Текст книги "Будущий год"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Между прочим, дорогая моя, наши отношения на этом прервались не совсем. Он, знаешь ли, писал мне оттуда… Время от времени… Знаешь ли, знаешь ли… А сама-то ты знаешь, который час? Пора уже свет зажигать (включает электричество, берет в рот таблетку, надкусывает, выплевывает). Тьфу, какая гадость! Врешь, не хуже, чем все остальное! Ты проглотишь их, ты же все проглатываешь. Надо только запить их… А не лучше ли растворить в стакане воды? Нет, запретный плод вкушают, с проглотцем, так сказать, как и кое-что другое. Да, первое время он писал мне и писал довольно искренне, хотя и сохранил свою нормативность, но контекст ее изменился. Вакуум вместо социума, если выражаться в его стиле. Он вроде бы продолжает работать над «Экзистенцией в социуме», обогащает свой труд новыми материалами, а я так понимаю, там тоже не нашлось издателя для его опуса. Экзистенциализм устарел, я слышала. Вышел из моды. И структурализм-то уже под вопросом. И там трудно держаться на плаву. Изредка я ловлю его выступления по радио. Он явно повторяется, что есть, то есть. На разные лады превозносит свободу выбора. Этим он и меня достал в свое время. Пока есть альтернативы, варианты, вариации, он экзистенция, спору нет. А когда нет выбора, когда выбор сделан, что он такое? Структуральная единица в социуме, штатная единица, как я (пока еще). А может быть нуль? И есть ли у него там такая Ненуль, как я? Боюсь, что нету… А он все так же много курит. По радио табачным перегаром пахнет, когда он говорит. Знаешь, чем это кончается, милый мой? Лучше сидел бы по-прежнему дома, то есть у меня на шее, место надежное. Я ведь ни о чем другом и не мечтала. А ты бы, наша Секундочка, уже училась бы в школе. Постой, может быть, он сейчас по радио говорит? Хоть его голос услышать, и то хорошо. Нет, моя милая, ты сегодня исполняешь партию человеческого голоса… Кокто-Пуленк… И если есть еще на земле человечество, тебя слушают, ничего другого им не остается. Но радио тоже можно послушать ( включает транзистор, женский голос поет):
Там, где бурей всенародной
Много гнезд разорено,
Скорбный лик жены бесплодной
Распознать немудрено.
Вьется волос прядью ржавой,
Не седея никогда,
Оставаясь моложавой,
Не бываешь молода.
Поневоле режешь косу,
Не решаясь проклинать;
Лучше нянчить папиросу,
Чем ребенка пеленать.
Не надеясь, не гадая,
Счастья другу не суля,
Сохни, знай, немолодая,
Словно мать сыра земля.
( Выключает транзистор.) Что, нарвалась, душенька? Ли-Ли-Ли-ля-ля-ля! Не в бровь, а в глаз, чертовка ты подколодная! Свобода выбора… А по-моему это никакая не свобода, когда нельзя не выбирать одно из двух. Выберешь что-нибудь одно, ан нет, ты выбрала новый выбор, иначе свободе конец. Так, что ли? Дурная бесконечность выборов… Осел между двух одинаковых стогов сена оставался свободен, пока не издох. Мой-то прежний анализировал ситуацию этого осла, называл ее парадигмой экзистенции. А если захочется выбрать и то и другое? Или не выбрать ничего? Выбрать ничего? Это и есть все с минусом? А если я вообще не хочу выбирать? Но ты же выбрала жизнь… А вот возьму и выберу смерть. Нет, кроме шуток, Секундочка, как выбирать, если то, что тебе предлагают, одинаково плохо? И потом, откуда мне знать, что хорошо, что плохо, что лучше, что хуже? Если бы мне было хорошо, я знала бы, что мне хорошо, не ошиблась бы. Если бы ошиблась, значит мне не хорошо. Свобода, когда хорошо, и хорошо, когда свобода, это же так просто. Причем тут выбор? Лучше всего блаженство, оно и свободу включает в себя. Но вот в раю было блаженство, но там был и выбор, и ты, голубушка, сделала дурной выбор, выбрала запретный плод. Ничего другого ты с тех пор и не делала. Да, но меня подвел змий. Так-таки уж и змий? Не сама ли ты флиртовала со змием и продолжаешь флиртовать? Разве поэт не объяснил тебе, чем вы со змием занимались? Разве не назвал он райскую змею приват-доценткой, ползучим синим чулком. Тебе предложили познание добра и зла, то есть выбор между блаженством и выбором, а выбор – это выбор между добром и злом. И ты выбрала выбор, то есть зло. Выбор – это зло. До твоего выбора не было добра и зла, было блаженство. Значит, добро и зло в тебе самой, и ты выбрала всего-навсего самопознание. Ты сама для себя запретный плод. То-то и оно, Секундочка. Я была создана для материнства и предпочла ему… что? Самопознание, то есть научную карьеру. Змий шептал мне на ухо: «Будете как боги!» Престижный статус, ничего не скажешь. А разве богини не беременеют? Хотят – беременеют, хотят – не беременеют, на то они и богини. Диана и Афина не рожают в принципе. Стало быть, мудрость бесплодна? Скорбный лик жены бесплодной… Велика мудрость. Но вот выкидышей у богинь вроде бы не бывает, и абортов богини не делают, и к противозачаточным средствам не прибегают. Любопытно, как Диана устраивается в этом смысле с красавчиком Эндимионом, Может быть, запретный плод – противозачаточная пилюля для Евы и наркотик для Адама? Эндимион, говорят, все время спит. И вечный кайф, покой нам только снится! Змий будет уязвлять меня в пяту, а мое семя сотрет голову змию. Одно с другим как-то уж слишком связано, вы не находите? Несколько дней ежемесячно меня уязвляет змий, и я проливаю свою кровь. В Библии это называется: обыкновенное женское… Женщина проливает свою кровь, когда становится женщиной и когда своим семенем стирает голову змию, то есть когда рожает в муках (следствие грехопадения). Делаешь аборт, и тоже проливаешь свою кровь. Наконец, ничего не делаешь, а твоя кровь все равно проливается каждый месяц: проливать свою кровь – обыкновенное женское. Древние считали, что я в эти дни нечиста, даже если невинна. А что если я всегда невинна и всегда нечиста? Почему так, я спрашиваю? Каждый месяц меня уязвляет змий, и тогда я богиня, я не беременею в эти дни никогда или почти никогда (говорят, бывают исключения). Итак, я богиня в мои змеиные дни. Хочешь, Секундочка, я расскажу, какую шутку мои змеиные дни со мной сыграли?
После папиной смерти мама тоже начала прихварывать. Она была намного моложе папы, но как-то вдруг сдала. Врачи предупредили меня, что можно опасаться худшего, и я превратилась в сиделку при маме. Нелегко это было, мама уже вслух винила меня во всех бедах, главным образом в том, что она лишилась любимого зятя, не за кем стало пол подтирать. Теперь я чувствую, Секундочка, я вся в нее; я была для нее такой же секундой, как ты для меня. Секунду всегда секут, на то она и Секунда. Чтобы утешить маму, я решила сдать кандидатский минимум и, представь себе, сдала. Вот тут-то меня и угораздило связаться с диссертацией. Работала я уже не на заводе, а в научно-исследовательском институте, и для меня открывались кое-какие перспективы. Ох, уж эти перспективы! Что такое, по-твоему, диссертация? Скажешь, научная работа? Ошибаешься! Диссертация – это ловушка, в которую попадаешь, когда начинаешь ее для себя сооружать. Мне слишком легко все давалось, и потому ничего не далось. Я могу запоминать и исполнять, а придумывать ничего не могу, иначе бы я саму себя придумала. У меня, видишь ли, хорошая память, так мне всегда говорили. Но мне-то видней: у меня память девичья. Память на секунду, на отдельную секунду. А личность – это, наверное, то, что заполняет промежутки между секундами. Вот этих промежутков для меня никогда не существовало ни в собственной жизни, ни в диссертации. Моя диссертация тоже распадалась на секунды, секунда проходила, диссертация устаревала, а скомпоновать эти чертовы секунды я не умела, помнила каждую, а себя не помнила. Если я – это промежуток между секундами, то я не я, и диссертация не моя. Не клеилась у меня диссертация, понимаешь? А секунды летят. Правда, ко мне они возвращаются; я не исключаю, что нет разных секунд, и моя Секунда одна и та же, но нормальная память соединяет вас, а моя разъединяет, даже тебя ухитряется расчленить. Но я отвлеклась. Маме стало получше, и я вздумала использовать свой отпуск. Шел октябрь, и я на три недели отправилась в Сухуми. Снимала комнатушку в частном секторе. Выпадали хорошие дни, я даже купалась. Знакомств избегала; обжегшись на молоке, дуют на воду. Больше всего мне нравилась кипарисовая аллея в Эшера. Смолисто-хвойный запах, да еще и мандаринами пахнет. Каждый вечер я выходила на берег моря и смотрела, как солнце садится. Такой у меня выработался ритуал: проводы солнца. Каждый вечер я с ним прощалась навсегда, а поутру его возвращение было для меня неожиданностью, подарком судьбы. В пасмурные дни я все равно ходила к морю, и перед тем, как сесть, солнце выглядывало, чтобы снова проститься со мной навсегда. Так я играла с красным солнышком и была, поверишь ли, почти счастлива. Но в игру вмешался еще один партнер. Высокий, очень худой, костюм на нем сидит мешковато. Приходит и тоже прощается с солнцем. Так, по крайней мере, мне думалось, Каждый вечер он подходил ко мне ближе примерно на шаг; я даже вычислила график его приближения, рассчитала, что он подойдет ко мне вплотную послезавтра. И не ошиблась. Когда солнце село, он почти коснулся меня плечом. Я глянула на него вопросительно, если не осуждающе, а он сказал: «Извините, но мы вместе с вами провожали солнце, неужели это не дает мне права проводить вас». Не скрою, мне понравилась эта фраза. В наше время такое услышишь не часто. Современный мужчина или не знает, как подойти к тебе, или начинает ухаживать с места в карьер. А у него была галантность, и было чувство меры: редкое сочетание. Я говорю ему: «Какой смысл провожать солнце? Оно и так никуда не денется». А он: «В этом больше смысла, чем вы думаете. Вернее, делаете вид, что думаете. Если бы вы действительно так думали, вы бы не ходили сюда каждый вечер». «Я хожу сюда каждый вечер, потому что… хочу подышать морским воздухом…» Он: «И в этом вы пунктуальны, как само солнце…» Я: «Солнце уходит, когда я прихожу…» Он: «А я прихожу, когда вы приходите, и солнце приходит к нам снова». Я: «И какая же связь?» Он: «Простая пунктуальность. Основа миропорядка». Я: «Это или слишком просто или слишком сложно». Он: «Крайности сходятся, что и требовалось доказать». Я: «Вы математик?» Он: «Нет, всего-навсего инженер. Но ведь и вращение земли вокруг солнца – инженерный проект, лично для меня образцовый. Даже наша встреча в нем предусмотрена». Я: «Ваша предусмотрительность заходит чересчур далеко». Он: «Я признаю только одну разновидность непредусмотренного: непредусмотренное счастье, но оно возможно лишь тогда, когда предусмотрено все остальное». Мы говорили и шли. Оказалось, что он уже провожает меня… до калитки. И так каждый вечер. Дальше он не заходил. Эти проводы солнца даже начали настораживать меня. К чему эти регулярные встречи? Неужели он ждет, что я проявлю инициативу? Целые дни напролет я думала о том, что было вчера вечером и что будет сегодня. Я перебирала его слова, взвешивала их, любовалась ими. Поэтому я до сих пор помню каждое его слово. Да, да, не удивляйся, Секундочка; моя хваленая память не подводит меня… К сожалению… Или к счастью… Хорошо счастье, нечего сказать. Да, такое вот счастье, и на том спасибо. Помню, как он сказал: «Слава Богу, в Солнечной системе не бывает аварий, но кто поручится, может быть, и там они не исключены». «Если бы кто и мог за это поручиться, то разве только Бог…» (Моя реплика, разумеется.) Он: «А вы уверены, что у Бога не бывает неудач? Не просчитался ли Бог, вверив нашей ограниченной предусмотрительности слишком многое?» Я: «Что же такое нам вверил Бог?» Он: «По-моему, Бог доверил нам предотвращение аварий». Я: «Не злоупотребляете ли вы словом: авария? Авария в Солнечной системе – это уже не авария, это катастрофа». Он: «Для меня любая авария катастрофа». Нельзя сказать, что он со мной разоткровенничался, он был поразительно, беззащитно откровенен с первых же слов. Я думала, он говорит мне комплименты, а он просто был рад возможности высказать вслух свои мысли. Я была для него возможностью, понимаете? Я возможность, выше этого я никогда не поднималась, И невозможное возможно, – странная, загадочная строка. Наверно, только невозможное-то и возможно. Но как это ужасно: навсегда остаться голой возможностью! Смотрите: Вот она я, Возможность. И слово-то «возможность» женского рода, не то что бесполое «осуществление». Да, но он-то искал как раз невозможности, голубушка. Невозможность аварии – вот к чему он стремился. Легко сказать! Чуть ли не на практике еще он видел аварию самолета. Ни за что не хотел описать мне то, что он видел. «Не надо этого никому знать, кроме тех, кого это касается, – говорил он, и особенно тебе не надо это знать». Мы были уже на «ты», понимаешь? Как-то само собой так вышло. У меня с ним всё выходило само собой, кроме… кроме тебя, Секундочка. Так вот, он увидел аварию самолета и хотел поменять профессию, но раздумал. Счел это трусостью. Напротив, он поставил себе цель в жизни: сделать аварию самолета невозможной. Пусть в самолете срабатывает специальное устройство, чтобы самолет не взлетал, когда есть вероятность аварии. И он начал разрабатывать такое устройство, но его на смех подняли, едва он заикнулся об этом. «Да у нас тогда ни один самолет не взлетит, – урезонивали его, – Аэрофлот ликвидировать придется за ненадобностью». А он стоял на своем. Ему говорят: «У нас нет никаких гарантий, что шар земной не потерпит аварию в своем полете, а ты хочешь дать такую гарантию самолету». «Если мы создадим такую гарантию для самолета, мы создадим ее и для земного шара. Гарантии – дело наживное», – парировал он. Его засыпали аргументами. Не трудно доказать: авария самолета не от одного самолета зависит. Тут качество стали играет роль, и оптика, и горючее. Да, да, горючее, милая моя истеричка, институт синтетического топлива! Но и этого мало. Есть еще пресловутый человеческий фактор, то есть, говоря приблизительно, «летчик». Что он ел на обед, например, как он вообще питается. Так что и от продовольственной программы зависит безаварийный полет. Тут и урожайность, и механизация сельского хозяйства, и химизация. А куда экологию девать? И от нее никуда не денешься. Вот и пришел он к выводу: «Авария самолета возможна, потому что в России невозможности нет». Старая острота, у Лескова она где-то встречается, но какая актуальная, согласись. Это как раз то, что теперь называют «застоем». Что же прикажешь делать: Россию исправлять? Пустяки мелешь, душечка, это называют активной жизненной позицией, гражданственностью, а на самом деле это маниловщина или, точнее, утопическое прожектерство. От него тоже аварии бывают, от прожектерства-то, от него-то преимущественно и бывают. Дошло, голубушка? Россию исправлять нечего; не Россия, а мы неисправны, каждый из нас подготавливает аварию. Когда терпит аварию твоя отдельная маленькая жизнь, ты подготавливаешь множество других аварий, из которых слагается авария всемирная. «Что ж, ты всё исправлять берешься?» – спрашиваю. «Нет, – говорит, – в том-то и штука: за всё браться значит ничего не делать. Беда, коль пироги начнет печи сапожник. Моя задача предотвращать аварию на моем месте, а свое место должен досконально знать каждый, не исключая Самого Господа Бога. У него тоже Свое место. Каждый за себя, один Бог за всех, – в принципе, это правильно, толкование только укрепилось неверное». «Ну а ты бы изобрел что-нибудь», – говорю. Я тогда еще не знала, сколько за ним патентов числится, он об этом говорить не любил. Усмехнулся в ответ: «Время изобретателей-одиночек прошло, – говорит, – изобретатель-одиночка – такая же бессмыслица, как мать-одиночка. Каждый на своем месте изобретателем должен быть, иначе на свет родиться не стоило», Потом только рассказал мне: не подписал он один проект, счел его аварийным, не подписал другой проект и пе: рестал продвигаться. Неперспективный работник… Тогда ведь в моде было дерзание. Отсюда и аварии. И сам он аварии не избежал, от него жена ушла. Кому неперспективный нужен. Жена ушла, а сын с ним остался. Сын кончил десятилетку в этом году, на заводе работает, в армию готовится. «Как же ты его одного оставляешь», – говорю. «А он этот месяц с матерью общается. Не хочу мешать ему Да и вообще он у меня самостоятельный. Ты с ним подружишься, вот увидишь». Ах да, я не сказала тебе: к тому времени мы с ним решили пожениться… Он пришел на проводы солнца с букетом роз и сделал мне предложение по всей форме. Я говорю: мне надо подумать. Больше из кокетства, для модели, так сказать. Но думала я недолго, на другой день сказала «да». Проводили мы солнце и меня проводил он… до калитки, не дальше. Очень мне хотелось впустить его, но раньше времени начались мои змеиные дни, обыкновенное женское, особенно мучительное тогда. Я даже к врачу собиралась, но отложила до Москвы: у меня уже был билет на самолет. А ему даже нравилась моя неприступность. Один-единственный такой мне встретился: такой современный и такой старомодный. Я впервые в жизни себя с ним чувствовала невестой и поневоле вела себя как невеста. Богиня да и только. Но ведь богиня-то ценой грехопадения. Что и говорить, змий знал, что делал.
Я вернулась в Москву, он должен был вернуться через три дня. И представляешь себе, на четвертый день утром звонит мне на работу. Встретимся? Встретимся! В пять часов вечера у памятника Пушкину Я примчалась туда без четверти пять. Такси взяла. Стою, жду. Дождь со снегом идет. Ну, думаю, на этот раз мы действительно проводили солнце. Пять часов, его нет, полшестого, его нет. Шесть часов, его нет. До восьми часов я там дрогла одна, уже милиционер на меня коситься стал.
А дома мама лежит больная, я не накормила ее ужином, и, пожалуйста: ей стало хуже. Три дня я выдерживала характер, потом не выдержала. Он мне только свой домашний телефон дал, служебного не дал. Набираю номер, никто не отвечает: в трубке редкие гудки. Еще раз набираю, то же самое. Веришь ли, до полуночи набирала номер: редкие гудки, редкие гудки. И во сне у меня в ушах… редкие гудки. И повадилась я набирать этот номер каждый вечер до полуночи. Действительно, Кокто, как-то. Даже говорить стала в ответ на редкие гудки: Oui, mon cheri… Oui, топ cheri… Oui, топ cheri… Не то воркую, не то вою. Мама спрашивает: «С кем ты по-французски разговариваешь?» «А у меня, – говорю, – знакомый француз; он при нашем институте консультант, я у него вместо переводчицы». Мама говорит: «Видишь, как хорошо, что мы тебе учительницу французского языка приглашали. В крайнем случае с языком проживешь и без степени». Она все не могла примириться с тем, что я диссертацию не защитила. «А как зовут твоего француза?» – спрашивает. Я и отвечаю: «Этьен-Рене-Франсуа». «А как фамилия?» «Плантард де Сенклер, – говорю. – Он то ли маркиз, то ли виконт. Род очень знатный, но обедневший. У него замок в Тулузе». «А он часом не женат?» – мама-то спрашивает. «Холостой, мамочка, и, знаешь, мне предложение сделал». Мама ничуть не удивилась. «Вот и дождалась ты, – говорит, – заморского принца. Вот умру я, недолго ждать-то, ты и выходи за него, только на всякий случай гражданство сохрани». И принялась она меня каждый вечер расспрашивать про Этьена-Рене-Франсуа и учить, как вести хозяйство в Тулузе, чтобы все было не дорого, но шикарно. Наконец, устала я ей рассказывать и говорю: «Мама, он прямой потомок Лоэнгрина и Эльзы Брабантской». И поставила ей пластинку с арией Лоэнгрина. А моя мама: «Доченька, как же все сбывается. Ведь мы с папой как раз в Большом „Лоэнгрина“ слушали, и после этого ты родилась». И я ей каждый вечер ставила долгоиграющую с «Лоэнгрином». Она про Грааль слушает, а я слушаю… редкие гудки. Так мама и умерла под арию Лоэнгрина: «Замок стоит, твердыня Монсальват». После похорон вошла я в пустую квартиру, не пила, не ела, набрала номер и ушам своим не поверила: вместо редких гудков голос: «Да?» Я собралась с духом и говорю: «Можно такого-то?» «Его нет», – отвечает голос. «А когда он будет?» «Никогда его не будет». «Как?» «Он умер. В автомобильной катастрофе погиб». «Когда?» Голос назвал мне число, когда я ждала его у памятника Пушкину. И частые гудки после этого. Трубку повесил. Потом я узнала: он ко мне ехал на своей машине и разбился вдребезги, замечтался, видно, вспомнил, как мы солнце провожали. Выходит, и в его смерти я виновата. Вот с ним у меня не было тебя, моя Секундочка. Змей подвел. Так я и осталась его невестой, богиней. Если бы навсегда… Но тебя ведь не может не быть, Секунда, ты все равно приходишь.
На другой день (было как раз воскресенье) утром набираю тот же номер. Опять слышу тот же голос: «Да?» «Вы его сын?» – спрашиваю. «Да». «Он поручил мне кое-что вам передать». «Что?» «Это не телефонный разговор. Надо бы нам встретиться». «Когда?» «Да хоть сегодня у памятника Пушкину через час». Кое-как оделась, причесалась, беру такси, лечу. По дороге спохватилась: а как мы узнаем друг друга? Ну думаю, мне его сына не узнать! Хоть бы посмотреть, какой он. И представь себе, сразу узнала его. Стоит, ждет. На том самом месте. У памятника. Не то чтобы вылитый отец, а похож. Подхожу, не знаю, что сказать. Он спрашивает: «Это вы?» Говорю: «Я». Говорит, как лорд Фаунтлерой: «Пойдемте куда-нибудь». Зашли в кафе, сели за столик. Сидит он напротив меня и смотрит вопросительно. Я помолчала минутку-другую и говорю: «Ваш папа говорил мне, что мы с вами подружимся». Лучше бы он просто заплакал в ответ, честное слово. Нет, посмотрел исподлобья и только губу закусил. Вылитый отец. И стали мы с ним встречаться все чаще и чаще. Каждый вечер встречались. И по выходным тоже. Очень ему одиноко было без отца. Словом не с кем перемолвиться. Мать была занята тем, что две однокомнатные квартиры меняла на одну двухкомнатную, да и продолжала она, что называется, свою личную жизнь. А мы ходили в музеи, на выставки, на концерты. И разговаривали, разговаривали. Развитой мальчик был. Весь в отца. Я заметила, что ему лестно со мной на людях появляться. Как-никак взрослая женщина, но еще молодая и недурна собой. Подошло время ему призываться. И устроили его друзья прощальную вечеринку на даче. С девочками. Как мы когда-то. Только не осенью, а весной, на первое мая. А он стеснительный был, и у него с девочкой не получилось, и та его при всех на смех подняла. Мне он, разумеется, никогда ничего не рассказал бы, но я взглянула на него и угадала. Не идти же, думаю, ему в армию с такой травмой. Бог знает, что может случиться, И пригласила я его к себе домой. В первый раз. Свой уголок я убрала цветами, и у него всё со мной отлично получилось. Ожил мальчик. Стал даже чересчур уверен в себе, что мне меньше нравилось. Но я подумала: возрастная эйфория, пройдет. Да и недолго гулять ему осталось. Забрили его, что называется, и отправили на Дальний Восток. Мы с ним аккуратно переписывались, но ни в одном письме я не писала, что со мной. А было о чем писать. У меня не заржавеет. Ты-то состоялась, моя Секундочка, доченька, и мне опять пришлось избавляться от тебя. Ты спросишь, что же мне помешало на этот раз? Ведь я могла бы просто родить тебя, и отчет мне давать было некому Что мне помешало? Во-первых, память. Не могла же я родить ему внучку когда хотела от него дочку. Так-так, а не помешала тебе память переспать с его сыном? Но ведь я хотела как лучше, хотела помочь ему и помогла как умела. Тоже память… Память, память! Неправильно ударение ставишь! Не память, а помять, помять, помять! Видишь, как я помята! Но не могла же я, согласись, навязать ребенка этому ребенку. Он же воображал, что я жду его. Ну и пусть бы воображал, а у тебя действительно был бы ребенок, и от него, от него, все-таки от него, подумать только! Но что же я была бы тогда: мать-одиночка! А вот это деловой разговор. Это во-первых, во-вторых, в-третьих и в последних: страх, нет, даже не страх, лень! Нет, не лень, хуже: назовем вещи своими именами: диссертация! диссертация! диссертация!
Господи Иисусе Христе, Сыне единородный безначального Твоего Отца, Ты сказал самые прекрасные слова из всех слов, сказанных на земле: «Ей много простится, ибо она много любила, а кому меньше прощается, тот меньше любит». Прекрасные слова, но какие загадочные, Господи! Или они слишком откровенны для нашего ума, привыкшего к обинякам и недомолвкам? Кому меньше прощается, тот меньше любит? А кому совсем нечего прощать, тот совсем не любит? Ты, например, Ты безгрешен, и Тебе нечего прощать, неужели же Ты не любишь? Но ведь Бог есть Любовь, и что же Ты такое, если не Любовь? Так, может быть, сама Любовь непростительна? Или мир непростителен для Тебя? Зачем, Господи, Ты сотворил мир, где меня никто не любит? Зачем Ты сотворил мир, где я убиваю своих нерожденных детей, Твоих детей, Господи! А если бы у Твоей Пречистой Матери не было Иосифа, и она поступила бы с Тобой, как я? Что, если каждый неродившийся младенец – это Ты, Господи? Верю, Ты простил бы Ей, так прости же и мне. Ты взял на Себя все грехи мира, который Ты сотворил, иначе Ты не сотворил бы его. Ты пошел на крест, потому что признал: Ты виноват в том, что сделаю я, и Ты прав, потому что любишь больше всех. Чем больше прощаешь, тем больше прощается Тебе; чем меньше прощаешь, тем меньше прощается. А больше всего прощает Любовь, значит, и в прощении больше всего нуждается Любовь. Вот она, Твоя суть, Господи! Вот он, Твой крест, Господи! Но как же я, тварь, смею прощать моего Творца, моего Отца? А зачем же иначе Ты сотворил меня? Или я никого не любила? Просто мной пользовались? Нет, я любила, я в каждом любила Того, кем никто из них не был, разве только один, и тот погиб в катастрофе, которую хотел предотвратить. Это дьявол сделал, он кат, отсюда и катастрофа. Я люблю Того, кем никто из них не был, и люблю Ту, которой не родила. А тебе много ли прощается, моя Секундочка? Много ли ты любишь? Умеешь ли прощать? Но ты некрещеная! Подкидышей крестят, не крестят выкидышей. Вот что надо мне прощать, ибо я много возлюбила.
А мальчик служил и воображал, что я его жду. Отслужил и прямо с вокзала приехал не к матери, а ко мне. Не скрою, я была сначала даже тронута, но тут же разочаровалась. Слишком он изменился, и к худшему, по-моему. Вел себя, как этакий грубоватый ветеран, берущий продукты без очереди, только продуктом была я, и он пытался взять меня нахрапом, как свою законную добычу. Пришлось дать ему от ворот поворот. Не то чтобы я выставила его из квартиры, но осадила его довольно решительно, и самоуверенность с него как рукой сняло. Пытался извиняться, напрашивался на ночлег, но я отправила его к матери в прямом и в переносном смысле. Надеялась, что это пойдет ему на пользу. Не тут-то было. Он принялся звонить мне домой и на работу. Я бросала трубку, а он подстерегал меня у дверей. Я ехала после работы в библиотеку, он тащился за мной и провожал меня до квартиры, пока я не захлопывала дверь у него под носом. Я надеялась, что, в конце концов, ему надоест и он отстанет. Пробовала говорить с ним по-хорошему. Напоминала, что я старше его на десять лет (на двенадцать, нечего лукавить, милая). А он ходил за мной, как пришитый, и грозил, что убьет его. Догадываешься кого, Секундочка? Теперь я понимаю: у него, действительно, никого в мире не было, кроме меня. Мое же воспитание сказалось. И папочкино тоже. Но тогда я всерьез начала бояться скандала. Тем более что мне начала звонить его мать, грозила, требовала оставить в покое ребенка. Конечно, в растлении малолетних меня не обвинишь, поскольку речь шла о малом, отбывшем действительную военную службу, но письмо на работу меня тоже не устраивало… по многим причинам. Вроде бы он стал реже попадаться мне на глаза. Потом совсем исчез. Я даже забеспокоилась. Хотела позвонить, но думаю, опять задурит. Может быть, за ум взялся, забыл меня. Да и на мать боялась нарваться, они жили вместе, в желанной двухкомнатной квартире. Представляю себе, как он мешал ее личной жизни. Вдруг получаю повестку. Меня вызывают к следователю. Иду сама не своя. Чуяло мое сердце: он что-нибудь натворил. Так оно и было. С компанией наркоманов связался. В квартире был обыск. Нашли у него и травку, и колеса, и прочую дурь. Мать показала на меня, дескать, я его вовлекла. Следователь явно подозревал меня, допрашивал по всей строгости. Слава Богу, никаких доказательств у него не было, и на суд я попала как свидетельница, а не как обвиняемая. А то уж совсем было в тюрьму собралась. Думала, может, оно и к лучшему, мне там самое место. Вот изменят законодательство в кое-каких интимных пунктах, и мне тюрьмы не миновать. Но мой сокол категорически отказался давать показания против меня. Отцовская порода дала себя знать. Этим он даже новые подозрения на меня навлек. Адвокатесса прямо так и спросила, имела ли я интимные сношения с подсудимым. Что мне было делать? Я не отрицала, даже не напомнила, что это было три года назад. Суд приговорил его к принудительному лечению, а мне вынес частное определение. Пришло оно на работу, но у меня к тому времени уже был высокий покровитель. Он эту историю замял. До моего прошлого ему дела не было. Сам видел, что не девочка. А в других отношениях я его вполне устраивала; тогда, по крайней мере.
Ты догадываешься, Секундочка, о ком я говорю? Да, да, о моем нынешнем. Может быть, и он теперь уже прежний, похоже на то ( смотрит на часы). Я вот который год ломаю голову, что он за человек, и невдомек мне, хоть ты тресни. Одно могу сказать: современный он человек и отнюдь не старомодный в отличие от… кое от кого. Это-то и страшно, Секундочка моя! Никогда не знаешь, чего от него ждать. Он, действительно, не придал никакого значения той истории с мальчишкой, а застал меня однажды, когда я слушала по радио того… помнишь – «Экзистенция в социуме»… так, поверишь ли, рвал и метал. Дескать, мало того, что я не забыла своего прежнего, я вражеские голоса слушаю, значит, сама к нему за рубеж собираюсь, а у меня допуск, чуть ли не государственной изменой это пахнет. Дескать, не только ему я мысленно изменяю, но и Родине. Как будто он моя Родина. А сам, небось, ни одной зарубежной командировки не пропустит, месяцами там торчит и такие анекдоты рассказывает в своем кругу… Ну да ладно.
Мне все равно не собрать на него столько материала, сколько он на меня собрал. Не знаю, кого он любит: меня или материал, на меня собранный. Без компрометирующего материала он бы до меня не снизошел, но боюсь: если материала накопится слишком много, он меня тоже бросит. Я для него материал. Весь мир для него – материал. Он же отвергает в принципе высокие материи. Мир материален, потому что всё в мире – материал, из которого он делает всё, что считает нужным, то есть одно: карьеру. Кара – карьера, карьера – кара. Что ты каркаешь? Где ты это вычитала? Опять цитата? Твоя проклятая память напичкана цитатами. Сама ты цитата! А ты, Секунда, ты не цитата? Основная функция совести – цитировать. И с отвращением читая жизнь мою… А у него есть совесть, как ты думаешь? Есть ли совесть у современного, отнюдь не старомодного деятеля? Знакомы ли ему змей сердечной угрызенья? Вряд ли… Он может беспокоиться, тревожиться за свое положение, но мучиться совестью? Не представляю себе… Для него нет греха, только ошибка. Он ни в чем не уверен, отсюда его самоуверенность. А ты уверена, что ты не ошибаешься? Хорошо ли ты его знаешь? Мне ли не знать его? Он был моим научным руководителем. Он показал мне, что такое научная работа. Несколько вариантов моей диссертации забраковал, несколько диссертаций, в сущности. А почему забраковал, ты помнишь? Потому что они устаревали. А почему они устаревали? Потому что их данные успевал использовать он. Я-то знаю цену его достижениям. Даже иностранцам научился пускать пыль в глаза. Весь мир для него – материал, а материал – это пыль, которую пускают в глаза, так что глаза в свою очередь становятся материалом, то есть пылью для других глаз. Нет, он не промывает мозги, он их пудрит, и от мозгов остается пудра. Вот вы покупаете патенты? Знаете ли вы, что вы покупаете? Спросите меня. Да, небольшим количеством топлива он приводит в движение мощные агрегаты, это выглядит очень эффектно и привлекательно, а вы знаете, во что обходится такое топливо? Не верьте его сметам, его экономика экономна только на бумаге, фактически все это стоит дороже в десятки, в сотни раз даже в денежном исчислении, не говоря уже о человеческих жизнях, включая мою и ту, что во мне. А вы знаете, с какой легкостью воспламеняется это небольшое количество топлива и какими пожарами грозит? А вы знаете, как оно взрывается? А вы знаете, какую коррозию оно дает и с какой быстротой от него изнашиваются механизмы? Я уже не говорю о том, как оригинально оно отравляет воздух, Я сама исследовала его отравляющий эффект, так сказать, для души, и я ужаснулась, но промолчала. Почему промолчала? Да потому, что я тоже материал, я пыль, которую он пускает в глаза другим. Возраст подводит его.