Текст книги "Испытание на верность (Роман)"
Автор книги: Владимир Клипель
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
Глава шестая
В мире происходили грозные события. Восемнадцатого декабря 1940 года Гитлер отдал секретную директиву своим главнокомандующим вооруженными силами о подготовке к «быстрому разгрому Советской России до окончания войны с Англией». Гитлеровские войска обложили Болгарию, Югославию и Грецию. Куда повернется в ближайшие месяцы острие войны? За кем следующая очередь?
Ничего этого не знал и не мог знать Крутов. Жизнь для него с того памятного воскресенья, когда встретился с Ириной, словно бы повернулась новой стороной: порой ему казалось, что он видел, как сверкнула тонкая, будто лезвие бритвы, грань. Шел ли он с занятий в строю, мчался ли по улице на лыжах, глазами все время отыскивал среди снующего люда Иринку. Авось бежит в магазин или с книжками в школу. Достаточно было сказать «здравствуй!», на худой конец обменяться кивками, как он чувствовал себя осчастливленным. Встречи бывали случайные, но каждый раз до того радостные, что все лицо помимо воли заливала улыбка, а глаза – просто неловко становилось за глаза, и их приходилось прятать, отводить в сторону.
Какое ему дело до войны? Будет когда-то или нет, а жизнь идет, подталкивает: «Не зевай, лови свое счастье!..»
До Нового года – неделя. Морозы такие, что снег превратился в сухой наждак, лыжи совсем не скользят, и бойцы таскают их на плече; такие, что воробьи на лету падают в снег, и мальчишки, подобрав, отогревают их за пазухой. Густой туман не рассеивался уже который день.
Вечером, прикрывая лицо варежкой и посматривая время от времени в маленькое зеркальце – не побелело ли где? – Крутов бежал в клубную библиотеку.
Мороз вымел все живое с улицы. Глухо поскрипывал снег, вспучившийся буграми на дощатом тротуаре. Из переулка навстречу выскочила девичья фигурка. Также закрываясь от холода рукавичкой, девушка едва не пробежала мимо.
– Иринка, ты?
– Ой, я вас не узнала, честное слово!
Мороз щедро опушил инеем ее волосы, брови, ресницы. При скудном свете уличной лампочки Крутов заметил у нее на темной щеке белое пятно.
– У тебя прихватило щеку, три скорей.
Иринка зачерпнула рукавичкой снегу, но Крутов не дал: слишком колючий, недолго и порезаться таким.
– Позволь, у меня мягкая варежка.
Она доверчиво подставила ему щеку:
– Только быстрей, а то у меня отмерзают и руки и ноги.
– Не больно?
– Ничего, я терпеливая.
Когда от пятна не осталось и следа, он подышал на щеку, еще раз провел по ней варежкой и, сказав: «Теперь не приморозит!» – поцеловал. Она, как ужаленная, отпрянула.
– Как вам не стыдно? На улице…
– Виноват. Ударь, но только прости. Сам не знаю, как это произошло. Не сердись…
– Я не сержусь, но ведь нельзя же так… Вдруг кто-нибудь увидел бы…
Милая простота! Она не умела кривить душой и говорила то, что думала. Крутов понял, что она скорее напугана, чем обижена, и дал себе слово держать себя в руках. Он и в самом деле не мог бы объяснить, как поддался внезапному искушению.
Она запряталась лицом в меховой воротник и поглядывала на него настороженными поблескивающими глазами.
– Прощайте, мне пора домой.
– Нет, до свидания! – удерживая ее за руку, сказал Крутов.
– Прощайте!
Они отчаянно мерзли, но топтались на месте и со смехом препирались, отстаивая каждый свое. Наконец Крутов пошел на обходной маневр:
– Ты будешь в клубе на новогоднем вечере?
– Нет, у нас вечер в школе. Приходите, к нам.
– Обязательно. Значит, до свидания?
– Какой вы упрямый, – засмеялась она. – До встречи.
Прохожих не видно. Крутов привлек ее к себе. Она затаилась, сжалась и глядела на него снизу вверх не мигая в каком-то тревожном ожидании. И вдруг зажмурилась. Он поцеловал ее в плотно сжатые губки раз, другой. На третий она еле уловимо шевельнула губами, ответила. Застеснявшись, тут же рванулась из рук и пустилась наутек. Издали, уже скрываясь в морозном тумане, крикнула:
– До свидания!..
Новый год пришел вьюжный, с морозным обжигающим ветром. Свирепая поземка змеилась по дороге, резала лицо колючими иглами снега. В радужном венце холодно сияла над поселком луна.
Крутов с Иринкой сбежали с танцев и бродят по улице. Ни души. Шорох переметаемого через дорогу снега сливается с тонким посвистом ветра и звенящим голосом проводов. Эти звуки для них музыка. Околевая от холода, они бесстрашно идут самой серединой улицы и ведут оживленный разговор. Школьные проказы, чудаки учителя, просмотренные кинокартины, все, чему радовались и чем огорчались, – все кажется страшно значительным.
За освещенными окнами мотались тени – в новогоднюю ночь люди не спешили ложиться, пировали с друзьями и родственниками, пели песни и желали себе и другим счастья в новом году, не подозревая, что темные силы уже получили приказ и тайно готовят оружие. Пели, веселились. Но, вопреки обыкновению, новый год нес им на этот раз смерть, страдания, разруху и голод. Пели, веселились, не подозревая, что этот год будет самым тяжелым, самым горьким, и не только потому, что испытания окажутся более тяжкими, чем в последующие годы. Слишком труден переход от мирной жизни к войне, невозможно смириться с неожиданной утратой близких, с потерей огромной части страны, с крушением иллюзий, которыми долго тешили себя.
Но, может, в том и заключается высшая мудрость жизни, что человек, далее на шаг от смерти, думает о жизни и надеется на лучшее?
В поздний час, когда подвыпившие компании стали вываливаться на улицу, горланя песни, когда в окнах начали гаснуть огни, Крутов задержал Иринку возле калитки ее дома. Тесно прижавшись друг к дружке и все-таки дрожа от холода, они стояли некоторое время молча.
– Мне пора, Павлик, – шепнула Иринка, с тревогой поглядывая на окна дома – не погас ли свет.
– Погоди…
Издали донесся прерывистый гудок паровоза. Он еще не замер, как к нему присоединились голоса других паровозов и басовитый, словно захлебывающийся на ветру деповский гудок. Над поселком понеслись сигналы пожарной тревоги. Небо с одного края стало напитываться зловещим багрянцем.
«Ту-ту-ту-у! Ту-ту-ту-у!» – не унимались гудки.
Тоскливое чувство свершающейся близкой беды защемило сердце.
– Страшно… – зябко повела плечами Иринка.
Крутов осторожно обнял ее и прижал к себе, боязливую, притихшую.
– Ну чего ты, чудачка? Затушат – и все. Ты знаешь…
– Говори, – видя, что он замялся, подстегнула Иринка. – Ну? Мне не так будет боязно…
– Знаешь, я давно хотел тебе сказать… ты мне нравишься. Я люблю тебя, Иринка. Слышишь?
Она молчала, уткнувшись лицом ему в грудь.
– Ну что же ты? – допытывался Крутов. Теперь, когда самое главное и трудное сказано, ему хотелось говорить, говорить и слышать ее ответные слова. Ведь это не игра, когда один говорит другому «люблю». От того, насколько серьезно к этому отнесутся, зависит вся дальнейшая жизнь людей, вступающих в добровольный союз. Любят друг друга, и жизнь у них становится целеустремленной, содержательной, – такой, что и окружающим становится от этого теплее. – То, что я сказал, это всерьез, навсегда. Ты меня поняла, Иринка?
– Ну что – «Иринка, Иринка»? Что?..
– Скажи, а ты меня, вот такого, в серой шинели, с этими обмотками?.. Еще год – и я сброшу их навсегда. Ты мне веришь, станешь ждать?..
– Ах, я ничего-ничегошеньки не знаю. Папка говорит, что я совсем-совсем еще глупая девчонка. Наверное, это так и есть… – Она стиснула ему руку. – И потом он еще говорит, что, наверное, будет война…
– Что ты! О какой войне может быть речь? С Германией у нас договор, Англии не до нас…
– Молчи. Я все равно ничего в этом не понимаю. У нас в школе недавно был лектор, он говорил то же самое, а папка этому не верит, и я не знаю, кого слушать. – Она вздохнула: – Наверное, очень плохо, когда не имеешь своего мнения? Да?
– Чтобы иметь свое мнение, надо много знать. А что мы знаем?.. Но какое это имеет для нас значение? Ты скажи…
– Погоди, – она схватила его за руку. – Ты слышишь, как поет счастье?
Крутов глянул в ее лицо. Оно было серьезно, только глаза сияли, и по щекам пролегли мокрые дорожки к уголкам губ. Он понял значение этих скупых слез, сердце его дрогнуло: какого еще другого ответа он от нее добивается? Зачем слова? Почему мы так много говорим, когда молчание порой куда красноречивее? Он прислушался, и ему показалось, что и в самом деле вместо хаоса звуков, властвующих над миром, вокруг звучит какая-то стройная мелодия. Или это только для них? Нет. Прислушайся. Нежная, еле уловимая, она доносится, как комариный писк за тонкой бязью палатки, как звонкая, но робкая весенняя капель под снегом, еще укрывающим землю, как лесная чуткая тишина, вызывающая звон в ушах, похожий на перекличку птиц.
Мелодию невозможно переложить на ноты – слишком грубо для этого человеческое ухо, но все вокруг звучало – Крутов готов был поклясться, – звучало удивительно согласно, трогая какие-то болезненно чуткие струны. Он боялся пошевелиться, чтобы не прогнать этот необыкновенный настрой души.
Наклонившись к ней, он коснулся щекой ее щеки: кожа была пушистой и теплой, несмотря на мороз.
– Мы будем слушать часто-часто.
– Нет, – покачала она головой. – Тогда оно перестанет нам петь. Оно не любит, когда часто.
* * *
Крутов чувствовал себя по-настоящему счастливым: он любит, он любим! Чего еще желать? Жаль только, что такое состояние то и дело сменяется тоскливым. Это когда он неделю-другую не встречает Иринку.
Увольнительные давали редко и неохотно. Но разве отсутствие увольнительных преграда для бойца второго года службы? После снайперских сборов у него в каждой роте приятели, и какое бы подразделение ни несло караульную службу у ворот, он мог порой уйти на час-полтора в поселок.
Правда, он старался теперь не рисковать без крайней на то нужды. Дисциплинированный, старательный, он стал пользоваться в роте авторитетом. Даже Кузенко, относившийся к нему с недоверием, изменил отношение, поручал то и дело политинформации.
Крутов много читал до армии, любил изобразительное искусство, знал в общих чертах историю, поэтому частенько дополнял беседы ссылками на поступки литературных героев и картины художников. Бойцам это нравилось, и, конечно, слух об этом доходил до политрука. Тому льстило: в его роте простой боец проводит хорошие беседы.
Однажды в порыве благосклонности он решил вызвать Крутова на откровенный разговор.
– Слушай, тебе пора подумать о вступлении в партию. Одну рекомендацию даст комсомольская организация, другую, так и быть, я. С командиром роты поговоришь, он, по-моему, к тебе всегда хорошо относился…
– Рано еще мне.
– Ну, я бы этого не сказал. Полгода назад было действительно рано, а теперь ты взял правильный курс. Назначим тебя замполитруком, а там и в училище…
– Вы же знаете, что я мечтаю стать художником. Мне бы поскорее отслужить, что положено, и в «гражданку». А замполитруку лишний год службы…
– Далась тебе эта «гражданка»! – с досадой воскликнул Кузенко. – Смотрю на тебя и не понимаю. Ты какой-то чудак, Крутов. Ну уволишься, станешь долбить и точить свои камни, а по выходным мазать коврики на базар. Ты же сам рассказывал, что даже такая знаменитость, как Федотов, жил впроголодь, умер в сумасшедшем доме; Левитан чуть не до смерти не имел своего угла; Саврасов спился. Да мало ли таких? Ренин… Ну, так ведь Репиных да Суриковых единицы, по одному на всю Россию. Я, конечно, понимаю, искусство и все такое, да только это хорошо на словах. А когда появятся семья, дети, нужда, станешь биться, биться, и если не исхалтуришься, так сопьешься. Не ты первый, не ты последний. Я художников видел, знаю. Что ни художник, то и выпивоха. Нашего полкового – Лаптева возьми…
– Ну, ему еще далеко до того, чтобы зваться настоящим художником.
– Так кто вас разберет, настоящие вы или нет. Раз с красками, кистями возитесь, значит, художники.
– Как весь народ, так и художники, – пожал плечами Крутов. – Сейчас у всех жизнь трудная. При коммунизме, наверное, так не будет…
– Его еще строить надо. Конечно, построим социализм, перейдем к коммунизму, в этом нет никакого сомнения. Но ведь жизнь не стоит на месте, годы уйдут…
– Человек живет, годы уходят. Это закономерно. Однако и коммунизм кому-то надо строить, сам он с неба не свалится…
– Кто же говорит, что не надо, – надо. Так ведь ты не со стороны наблюдать будешь, а защищать Родину. Это поважней искусства. Сейчас не двадцатый год, техника растет, в армии грамотные люди нужны. Ты это должен понимать. Я ведь к тебе давно присматриваюсь: ты хоть и с норовом, а наш, советский человек и по духу и так… Голова на плечах есть, сразу бы продвинулся. В армии человек быстро растет, стоит только хотения набраться. Смотришь, лет через десять ты – комиссар полка, своя верховая лошадь, квартира, почет, уважение, никто тобой не командует… Я бы на твоем месте так с ходу не отказывался бы, а прежде подумал…
– Нет, армия не по мне! – твердо ответил Крутов. – Тут и думать не приходится. А в партию вступать рановато. Так я считаю.
– Ладно, мы еще к этому вопросу вернемся.
Политрук ушел, растревожив душу Крутова: «Может, и в самом деле поступить, как он советует? Ведь и Туров почти о том же говорил – готовиться надо, чтобы стать командиром. Газин тоже – искусство, искусство, а сам остался на сверхсрочную. Неспроста, наверное. Неужели я чего-то недопонимаю?»
Крутов решил переговорить с Газиным. Тот сидел в каптерке старшины один и что-то писал.
– Можно к вам, товарищ командир?
Газин взглянул на серьезное лицо Крутова и, догадываясь, что тот пришел по важному делу, накинул на дверь крючок.
– Выкладывай, что случилось.
Я хотел бы узнать, почему вы остались на сверхсрочную? Только по-честному.
Ладно… Помнишь, ты все на меня нажимал – учиться, учиться… А у меня ведь семья: жена, сынишка… Кто их кормить станет? В «гражданке» сейчас житье не сладкое, сам видишь, как в поселке с продуктами трудно. Подумал, да и остался.
Чем меня каждое лето на сборы таскать будут, лучше я служить останусь. Думаю сюда семью вызвать. И, если хочешь знать, – войны нам не миновать. Только когда – вот вопрос. Может, пока она начнется, я годик-два поживу по-человечески. Все-таки в армии и паек приличный, и обмундирование, и оклад. Где я в «гражданке» столько заработаю? Поэтому и остался.
Крутов был уязвлен: Газин – и тот поет почти ту же песню, что и Кузенко, только на иной лад. Откуда такая меркантильность? От кого-кого, а от Газина он этого не ожидал. Откуда в людях столь обнаженный практицизм? Как это унижает человека. Крутов всегда старался быть выше мелочных расчетов…
– Нет, я не променяю искусство на сытое брюхо, – зло сказал он. – Только бы отслужить – дня не останусь…
– У тебя другое дело, Пашка. Ты уже на полпути к своей мечте, тебе не к чему сворачивать. А мне уже поздно начинать с азов. – Газин уставился взглядом в стенку, помолчал. Глаза его были грустны. – Между прочим, ты зря кичишься, Пашка. «Брюхо, брюхо…» Без брюха тоже человек не живет. Бытие определяет сознание… Слышал небось? Тут тебе и брюхо и все остальное, что надо человеку для жизни. Бытие, одним словом. Не кто-нибудь сказал – классик… Если чувствуешь, что у тебя призвание, иди, не сворачивай. А для других, где ни служить, лишь бы задаром хлеб не ел. Люди везде нужны. Не будет сильной армии, так не видеть тебе ни искусства, ничего. Так-то, дружище…
Крутову стало неловко, чувствовал, что своими словами обидел товарища. Он постоял и, видя, что тот молчит, пробормотал:
– Не сердись, командир… Я сам на распутье, а куда податься – не знаю. Ничего не знаю, понимаете. Потому и спросил.
– Я не сержусь, с чего ты взял…
Крутов долго не мог успокоиться. Где же путь, которого держаться? Как много в жизни дорог, а идти можно только по одной. А вдруг и в самом деле скоро война? Тогда все полетит кувырком…
* * *
Время, как добрый лекарь, снимало заботы и усыпляло тревогу. Приближалась весна. Падали с крыш звонкие прозрачные сосульки, хорохорились воробьи – «жив-жив!», с полей тянуло запахами прелой травы и таявшего снега. С шорохом оседали льдинки, и черные лоскутья пригорков, млея, исходили паром.
Вечерами долго не гасла заря. Над синими далекими холмами горели раскаленные поплавки облаков.
Крутов ходил по улице, похрустывал льдинками, ждал, когда выбежит за калитку Иринка. Она что-то задерживалась. Наконец показалась. Едва глянув, он понял, что она расстроена.
– Что случилось?
– Поругалась с мамой. Нечего, говорит, шляться по ночам. Как сама выскочила замуж в шестнадцать лет, так ничего…
– А сколько тебе лет, Иринка?
– Сколько? – Она глянула злыми после ссоры глазами. – Скоро все восемнадцать, вот сколько. А она все еще продолжает меня за ребенка считать…
– Не сердись. Ты и в самом деле ребенок… – Крутов хотел взять ее под руку, но она сердито дернула плечом:
– Не прикасайся. Я когда злая, ко мне лучше не подходи.
– Что ты говоришь? – Он засмеялся, все ж таки взял ее под руку и, не отпуская, повлек за собой.
В темных глыбах домов вспыхивали светом окна. Пунктиры фонарей повисли над улицами. На станции голосисто покрикивал маневровый паровоз, лязгали буферами передвигаемые вагоны. Взбрехивала на прохожих беспокойная собачонка.
Они прошли улицей к речке. Под мостом шумела ожившая после долгой зимы речушка. В черной струящейся воде искрились отраженные звезды и молодой узкий, как серп, месяц.
Крутов прислонился спиной к перилам, придержал Иринку:
– Постоим…
Она глянула вниз, вздохнула:
– Какая страшная вода. Кажется, такая глубина, что упади – и никогда не достанешь дна. Бр-р…
– Боишься?
– Когда с тобой – нет. С тобой я куда угодно…
– Тогда пойдем на гору.
– Пошли, а то здесь неинтересно.
На Татарской горе – на ее склоне было когда-то татарское кладбище, отсюда и название, – излюбленное место Крутова и Иринки. Там на самой вершине есть большой плоский камень, с которого хорошо все видно. Если посмотришь вверх, кажется, что земли совсем нет, а только небо, сплошь усеянное звездами. С камня же вся станция как на ладони. Ночью домов почти не видно, вместо них множество огней, и смотреть на огни, слушать, как вздыхают паровозы на станционных путях, очень интересно.
Поезда приходят и уходят. Те, которые идут на запад, почти все воинские. Обычно это теплушки, набитые бойцами, и платформы, крытые брезентом, с машинами, орудиями, зарядными ящиками. На проезжающих большей частью черные петлицы, указывающие на принадлежность к техническим войскам и артиллерии. Кажется порой, что поездов на запад идет больше, чем на восток. Идут, идут, и конца им нет. Уже открыто поговаривают, что это не иначе как к войне. Все может быть.
Крутову не хочется об этом думать, когда рядом, тесно прижавшись, сидит Иринка.
На ней белый беретик, пушистый и мягкий, как котенок, такой, что так и хочется потереться о него щекой. Она сегодня задумчивая и сидит как изваянная, с запрятанным вглубь взглядом.
Он повернул ее к себе лицом, поцеловал.
– Не мешай. Я думаю…
– Не надо. Лучше скажи, ты меня любишь?
– Ой, смотри, упала звезда. Ты видел?
Они долго смотрят на то место, где, чиркнув по небу, ворвался в атмосферу и сгорел метеорит. Потом целуются, не торопясь, вкусно, забыв о вопросах, которые только что задавали. Они счастливы.
– Ох, хоть бы скорее эти экзамены, – вздохнула Иринка.
– А тогда?
– Ты же знаешь. – Она многозначительно глянула на него и призналась: – Я так тебя люблю, что даже иногда боюсь: вдруг это не к добру. А ты?
– Сильнее нельзя, – ответил он и, взяв ее руки в свои, стал дыханием отогревать ей пальцы. – Я даже не представляю, как я мог жить раньше и не знать тебя…
Она благодарно сдавила ему руку. Крутову кажется, что чище, чем у них, не может быть на свете любви. Они ждут только дня, когда он окончит свою службу. К тому времени она будет со средним образованием, самостоятельный человек.
Ждать тяжело, но они дали клятву быть терпеливыми. Да и куда торопиться? Они собираются жить не год, не два, а много-много. Их счастье от них никуда не денется.
Крепчает морозец. Месяц скрывается за холмом, а звезды движутся извечным путем вокруг неподвижной Полярной звезды. В поселке гаснут огни, их становится все меньше и меньше, светлая цепочка рвется на части, распадается. Ночь.
Глава седьмая
За отличную стрельбу из пулемета «по дуракам» – так называли в роте ростовые мишени, поставленные в ряд (их надо было поразить одной короткой очередью), – Крутову приказом по полку объявили благодарность. В списке значилось с десяток пулеметчиков и из других рот, но все равно Туров был доволен, не скрывал этого и, поздравив Крутова, подписал ему увольнительную:
– Можешь гулять весь праздник.
В день Первого мая, сразу после небольшого военного парада, Крутов был вольный казак и толкался среди публики. Ему хотелось увидеть Иринку. Он ждал, что она появится в колонне школьников, а она прошла с группой девушек, одетых в форму санитарок. На ней нарукавная повязка с красным крестом, белая косынка и сумка через плечо.
Стрельнув в него глазами, она гордо прошла мимо, стараясь чеканить шаг и не сбиться с ноги.
– Когда это ты успела приобрести такую специальность? – спросил Крутов. Пройдя мимо трибуны, демонстранты вливались в общую толпу, и теперь Крутов с Иринкой, держась за руки, выбирались из веселой толкучки.
– А вот и успела. Курсы были в нашей школе. Вечерние, – похвалилась Иринка. – Теперь, если война, пойду на фронт вместе с тобой. Это тебе сюрприз…
– Представляю!
– Что, не веришь? Да знаешь, мы все-все перевязки прошли. Хочешь, любую рану перевяжу.
– Конечно, ты на фронт, а за тобой мама.
– Вредный! – Она капризно надула губки. – Всегда смеешься. – Вдруг она схватила его за руку и чуть ли не бегом повлекла за собой: – Совсем забыла. Быстрей, а то опоздаем к обеду.
– К какому обеду? А твои?
– Папа у меня очень добрый, сам увидишь. Он тебе сразу понравится. И мама… она все уже знает.
– Что – все?
– Ну так, все-все. Я сама рассказала. Ведь должна же она знать, она – мама.
– Может, я в другой раз зайду, не сейчас?
– Что ты! Мама сама велела, чтобы я тебя пригласила. У нас никого чужих не будет, честное слово.
Крутов растерялся: как-то и в голову не приходило, что придет время и надо будет объясниться с ее родителями о своем к Иринке отношении. Все это откладывалось на потом и вдруг подошло так неожиданно. Ну как он пойдет, что скажет? За поцелуями, болтовней и признаниями они еще толком не подумали, как жить собираются, что будут делать. Спроси – ничего не ответят определенного. Одно лишь знают – быть вместе. А как это обернется практически?
– Иринка, почему ты мне не сказала об этом раньше?
– «Иринка, Иринка»! Идем.
Она была преисполнена большей решимости, чем он. Может, потому, что шла к своим родителям и уже успела переговорить с матерью и самое трудное для нее было позади.
Крутов обмахнул полой шинели пыль с начищенных утром ботинок, подтянул обмотки и в первый раз переступил порог Иринкиного дома.
У них была обычная казенная квартира, в каких жили многие знакомые Крутова в его родном поселке. В длинном, барачного типа бревенчатом доме родители Иринки занимали две небольшие комнатенки и кухоньку.
Над плитой протянута бечевка, висит полотенце, рядом – шкафчик для посуды. Конечно – стол, накрытый клеенкой с исчезнувшим узором на сгибах; табуретки окрашены голубой краской; беленькая шторка на окне подсинена после стирки. Часы-ходики, наверное, хандрят, потому что к цепочке подвешен груз – маленькие плоскогубцы помимо гирьки.
В комнате через дверной проем виден большой фикус в кадушечке, на окнах герани. Они цветут, и ярко-красные бутоны прямо-таки горят под солнечным лучом. В простенке между окнами – комод с фотографиями и безделушками. Посреди комнаты – празднично накрытый стол.
Крутова встретили радушно, он быстро преодолел смущение, скованность и почувствовал себя непринужденно.
Отец Иринки – Сергей Иванович – рабочий. Это сразу видно по цвету его лица – землисто-желтоватому, как бы навсегда пропитанному маслянистой копотью, бескровному, с потемневшей кожей. Мазут деповских мастерских, копоть, дым, тяжелый труд за многие годы навсегда убивают живой румянец, заостряют черты, придают лицу чеканные резкие формы.
Крутов родился и вырос в таком же, как Листвянная, рабочем поселке, поэтому он хорошо знал категорию мастерового люда, железнодорожников. Достаточно взглянуть на руки Сергея Ивановича с въевшимся в трещины кожи маслом, на сбитые ногти, окаймленные черной сажей, на застарелые ссадины, – и можно определить его профессию: слесарь. Каким бы специалистом ни был человек, но если он целыми днями не выпускает из рук молотка, зубила, пилит и шабрит – имеет дело с металлом, – так ушибов не миновать и чистыми рук не сохранить.
Сергею Ивановичу уже за пятьдесят, у него коротко подстриженные усы, седина на голове и выцветшие от времени умные глаза рабочего. На переносице глубокая складка и вмятина – след от очков в тонкой металлической оправе.
Мать Иринки пригласила всех к столу. Она в праздничном крепдешиновом платье и, чтобы не испачкать его возле плиты, подвязала передник. Она сама подкладывает всем на тарелки закуски – тушеную картошку с мясом, огурцы, хлеб.
Сергей Иванович налил стопки:
– За наш рабочий праздник! – Он чокнулся со всеми и добавил обычное: – Дай бог, чтобы не последнюю…
Иринка медлит, не пьет. У нее огромные восторженные глаза, из которых так и брызжет счастливое сияние.
«Пьем?» – спрашивает она Крутова глазами. Он отвечает ей так же: «Давай!» Ему хорошо и покойно в этой семье. Родители Иринки так схожи с его собственными. К тому же совесть его чиста. Это главное.
– Извините, Павел, – спросил Сергей Иванович, когда немного закусили, – ваш папаша из рабочих или служащий?
– Он кузнец. Тоже в депо.
– Значит, наша рабочая кость. Это хорошо. Ну, а кем же вы служите? Судя по петлицам – стрелок.
– Папка, зачем ты об этом расспрашиваешь? Это же военная тайна.
– Ну, какая это тайна, – смеясь ответил Крутов. – Пулеметчик я и снайпер.
– Что ж, специальности добрые, – кивнул Сергей Иванович и наставительно обратился к дочери: – А ты, стрекоза, помалкивай. Тебя еще на свете не было, когда мне пришлось защищать советскую власть, поэтому я лучше тебя знаю, что такое тайна, о чем можно говорить и где. Так вот, я и говорю: быть пулеметчиком – дело доброе, стоящее. Может сгодиться. Судя по разговорам, добирается и до нас война. Каждый день везут вашего брата, только успевай паровозы готовить. По полторы-две смены приходится за верстаком простаивать. Везут и везут. Больше все на запад… На командира учиться не посылают или сами не желаете?
– Не по душе, да и служить осталось самую малость…
– Зря. Время подходит беспокойное, надо, чтобы у нас командиров было побольше из рабочего сословия. У нашего брата убеждения крепче. Со старыми-то командирами неустойка: вот, говорят, и вашего в прошлом году взяли.
– Хватит тебе болтать, старый! – перебила его жена. – Надоел со своей политикой, грамотей. Наливай лучше еще по одной! – И не дожидаясь, пока он возьмется за бутылку, стала наливать сама, припевая и притопывая каблуками: – Эх, пить будем и гулять будем, а смерть придет, помирать будем…
– Ты бы мне лучше вместо дочки сыпка подбросила, вот и был бы тогда другой разговор.
– Значит, старался плохо, на себя и пеняй. Нашел о чем вспоминать! – И, смеясь, продолжала: – А смерть придет, меня дома не найдет…
– Доброе старое не грех и вспомнить, – с усмешкой отозвался Сергей Иванович. Приняв от жены рюмку, он, разглядывая ее на свет, покрутил головой: – На командира – и не по душе. Зря.
– Папка, а разве я у тебя плохая? – прильнула к отцу со смехом Иринка.
– Нет слов, хороша. Огонь девка. Вот только, не кончив школы, погуливать стала. Ну ничего! – Он махнул рукой. – Ты уже взрослая. Гуляй, пока гуляется, только головы не теряй, а то в подоле принесешь, сама наплачешься…
– Папка, как тебе не стыдно! – воскликнула, зардевшись, Иринка и отвернулась.
– И впрямь, заболтался, старый! – вступилась мать. – Нашел когда поучать. Девчонка еще ни сном, ни духом, а он…
– Ладно, мать. Правда завсегда ершиста. Говорят, цыган цыганенка бил, когда воровать провожал. Чтоб, говорит, не попадался, а когда попадется, слышь, тогда уже поздно будет. А мы на то и родители, чтоб детей на ум наставлять. Правильно я говорю, Павел? Если не ошибаюсь, это и тебя с одной стороны касается, в том смысле, чтоб не гонялся за легкой любовью.
Крутов, хотя и был смущен не меньше Иринки, нашел в себе силы ответить:
– Правильно, Сергей Иванович. Мы об этом всегда помним. А для меня честь Иринки дороже собственной.
– Во, видала, мать! Что я тебе говорил! – И он поднял рюмку: – Коли так, выпьем. Чтоб в нашем сердце никогда места для кривды не было…
Все дни праздника Крутов провел в доме родителей Иринки. Вечером она провожала его до казарм. Они словно бы враз повзрослели, серьезнее взглянули на жизнь, стали как-то сдержаннее в проявлении своих чувств. Любовь – не одни радости, но также и обязанности, – вот что понял Крутов.
«Только бы дослужить до осени», – думал он, крепко стискивая руку Иринки. Это был предел его мечтаний. Что дальше, он еще плохо представлял, но был уверен – дело для него в жизни найдется.
Увлеченный мечтаниями, он не придавал значения слухам. А они с каждым днем становились тревожнее, вносили нервозность в среду красноармейцев и командиров. Упорно поговаривали о предстоящем перемещении полка: одни называли Кавказ, другие – Белоруссию.
Наконец на смену всем слухам пришла ясность: приказом но полку объявили день выезда в лагеря.
* * *
Конец мая. Енисей сгоняет последние льдины. Береговые черемуховые и тополевые заросли окутаны зеленой дымкой распускающейся листвы. В воздухе аромат клейких тополевых почек, первых зеленых стрелок пырея, отогревшейся горьковатой древесной коры.
Льдина, громадная, как одряхлевший матерый морж, выползла на отмель под высоким желтым яром левого берега. Она млела под солнцем несколько дней, истекала холодными каплями, мешала бойцам подступиться к воде, сильно поубавилась в размерах, но дождалась белой кипени враз зацветшей черемухи. Было удивительно видеть – зелень и лед.
День начинался солнечный, теплый. Весна будоражила молодую кровь, силы рвались, искали выхода. Когда Коваль привел свое отделение умываться, вся береговая кромка была уже занята. Бойцы в нательных рубахах, как гуси на водопое, образовали сплошную белую кайму у воды.
Лихачев, ожидая, пока освободится доступ к воде, снял рубаху и оглядывал круглые, как шары, напряженные бицепсы на согнутых руках.
– Дайте мне точку опоры и я переверну весь мир, – сказал он.
– Мир – что! Ты попробуй вот эту льдину! – иронически бросил Сумароков. – А то из-за нее к воде не подступиться.