Текст книги "Будущий год"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
Сестра и друг
Уважаемый профессор Виталий Вертоградов!
Простите, что обращаюсь к Вам так: негде уточнить Вашего отчества. Мне запомнились Ваши выступления по телевизору посвященные творчеству Сергея Есенина. Надеюсь, Вы напишете книгу о поэте Сергее Осинине теперь, когда он трагически погиб. Хочу сообщить некоторые сведения о нем, чтобы Вам не утруждать себя изысканиями. Извините, что коряво пишу: у меня образование – неполная семилетка.
Сергей Осинин родился 9-го мая, в День Победы, только за девять лет до настоящего Дня Победы, в 1936 г. Мать Сергея Екатерина Осинина была тогда студенткой мединститута, а отец его – командир Красной Армии. Отец Сергея проживал тогда со своей семьей в военном городке и ходил на станцию мимо нашего общежития железнодорожного транспорта. Бабушка Сергея Елизавета Никитишна с самого начала была против, но Екатерина Валерьяновна ее не послушалась. Тот командир был намного ее старше и свою прежнюю семью не оставил. В июне 1941 года Катерина Валерьяновна поехала к нему в его воинскую часть, расквартированную на западном рубеже, и погибла вместе с ним, когда он пал смертью храбрых в первый день Великой Отечественной войны. Так что Сереженьку растила бабушка. Елизавета Никитишиа работала учительницей начальной школы, а комнату в общежитии железнодорожного транспорта ее ›хранила как вдова железнодорожника. На память от родителей Сереженьке осталась только книжка «Избранный Есенин». Эту книжку отец подарил матери, и Сереженька тайком прочел ее всю, как только научился читать. Когда бабушка узнала об этом, она очень рассердилась, так как считала Есенина поэтом упадочным и вредным. Книжку она у внука отняла, но Сережа знал уже всю книжку наизусть. Вы помните, тогда Есенина у нас не издавали, вот и стали приглашать Сережу в разные дома, чтобы он почитал наизусть. Особенно часто бывал он у Евдокии Ксаверьевны. Она с Елизаветой Никитишной училась до революции на высших женских курсах, а потом вышла замуж за профессора. Евдокия Ксаверь-евна приютила меня, так как я была круглая сирота и помогала ей по хозяйству, дачу прибирала, квартиру, в саду работала, снег зимой расчищала. Моя мать с братишками во время войны померла в деревне, и я совсем одна осталась. Так вот и увидела я впервые Сереженьку на даче у Евдокии Ксаверьевны. Было ему тогда четырнадцать лет, я на два года старше. Помню, как он гостям декламировал:
Не злодей я и не грабил лесом,
Не расстреливал несчастных по темницам.
Гости сидят, и среди них полковник, такой представительный, уже пожилой, слушает, а у самого на глазах слезы. Как прочел Сереженька про «головы моей желтый лист», я взглянула на него и подумала, что он про самого себя свои стихи читает. И не мне одной, всем так думалось, я уверена. Бывал Сережа не только в хороших домах. Блатные тоже приглашали его читать, он мне потом рассказывал. Было у нас в поселке несколько дач, где они собирались, и Сереженька туда ходил. На столе всегда стояли всякие вкусные угощения: и копченая колбаса, и окорок, и черная икра, «грязь» по-ихнему. Вели они там себя по-приличному, все хорошо одетые, старались не выражаться, о своих делишках не говорили, разве что напьется кто. Слушали пластинки Вертинского и Сережеиькино чтение. Ни в какие преступные деяния его не вовлекали. Одно было плохо: наливали ему по маленькой, дескать, как непьющему Есенина читать, и Сереженька постепенно втягивался. Бабушка Елизавета Никитишна ничего про это не знала. Она тогда уже больно прихварывала, и и счала навещать их; когда комнату приберу, когда куплю кое-что. Елизавета Никитишна думала, что хозяйка Евдокия Ксаверьевна меня посылает, а это я сама время выкраивала. Сереженька кончил десятилетку, поступил и пединститут. Его зачислили, а буквально на другой день бабушка скоропостижно умерла. К тому времени я уже с хозяйкой рассталась, работала на железной дороге, шпалы меняла, жила в том же общежитии. Вот я и осталась после похорон у Сереженьки, стала с ним жить. Я тогда еще собой ничего была, он мне стихи писал, не отличишь от Есенина. Я жила с ним, чтобы удержать его, чтобы не ходил он незнамо куда, а занимался бы да писал бы. Тут опять Есенина начали издавать и Сереженьку напечатали, сперва в районной газете, потом в областной, потом в журнале. Начал он выступать на разных вечерах, и узнали его, увидели, как он на Есенина похож, и фамилия похожая – «Осинин», и зовут «Сергей». Сережа учился на третьем курсе, когда у него вышла книжка стихов. Тут он в Москве задерживаться стал, иногда по нескольку дней домой не приезжал. Однажды в воскресенье он как раз дома был, и приехала к нему из Москвы Нонна. Вошла, поздоровалась и смотрит на меня вопросительно. Сергей говорит про меня: «Это моя сестра». Она кивнула в ответ с усмешечкой: «Старшая сестра…» Отправились они гулять, а я собрала свои вещи и ушла. Сергею написала записку, что еду в деревню к родным. Сергей вскоре переехал к Нонне, а я как железнодорожница получила комнату где мы с ним жили. Мне в этом навстречу пошли.
В те годы я по телевизору Сергея часто видела. Как вечер поэзии, так он выступает, читает Есенина и свои. Своих от Есенина не отличишь, и сам он точь-в-точь Есенин. Я все думаю, почему мы все Есенина так любим. Потому, по-моему, что он какой-то неотъемлемый. Правильно Горький писал: «Орган печали полей», и его не ампутируешь. Сдается мне, что на Руси всегда Есенин являлся. И еще я читала древний эпос шумерского народа, как там рассказывается про Думузи. Вот и Есенин – Думузи, потому что нашу думу думает. Так уж повелось у меня каждый год 9 мая в День Победы поминать моих покойников, его родителей с бабушкой и заодно праздновать его день рождения. Сижу я как-то 9 мая вечером одна в комнате, вдруг стук в дверь. Говорю: «Войдите», а на пороге он. Оказывается, в свой день рождения захотел на прежнюю свою комнату взглянуть, а меня застать никак не чаял. Я подумала, что не ездят смотреть свое прежнее жилье в свой день рождения, когда все хорошо. Разговорились мы, и он признался, что и впрямь живет неладно. Дескать, надоел всем: и читателям, и зрителям, и жене. Я никак понять не могла, за что ругают его, а ругали его за то, что его стихов от стихов Есенина не отличить. Повелось, мол, говорить про него: эпигон. А я до сих пор не понимаю, почему плохо писать, как Есенин писал, побольше бы нам таких стихов! Вижу, на уме у него что-то нехорошее. И утешаю его, как умею, говорю, что и Есенина долго ругали, а теперь опять издают и памятники ему ставят. А он мне в ответ читает:
Мы теперь уходим понемногу
В ту страну, где тишь и благодать;
Может быть, уж скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать.
Как услышала я: «Много дум я в тишине продумал, много песен про себя сложил», так и захолонуло все во мне: Думузи ты Думузи! А он говорит, что стукнуло ему тридцать лет и теперь ему тоже пора. Есенин-то в тридцать лет повесился. Да и фамилия у него «Осинин», осина – дерево удавленников. Я его за суеверие ругаю, а он стоит на своем: пора да пора. Не заметили, как заполночь проговорили. На рассвете слышу: машина во двор въезжает. В дверь постучали, я открыла, и в комнату Нонна ворвалась, а с ней участковый. Сергей, оказывается, с ней за праздничным столом поссорился, из-за стола ушел и в дверях сказал то же, что и мне, пора, мол, ему. Она ждала до вечера, села в машину и кинулась к нам в поселок искать его. Долго ездила она по темным улицам, потом в милицию бросилась узнать, нет ли его в вытрезвителе или в морге. Участковый помнил Сергея и надоумил ее заехать ко мне. Нонна долго шумела в моей комнате, обзывала его и меня, потом увела Сергея. Я нисколько на нее не обиделась, даже рада была: значит, любит его. После этого много времени прошло, десять лет с лишним. Я уж решила, что никогда больше не увижу его. И по телевизору перестали показывать его. Постучал он ко мне снова однажды поздней осенью, вошел постаревший, обрюзгший, как в воду опущенный. Жаловался на жизнь: печатают мало. Нонна попрекает, что не зарабатывает он ничего. Да еще повадился к Нонне в гости ходить моложавый хлыщ, психологией творчества занимается, доказывает, что есть люди, рожденные для самоубийства, а Нонна слушает да поддакивает. Снова мне Думузи вспомнился. Его тоже жена вместо себя на тот свет загнала, и звали ее вроде как Нонна, Инанна, помнится. Успокаиваю его, как умею, а сама вижу: дело плохо. Переночевал он у меня, и Нонна за ним не приехала. С того вечера стал он у меня частенько бывать. Я вспоминала, как Думузи у сестры прятался от демонов смерти, и он мне читал:
Прозрачно я смотрю вокруг
И вижу – там ли, здесь ли, где-то ль,
Что ты одна, сестра и друг,
Могла быть спутницей поэта.
А потом случилось несчастье. В редакцию пришло письмо от читателя, который установил, что были напечатаны стихи Есенина за подписью Сергея. Сергей уверял, что не списывал вовсе, что стихи сами так у него написались. Я верила ему, и теперь верю, а они все нападали на него, травили, высмеивали. Я все повторяла про себя из шумерского эпоса: «Демоны без-роду-без-племени, без отца-матери, без сестры-брата, без жены-сына! Доброты-милосердия вы не знаете, радости сердца вы пс ведаете». «Не перечитывать же каждый раз место Есенина, чтобы выяснить, сами ли вы новый стишок написали», – так редактор Сергею в глаза сказал. Он уже и сам писать боялся, вдруг ненароком опять напишет, как Есенин. Часто приезжал он ко мне, голодный, я кормила его, деньги давала ему вроде как взаймы, а он упрекал меня, почему не дала я ему в есенинском возрасте с собой покончить, тогда бы он людям запомнился, как второй Есенин, а теперь поздно, срок упущен, для всех он эпигон и, хуже того, плагиатор. Так я и не знаю, сам он бросился под поезд или переехало его, когда он с платформы спрыгнул, чтобы по мосту пути не переходить. Одно знаю: ко мне он тогда шел, одна я у него осталась. Когда будете писать книгу о Сергее Осинине, навестите меня. Я храню его неопубликованные стихи, всю жизнь Есенина переписывала и его, вы уж разберетесь, почерк у меня разборчивый. А без Осинина нам нельзя. Мой адрес: поселок Мочаловка, общежитие работников железнодорожного транспорта.
С уважением,
Капитолина Купырева.
Таитянка
Тая впервые обнаружила свою силу во время дополнительных занятий. С первого класса девочка приводила в отчаянье учителей. Заканчивая восьмилетку, она читала чуть ли не по складам. Решив, что Тая стесняется своих одноклассников, учительница стала приглашать ее к себе домой. Весна в тот год выдалась на редкость жаркая. В конце апреля во второй половине дня нечем было дышать. Учительница страдала приступами головной боли. Она почти потеряла сознание в душных сумерках и, внезапно очнувшись, не особенно удивилась, увидев, что Тая стоит перед ней совершенно голая, И впоследствии Тая должна была раздеться догола, чтобы ее сила оказала действие. Это давало повод ко многим превратным слухам и обвинениям. Тая была взята на учет милицией и не раз попадала на лечение в психоневрологический диспансер. Впрочем, эти меры вряд ли можно признать законными или обоснованными. Вообще говоря, ее поведение не вызывало никаких нареканий. Ее никак нельзя было обвинить в тунеядстве, так как окончив восьмилетку, она сразу же устроилась техничкой в детский ревматологический санаторий. Что же касается обвинений в распущенности и в сектантстве, то они всецело на совести тех, кто их распространял.
Учительница не умолчала о том, как Тая излечила ее от головной боли. За первым исцелением последовали другие. Врачи подтверждали, что у больных после контакта с Таей снижалось кровяное давление. Поговаривали, будто Тая лечит разные болезни от язвы желудка до глаукомы. Ей приписывали даже излечение раковых опухолей, но толки такого рода заходили, пожалуй, чересчур далеко. Одного нельзя было не признать: Тая действительно обладала способностью снимать боль. Среди дачников нашлись остряки, распространившие в Москве выраженьице «обезболивающий стриптиз». Кстати, благодаря Тайной репутации снять в Мочаловке дачу стало так же трудно, как в баснословные времена, когда индустрия еще не подступала к поселку вплотную. Полагаю, что всесоюзная слава нашего ревматологического санатория тоже связана с легендой о Тае, хотя она разве что мыла в санатории посуду и вряд ли исцеляла. Правда, Тайны исцеления вообще мало походили на медицинскую практику или на знахарство, как его обычно себе представляют. Язык не повернулся бы назвать Таю экстрасенсом. Приземистая, коренастая, она выглядела неуместной в коридорах санатория и в любом другом помещении. В теплое время года после работы Тая целыми днями пропадала где-нибудь на берегу нашей заболоченной речки Таитянки. Жизнь Таи, несомненно, была связана с этой речкой. Тая не отходила от нее с детства. Она ухитрялась купаться и даже нырять в заводях, напоминавших пересыхающие лужи. Извилистый берег, заросший репейниками, лопухами и крапивой, служили Тае приемной. Она никого не приглашала на берег. Напротив, она знала множество укромных мест, где пряталась от назойливых посетителей, но те находили ее рано или поздно. Можно было подумать, что Тая загорает, однако ее кожа имела одну особенность: загар к ней не приставал. Может быть, от постоянного купания кожа Таи всегда оставалась влажной, а ее прикосновение вызывало ощущение прохлады даже в разгар летнего зноя. Прикосновение Таи нравилось далеко не каждому. Некоторых оно заставляло содрогаться от гадливости. Там, на берегу среди пышных сорных трав ее матовая нагота выглядела естественной и даже привлекательной. Поселковые краеведы убедительно доказывают, что правильное название нашей речки – не Таитянка, а Таитянка, от слова «таиться». Таю же упорно называли «Таитянка», и, как я полагаю, под влиянием этого прозвища непоправимо сместилось ударение в названии речки.
Мало кто слышал голос Таи. Она была, что называется, безответной. Только на берегу, когда никто не наблюдал за ней, она затягивала странную песню без слов, и в зарослях раздавалась непрерывная стрекочущая трель. Отказывать в помощи Тая не умела. Она безропотно шла туда, куда ее звали. Так она впервые пришла на дачу, где при смерти лежал академик. Дача находилась на территории военного городка, в просторечии именуемого «генералкой». Солдаты по традиции отдавали академику честь, как в те времена, когда он еще носил генеральскую форму. Академик был специалистом по ракетным двигателям. Н свое время он был засекречен, и теперь еще охрана присматривала за его дачей особенно пристально. Тая если не воскресила, то вернула академика к жизни, когда у врачей опустились руки. С тех пор академик держал ее при себе. Он просто дал распоряжение не выпускать ее с территории городка. На работе Тая числилась в отпуске, потом на больничном листе. Этим воспользовалась уже немолодая дочь академика, не выносившая Таю. Как раз у нее присутствие Таи вызывало физическое омерзение. Ее до дрожи доводила непрерывная стрекочущая трель, которой Тая по ночам убаюкивала академика. Злые языки болтали, будто богатая наследница боится, как бы академик не женился на своей целительнице. Тогда дача и внушительный текущий счет после смерти академика перешли бы к Тае.
Трудно было придумать что-нибудь нелепее подобных опасений, если они, действительно, имели место. Материальные блага интересовали Таю меньше всего. За свою помощь она никогда не брала никакого вознаграждения. Так или иначе дочь академика воспользовалась тем, что Тая на больничном листе, и ухитрилась водворить ее снова в психоневрологический диспансер. В тот же вечер академику стало хуже. Всю ночь он не смыкал глаз, а на пятый день врачи с минуты на минуту ждали летального исхода. К ночи сиделка задремала, и тогда из открытого окна мягко спрыгнула босыми ногами на пол голая Таитянка. От нее пахло болотной тиной. С жидких распущенных мочального цвета волос лилась вода. Коленки и ладони были перепачканы в липком иле. Тая убежала из психоневрологического диспансера во время водной процедуры. Никто не подумал искать ее в речке. Кое-где Тая плыла, кое-где ползла по топкому дну и в темноте бесшумно вскарабкалась на обрыв, где стояла дача академика. Не вытирая илистых рук, она обняла умирающего. Академик вздрогнул, глубоко вздохнул и очнулся. Здоровье академика снова улучшилось. Теперь уже Тая не отходила от него ни на шаг. Тем более заволновался академик, проснувшись ночью и не найдя Таи около постели. Он прошел по всем комнатам, спустился с крыльца в сад и в беседке застал Таю с Геннадием.
Тая пользовала Геннадия не первый год. Говорили, будто она собирается за него замуж, однако сам Геннадий категорически это отрицал. Вообще его жизнь явно не удалась. Геннадий учился в институте, когда случайный знакомый попросил разрешения оставить на ночь у него в сарае поросенка. Поросенок был краденый, и Геннадий угодил в тюрьму за укрывательство краденого. Выйдя из тюрьмы, он убедился, что в поселке сторонятся его, считая вором. Геннадий даже не попытался восстановиться в институте, устроился на работу кровельщиком и вскоре свалился с крыши, получив тяжелые переломы. Тогда-то сердобольная соседка и привела к нему Таю. Геннадий выжил, но остался инвалидом. Рассказывали, что Тая отдает ему чуть ли не всю свою зарплату. Неизвестно, так ли это, по во всяком случае она стирала его белье в речке и бегала к нему, когда у него начинался очередной припадок невыносимых болей. Так продолжалось, пока Таю не разлучила с Геннадием ограда военного городка.
Дойдя до беседки, академик не выдал себя. Он поспешил на дачу и по телефону вызвал милицию. Когда милиция приехала, Геннадий был уже задержан охраной. Академик обвинил Геннадия в том, что Геннадий собирался убить его из ревности. Задержанный в ответ молчал. Он и впоследствии упорно отказывался давать показания. Когда Геннадия увели, академик хватился Таи. Но Тая бесследно исчезла. В поисках Таитянки солдаты несколько дней обыскивали берег от устья до истоков.
Наведались и в ревматологический санаторий, и в психоневрологический диспансер, и в хибарку Таи. Хибарка, кстати, стояла незапертая, но там не нашли ничего, кроме топчана, застланного сопревшей простыней да крынки, в которой молоко скисло несколько месяцев назад. Академик умер, Геннадия освободили вскоре после этого, а Тая так и не вернулась. Всесоюзный розыск не дал никаких результатов. Однако наплыв дачников не идет в Мочаловке на убыль. Больные по-прежнему скитаются по берегу Таитянки. Говорят, что в душные летние вечера на берегу появляется огромная лягушка. Иногда она будто бы даже позволяет детям дотрагиваться до себя. Не надо только хватать ее. Она все равно выскальзывает из рук и шлепается в прибрежную жижу, но по ночам от устья до истоков Таитянки слышится знакомая стрекочущая трель.
Софьин Сад
В Софьин Сад я был приглашен по почте и сначала усмотрел в приглашении очередное святое письмо. Мне и раньше доводилось получать подобные письма. Обычно они возвещали скорый конец света и требовали, чтобы я размножил и разослал их по другим адресам. Я ни разу не выполнил такого требования и теперь чуть было не разорвал письма, не читая. Однако мое внимание привлек странный рисунок или чертеж. Его линии завораживали своим ритмом. Они бросались в глаза, лучше всяких нотных знаков предписывая некую двигательную мелодию. Они указывали направление, от которого невозможно отклониться или уклониться. Я долго вглядывался в рисунок, прежде чем прочитать пояснения к нему. Трудно сказать, что в них заключалось: приглашение или повестка. Завтра, то есть в воскресение 15 июля меня вызывали в Софьин Сад. Сообщалось, от какого вокзала, на какой электричке я могу доехать до станции Мочаловка. Далее следовало идти по ходу поезда налево. Никакого другого адреса не было. Его заменял рисунок.
Признаюсь, я сильно сомневался в том, что поеду завтра в Мочаловку. Напрашивалась мысль, не разыгрывает ли меня кто-нибудь. Впрочем, ничего более интересного завтрашний день определенно не сулил мне. Я мог выбирать разве только между интригующей поездкой и одиноким чтением в пустой квартире. До сих пор чтение заполняло мою жизнь. И в данном случае я не был обделен чтением. Краткие словесные пояснения к рисунку перерастали в текст, сброшюрованный в виде небольшой рукописной книжки. Формат вводил в заблуждение. Я за несколько минут пробежал немногочисленные страницы. При этом я еще не осознал, что их содержание окажется не просто ёмким, но неисчерпаемым. Просыпаясь среди ночи, я перечитывал короткий трактат, сжатую прозу со стихотворными вкраплениями, и каждый раз передо мной возникал новый текст. Думаю, что со сна менялось мое восприятие, но с тех пор в памяти всплывают все новые и новые фрагменты, как будто рукописи не было конца. Видится особенный четкий почерк, напоминающий и дополняющий рисунок пути. Я намеревался утром внимательно перечитать рукопись, однако побоялся пропустить электричку. В поезде я сосредоточился на рисунке, не сомневаясь в том, что помню текст наизусть. Электричка остановилась у платформы Мочаловка ровно в полдень. Я не преминул спросить на перроне, где находится Софьин Сад; в ответ местные жители недоуменно начали головами. Поневоле я вверился рисунку-чертежу, и направление овладело мной. Я сворачивал из переулка в переулок, и каждый попорот ритмически соответствовал предварительной установке моих мускулов и вестибулярного аппарата. Постепенно я стал замечать своих попутчиков. Я попытался спрашивать их, где Софьин Сад, но в ответ они молча качали головами, скорее иронически, чем недоуменно. Когда с подобным вопросом обратились ко мне, я сам покачал головой, вряд ли сознавая, что выполняю тот же иронический ритуал.
Переулки вывели нас на открытое место. Мне оно представилось весьма обширным. За высокими липами не было видно края. И под высокими липами неутомимо сновали люди. Каждый искал каждого. Искомым был каждый встречный. Я не видел рукопожатий. При встрече лишь наклонялись один к другому и то ли целовались, то ли перешептывались. Я подумал, не приглашен ли я по ошибке на слет старых друзей, быть может, окончивших одно и то же учебное заведение, но вдруг и мне на ухо зашептал встречный, касаясь щекой моей щеки. Подобные встречи то и дело повторялись. Не знаю, что я воспринимал: певучий шепот или размеренное дыхание. Казалось, вот-вот я расслышу отчетливое слово, но оно как бы таяло в теплой волне. Полагаю, что и мои партнеры воспринимали то же самое при встрече со мной. Одно несомненно: я чувствовал непривычный прилив сил. Крепло головокружительное ощущение: соприкасаясь друг с другом, мы танцуем некий общий танец, водим хоровод с непрерывно перемещающимся средоточием, Вскоре я увидел это средоточие. Среди нас ходила женщина, не молодая, не старая. Волосы у нее были золотисто-каштановые, словно обсыпанные липовым цветом. При посредстве всех остальных каждый из нас шел на сближение с ней. Мы только передавали друг другу дыхание ее шепота, пока сам этот шепот не проник в уши горячим ладом угадываемого слова…
Вечером в квартире я застал мою жену. Я давно уже не надеялся на ее возвращение. На другой день сослуживцы льнули ко мне, как будто продолжался вчерашний слет, и я все время ждал, не послышится ли в ухе знакомый горячий шепот. Было о чем пошептаться. В нашем отделе предстояло большое сокращение, и я приготовился к худшему. Однако сократили не меня, а двух других сотрудников. Я торжествовал в душе, хотя мне пришлось принять на себя их обязанности. Прилив сил продолжался, и я с успехом работал за троих. Отношения с женой наладились. Люди тянулись ко мне, и я, по-моему, оправдывал их ожидания. Впервые в жизни меня хватало на все. Я был бы счастлив, если бы не подспудная тревога, столь свойственная мне: всегда ли так будет, надолго ли меня хватит? (.мое нынешнее благосостояние я связывал с поездкой в Мочаловку. Вновь и вновь я спрашивал себя, что, собственно, произошло в тот день. Меня поражало обилие воспоминаний. Можно было подумать, что я из года в год участвовал в таинственном слете, а не ездил туда один раз. Я пытался восстановить в памяти факты, а меня преследовали ассоциации, даже что-то вроде видений. Все новые и новые версии произошедшего озадачивали меня. Дело осложнялось тем, что исчезла рукописная книжка с текстом и рисунком. По-видимому, я обронил ее в Мочаловке. День и ночь и силился отличить прочитанное в книжке от пережитого в Мочаловке, но одно накладывалось на другое в изобилии подробностей, действительных или воображаемых. Особенно мучило меня то, что я не могу вспомнить стихов из книжки. Ритм жужжал во мне, как в немеющем теле кровь, только слова отсутствовали.
На следующий год пятнадцатое июля было рабочим днем. Я заранее выхлопотал себе отгул, хотя полагал, что очередной слет состоится накануне в воскресенье. Софьин Сад я нашел без труда. Под липами гуляло довольно много народу, как будто повторялось прошлогоднее. Однако вскоре я убедился, что люди просто гуляют, как всегда по выходным. Не наблюдалось ничего похожего на поцелуи-перешептывания. Я не замечал никаких намеков на общий танец. Хоровод с перемещающимся средоточием не выстраивался, и, главное, я не мог найти этого средоточия. Не появлялась женщина с каштановыми волосами, как бы обсыпанными липовым цветом. Не появилась она и на другой день, когда я использовал свой отгул. В понедельник под липами гуляющих было мало, и я тщательно обследовал Софьин Сад. Я обольщался относительно его размеров. Очень скоро я наткнулся на забор очередной дачи. В сущности, я бродил даже не в парке, а на пустыре, не таком уж просторном; в заблуждение вводили разве что старые липы. От нечего делать, я разыскал поселковую библиотеку, где имел возможность ознакомиться с краеведческими материалами по истории поселка. Среди этих материалов мне встретилось, наконец, название «Софьин Сад». Сведения о нем подавались как местная легенда. Согласно легенде, поселок начался с усадьбы некоей Софии. Ее фамилии никто уже не помнил. Усадьба сгорела, сад запустел. Однако София время от времени появляется в своем саду. Она не стареет. Может быть, это не она сама, а ее дочка, внучка, правнучка, но, так или иначе, встреча с ней приносит счастье.
С того дня я зачастил в Мочаловку. Не исключаю, что мои постоянные отлучки ускорили окончательный разрыв с женой. Не мог же я признаться ей, куда и зачем я езжу. Уход жены огорчил меня, но не слишком. Конечно, это тоже был симптом, но не самый опасный. Хуже всего было то, что я сам чувствовал: мои жизненные силы идут на убыль. Теперь уже никто не мешал мне ездить в Мочаловку, и каждый день после работы я отправлялся в Софьин Сад. Одно время я даже снимал комнату в Мочаловке, но и это ни к чему не примело. Софию я неожиданно встретил в городе, когда спешил на работу. София шла впереди меня с непокрытой головой, и снежинки таяли на ее золотисто-каштановых волосах, как будто обсыпанных липовым цветом. Я догнал се и пошел с нею в ногу, не зная, что сказать. София ничего не шепнула мне на этот раз, она только напевала про себя:
С душою душа даже в небе цела;
И кто бы, неведомый, нас не рассек,
В раю человек человеку – пчела,
И ты пчеловек, если ты человек.
Да, это были стихи из потерянной рукописной книжки. Их нашептывали мне участники слета в Софьином Саду, их же слышали в моем ответном шепоте. Я остановился, пораженный, и не заметил, как София исчезла навсегда.
Исчезновение Софии не очень опечалило меня. Мне казалось, что я всё понял. Так началось мое увлечение пчелами. Я принялся читать книги о пчелах, на работе пропагандировал прополис и пергу. Мой авторитет снова поднялся, что, вероятно, отсрочило сокращение, теперь уже явно грозившее мне. Я симулировал прежний прилив сил, уверял, что золотой век назван золотым не по цвету золота, а по цвету меда. Придерживаясь медовой диеты, я всем навязывал ее как средство, не только укрепляющее здоровье, но и возвращающее золотой век. При этом работа не давалась мне. Везде и всюду я чувствовал себя лишним. Так, наверное, чувствуют себя трутни перед изгнанием из роя. Я притворялся пчелой, и притворство не могло не кончиться срывом. На улице я танцевал пчелиный танец, нашептывая на ухо прохожим стих Софьина Сада…
Выйдя из лечебницы, я получил пенсию по инвалидности. Так я и живу, вернее, умираю. Меня изводит диабет, следствие медовой диеты. Сначала я думал: не смешно ли, меня погубило фонетическое недоразумение. Мне послышалось: «в раю человек человеку пчела», а следовало прочитать «в рою», то есть в рое. Теперь я понял: произошла морфологическая катастрофа, когда выпало начальное «п» и пчеловек оказался человеком. Вот что рассекло нас, и мы вымираем порознь, пока мы человечество – не пчеловечество.