа?
– Не надо. Мы так много говорим по всякому поводу. – И повторил уже утвердительно: – У тебя доброе сердце. Оно тебя не обманет.
– А мы еще увидимся до твоего отъезда, Павлик?
– Да, завтра еще наш день! – пообещал Крутов. – Целый день…
Кажется, не произошло ничего значительного, а жизнь для Крутова снова обрела смысл. Теперь у него была цель: отстоять свое право на счастье. «Сергей Иванович прав: кто за нас отстоит Родину, если мы сами этого не сделаем!» Одного не хватало – толчка, который ожесточил бы сердце так, чтобы ничего другого на свете не существовало, кроме ненависти к врагу, такой, чтоб не было иного выхода, как только умереть или победить. Этого еще в душе Крутова не было, враг рисовался ему туманно, а для настоящей драки нужен живой, реальный, с определенным лицом. Да и сама война представлялась ему по-книжному красивой, где герои умирают с возвышенными словами на руках друзей. Война безжалостно сдернула с каждого эту словесную шелуху, она заставила людей умирать в грязных окопах, в снегу, за колючей проволокой концлагерей, каждого по-своему, подолгу и мгновенно, наедине и большими массами, с бранью и проклятиями. По-всякому. Но прозрение всегда приходит не сразу, а вместе с опытом, и это тоже хорошо.
Преисполненный решимости сражаться, Крутов бегом возвращался в полк, чтобы не опоздать к вечерней поверке.
Вокруг военного городка горели на улицах костры, провожающие чаевали, гомонили, кто-то напевал грустную песню, видно, подвыпил и разжалобился.
Рота уже строилась, командир и политрук ждали, когда старшина доложит, что можно начинать перекличку. Кузенко нетерпеливо поглядывал на часы. У него оставалась дома жена, она ждала его, и он злился на задержку; хотелось хоть эти последние вечер-два провести в семье, а вместо этого он обязан следить, чтобы никто на ночь не оказался в отлучке, иначе придется докладывать как о ЧП, а все это драгоценные минуты, потерянные напрасно.
Крутов быстро занял свое место на правом фланге. Лихачев опять был подвыпивши, осоловело хлопал глазами и покачивался. Крутов подпер его плечом и притиснул к соседу.
– Держись крепче, а то заметят – влетит, – шепнул он. – Где это ты так?
– Гульнули, – улыбаясь, ответил Лихачев. – Костя организовал. Тебя искали, а ты опять к своей смылся, да?
– Зачем вы так, ведь попадет!
– Ну и что, пошлют на фронт, да? Так все равно едем…
После переклички – люди были новые, Туров не успел еще всех запомнить, зачитывал список, каждый раз взглядывая в лицо отвечавшего, – заговорил Кузенко. От фуражки, низко надвинутой на лоб, лицо было затенено и выглядело суровым и повзрослевшим, словно он враз перешагнул через десяток лет жизни.
– В момент, когда наша часть готовится к выполнению боевого задания, когда командование озабочено тем, как бы лучше подготовиться к отъезду на фронт, кое-кто под шумок начинает забывать о железной воинской дисциплине…
При этом он упорно смотрел в сторону правого фланга, и у Крутова не оставалось сомнения, что политрук имеет в виду его. Ведь он опять провел весь вечер с Иринкой, ушел из расположения не спросясь. Может, и Лихачев думал то же самое про себя, потому что хотел возразить, но Крутов толкнул его под бок: молчи, не время…
– Должен со всей ответственностью предупредить, – продолжал Кузенко, – что за пьянство, самовольные отлучки мы будем сурово наказывать, а неявку к поверке расценивать как дезертирство и отдавать под суд военного трибунала. Мы должны выполнить свой священный долг – грудью встать на защиту Родины, как велит нам наша партия, и мы это сделаем. Советский народ не потерпит, чтобы всякие нарушители военной присяги мешали в этой священной борьбе…
Хотя Крутов признавал за собой грех, он испытывал какое-то сложное чувство – и неловкости, словно его публично уличили в чем-то недостойном, и протеста против необоснованного к нему недоверия. Да, он бегал проститься к Иринке, но разве, если всерьез, это такой проступок, что дает основание ставить под сомнение его преданность Родине? Ведь еще день-два – и у всех, кто здесь находится, оборвутся все связи с прошлой жизнью, со всем, что дорого, святой что держит человека на земле и ведет через всяческие испытания. Надо же это понимать!
Рота, разросшаяся больше чем вдвое против прежнего, стояла не шевелясь, молча.
– Как там на фронте, что слышно? – раздался голос.
– Хороших вестей пока нет, – ответил Туров. – Войска ведут тяжелые оборонительные бои. Думаю, что положение это временное и скоро изменится в нашу пользу. Страна собирает силы для отпора, вот и мы с вами едем на фронт. Я не сомневаюсь, мы выполним свой воинский долг как положено. У нас в роте была крепкая комсомольская организация, а сейчас собирается партийная группа из числа бойцов запаса. Думаю, с такими силами рота выполнит любую боевую задачу. Вы люди взрослые, с опытом, должны понимать серьезность момента и не допускать нарушений дисциплины. Я понимаю, некоторым захочется отлучиться на час-два, чтобы проститься с семьей, и препятствовать этому не стану, но давайте сначала думать о деле. А дело требует, чтобы мы подготовились к отъезду, ничего не забыли…
Туров говорил еще минут пять. Напряжение, владевшее Крутовым, как-то само собой улетучилось. Турова, едва он подал команду «разойдись!», тотчас окружили бойцы из запаса; у каждого находились неотложные вопросы, и он отвечал, пока труба горниста не сыграла сигнала «ко сну».
* * *
Утром подали на погрузочную площадку первый эшелон, днем – второй. Крутову предстояло ехать третьим – завтра. Вечером он побежал проститься с Иринкой.
Они сразу же пошли за поселок, на Татарскую гору, чтобы никто не помешал их последнему свиданию. По дороге Крутов сорвал несколько голубых колокольчиков и вдел их в петличку Иринкиного платья. Возле камня, с которого всегда смотрели на поселок, они уселись на траве и стали гадать по звездам: встретятся – не встретятся. То одна, то другая срывались с небосклона, и решить, что они предсказывают, было просто невозможно. Лучше всего не обращать на них внимания.
– Знаешь, сегодня к нам в школу приходили представители, приглашали поступать на работу. Сразу, как окончим десятый.
– Это очень хорошо, – согласился Крутов. – Тебе не так будет скучно.
– Я бы хотела на такую работу, чтобы помогать тебе. Но как? Мы же еще ничего не умеем.
– Ничего, научат. Ты меня будешь ждать?
– Ну конечно! Мы же договорились.
– Скажи: люблю…
– Люблю, люблю…
– Верю. Я тебя тоже очень и очень люблю. На фронте, мы с Лихачевым уже решили, он будет за первого номера, а я с ним в паре снайпером. Чтоб ни один гад не ушел живым.
– Вот ты говоришь, а я даже не представляю… Ведь это же очень страшно: в любой момент тебя могут убить… Жил человек – и нет. Ой, лучше об этом не говорить. Хочешь, я тебе спою?
– Спой.
– Только ты не смотри на меня.
– Не буду.
Иринка впервые пела при нем и очень волновалась: ей хотелось, чтобы on ее похвалил, и в то же время она сама знала, что у нее слабенький голосок, не то что у Орловой или Руслановой. Незадолго перед войной прозвучала с экрана песенка с простыми трогательными словами, будто нарочно сложенная на случай войны: «Я на подвиг тебя провожала…»
В ту минуту Крутов не предполагал, что мотив этой песенки, слова запомнятся на всю жизнь, что даже спустя много времени он не сможет слышать ее без тайных слез, как и в тот момент, когда звучал голос Иринки и звезды расплывались у него перед глазами.
Иринка так волновалась, что когда дошла до слов «пусть тебя сохраняет, от пуль сберегает моя молодая любовь…» – голос ее задрожал, сорвался и, вскрикнув: «За что мы должны так мучиться?» – она разрыдалась.
– Ну чего ты, чудачка, – утешал ее Крутов, хотя у самого сердце готово было разорваться от прихлынувшей боли, нежности, от мысли, что, быть может, никогда не придется ему больше гладить эти щуплые, еще совсем девчоночьи плечики…
* * *
В десять часов утра батальон двинулся на погрузочную площадку. Только увидев громаду колонны, которая текла и текла из ворот, поблескивая острыми жалами штыков, погромыхивая котелками, Крутов впервые осознал, сколь значительна сила, собранная в стенах этого временного военного лагеря. Где-то прогибается, рушится фронт под натиском вражеских войск, а главные силы вот они, еще только поднимаются со своих мест.
Толпа вольного люда, как и в прошлый день, с печалью, волнением, горестными восклицаниями, с присущей такому событию сумятицей провожала войска. Шпалерами стояли на тротуарах женщины, дети, старики, рабочие в спецовках, на полчаса оставившие свою работу. Родственники тех, кто шагал в строю, шли рядом с ротными колоннами, поспешая за размеренным военным шагом.
На платформы эшелона уже были вкачены полевые кухни батальона, орудия противотанкового взвода, тяжелые минометы полковой батареи. Лошади ржали, упрямились, и их насильно втаскивали по прогибающимся ненадежным мосткам в вагоны. Стрелковые и пулеметные взводы, сняв с плеч оружие и снаряжение, вошли в свои вагоны быстро и без липшего шума.
Настали минуты расставанья. У кого было с кем прощаться, повысыпали из вагонов на платформу.
Первый удар в станционный колокол – первый звонок! Наливаются, набухают тяжелыми мужскими слезами глаза бойцов, командиров, оставляющих здесь свои семьи. Пришло время проститься со старой спокойной жизнью. Погляди в милое родное лицо жены, расцелуй детей, может, не придется тебе с ними больше свидеться. Не стыдись, вымоли у них прощение, если сделал им что дурное, прости сам все обиды, упоен в своем сердце только хорошее, ведь его немало было в вашей жизни.
Поклонись родной земле до пояса, может, в последний раз стоишь на ней, не теряй напрасно минут на раздумье – хоть ты и не придерживаешься старых обычаев, но земля-то перед тобой та самая, что была всегда, – русская. Родина-матушка! Время, не спеши, не гони взмыленных коней во всю прыть, дай солдату собраться с мыслями, дай выложить самые заветные слова, о которых думал всю жизнь, да все не решался высказать, чтоб не посмеялись ненароком люди.
«Дзинь! Дзинь!» – пролетели над гудящей толпой провожаемых и провожающих и замерли вдали медные голоса вторых звонков.
Что ж ты, время на исходе, говори скорее! Смотри, какими умоляющими глазами глядят на тебя родные и бесконечно дорогие тебе лица. Ты, наверное, отвык любоваться ими, а они самые прекрасные, самые преданные тебе, и придет время, будешь лежать в холодном окопе и молить, как счастья, чтобы они привиделись тебе хотя бы во сне.
Молчишь… Понятно, ты волнуешься, горло перехватила спазма, но ты же солдат, не обнаруживай слабости, но и не стыдись проявления святых чувств. Вокруг тебя нет никого, кто поставил бы это тебе в упрек, здесь каждый занят самим собой. Пожми дорогие руки, впейся до крови в раскрытые губы, чтобы на всю жизнь унести с собой вкус соленых слез и горечь прощального поцелуя. Не теряй этого дара, он сгодится тебе, когда станет гаснуть в груди ненависть к врагам, толкнувшим тебя на эти страдания.
А ты откуда взялась, разудалая душа, что наперекор взметнувшимся причитаниям резанула по обнаженному сердцу перебором гармошки и рвешь его на части?..
Сумароков, идол! Сгинь с глаз, тебя растопчет толпа, разве ей сейчас до веселья?!
Но вырвался на круг второй отчаянный, – видимо, успел где-то подзаложить, – топнул ногой, швырнул с головы в пыль и семячную лузгу новую пилотку: «Провались, земля и небо, я на кочке просижу!»
С гиканьем и присвистом понеслось по кругу неоплаканное чье-то горюшко, приударило в дощатый настил коваными каблуками, заулюлюкало и пошло вприсядку. Знай наших, гляди, как уходит навстречу смертельной опасности русский человек!
Третий звонок! Погребальным звоном отдается он в ушах провожающих, и, заглушая его отдаленное звучание, рванул пронзительный паровозный свисток. Отправление.
– По вагонам! – разнеслась многоголосая команда.
Не договорила всех слов, смолкла на полпути гармошка. Грянулся оземь плясун, но дружки подхватили его за руки, за ноги и втащили в вагон.
Плач, стоны, прощальные выкрики. И кто бы мог подумать, что земля может выдержать такую массу горя?
Повиснув на шее у мужей, в голос ударились женщины. Нет, кажется, силы, которая разомкнула бы эту мертвую хватку любящих рук.
Еще раз, вопреки правилу, разнесся паровозный гудок, и, лязгнув, поплыли вагоны. Вскакивают на подножки замешкавшиеся бойцы. Все!
Крутов растерянными, одичалыми от тоски глазами смотрел, как спешит за вагоном, тянет руки его Иринка, родней которой нет сейчас для него человека. Машет ему прощально рукой и не замечает, что вагон все дальше и дальше уплывает от нее.
Остановилась, поняла, что не догнать, сникла растерянно, совсем еще девчонка, не изведавшая окрыляющей силы любви, но уже познавшая горечь разлуки. Прислонилась к фонарному столбу, обхватила его руками, продолжая нестись за поездом мыслями, глазами. Крутов видел, как она крикнула что-то, да не долетело до него слово, затерялось в стуке колес.
«В путь-дорогу, в путь-до-ро-гу!» – торопливо выговаривали колеса, и вот уже вьется пыль за вагонами да мелькают бегущие назад столбы.
Ко всему попривыкли люди за время войны, но разве забудутся эти первые проводы? Все, чем жили, чему радовались, враз оборвалось, и осталась в сердце пустота, ноющая, болезненная, которую ни залить, ни заполнить, ни убежать от нее. Горько, тоскливо жить, а жить надо, чтобы бороться, выстоять и наперекор всему – жить.
Уже скрылась с глаз станция, а Крутов все стоял у дверного проема, не в силах отвести глаз от той стороны. Из-под верхних нар протянулась жилистая рука Лихачева, потянула его за подол рубахи:
– Пашка, сюда!
– Отстань.
– Иди, дело есть! – И как Крутов ни сопротивлялся, его втащили на нижние нары.
Полумрак. Справа Лихачев, слева Сумароков. Вот он протянул руку в темный угол, достал флягу, кружку:
– Бери, пей!
– Не хочу.
Но крепко держали дружеские руки:
– Кореша мы тебе или нет?.. Пей, дурак, легче станет.
Эх, была не была! Крутов хватил добрую половину солдатской кружки, огонь плеснулся по сердцу, прокатился клубком по всему телу. Ох, черти, едва разведенного спирту подсунули. Задыхаясь, он утерся рукавом, и сразу зазвенело в ушах, словно от оплеухи, и вагон покачнулся, поплыл.
– Первая у тебя? – участливо обняв за плечи, спросил Лихачев. – Про Ирину спрашиваю, про что же еще, – пояснил он, встретив недоуменный взгляд Крутова.
– A-а… первая.
– То-то и гляжу… Самая жестокая, самая трудная любовь – первая. По себе знаю. Я тебе не рассказывал? Нет? Ладно, как-нибудь расскажу… – Он дружески хлопнул его по спине. – Ничего, перемелется…
С дробным стуком плыл вагон навстречу будущему. Какое оно будет? Не все ли равно. Что будет, то и ладно, лишь бы не гадать.