Текст книги "Собрание сочинений. Т.4."
Автор книги: Вилис Лацис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 41 страниц)
Тот день, когда стрелки получили винтовки, стал для них настоящим праздником. Это событие уже приближало их к фронту. С довольными, гордыми лицами принимали оружие тяжеловатые крестьянские парни и подвижные рижане и, усевшись на солнышке, долго чистили его, пока не была снята излишняя смазка.
Вскоре на стрельбище зазвучали выстрелы. На вересковой поляне взрывались мины, с маленьких холмиков пулеметчики стреляли в цель, артиллеристы уходили на большой полигон. С рассвета до позднего вечера в лагере шли учения. На весь лес раздавались старинные народные песни, песни латышских стрелков времен первой мировой войны, и многие прохожие и проезжие останавливались на дороге, чтобы послушать их. Вечером в лесу загорались костры, стрелки кипятили чай и разговаривали о событиях прошедшего дня. Опять запевали песню, а в мечтах уносились далеко через леса и реки в Латвию. Здесь собрались уроженцы всех ее краев. Видземе перекликалась с Курземе, Земгалия с Латгалией, и у всех звучал в сердцах гул старой седой Риги. Как братья, сидели вокруг костра разговорчивый курземец и сдержанный видземец, еврей беседовал с латгальцем, в одной песне сливались голоса латыша и русского.
Если вообще возможно такое ботаническое сравнение, то в дивизии сосредоточился весь цвет Советской Латвии. Вместе с рабочими, крестьянами, работниками советских и партийных организаций здесь собрались учителя и врачи, инженеры и агрономы, известные писатели, поэты и журналисты. Поэты писали стихи и пьесы, композиторы – музыку, был здесь и художественный ансамбль и оркестр, выпускалась газета, лучшие художники занимались внешним оформлением лагеря.
С наступлением холодов саперы начали строить землянки, потому что имеющиеся летние помещения не могли вместить всю дивизию. Начали прибывать большими группами, во главе с командирами, бойцы Латвийского территориальною корпуса, которые уже показали себя в ожесточенных боях у реки Великой и на болотах Старой Руссы. В одиночку или мелкими отрядами приходили участники боев в Эстонии и защитники Ленинграда, дравшиеся у Стрельни и у Волосово. Рабочегвардейцы, милиционеры, бойцы истребительных батальонов становились вместе с участниками боев в Испании. Юноши шагали рядом с солдатами первой мировой войны – героями Острова смерти и Пулеметной горы [3]3
Остров смерти и Пулеметная гора – места под Ригой, где в годы первой мировой войны латышские стрелковые полки вели кровопролитные сражения с немецкими войсками.
[Закрыть]. У некоторых грудь уже украшали ордена, имена других были вписаны в книгу истории гражданской войны. Широка и прекрасна была душа дивизии.
Айя три раза приезжала в лагерь с новыми партиями добровольцев; в последний раз, в начале сентября, с ней приехали шестьсот человек. Рута уже встретила ее в сапогах, пилотке и серой красноармейской шинели.
Походка ее стала мерной, все движения – четкими. Высоко держала она светлую кудрявую голову, а разговаривая с начальством, умела так молодцевато щелкнуть каблуками и поднести руку к пилотке, что смотреть на нее было приятно.
Айя каждый раз навещала в медсанбате подругу и слушала ее неистощимые рассказы о занятиях, о разных эпизодах из лагерной жизни. Друзей у Руты было много, работа – интересная; куда девалась недавно еще не дававшая ей покоя тоска. Рута, между прочим, рассказала Айе про одну девушку, которую зачислили в группу снайперов, потому что в Эстонии и на Ленинградском фронте она за короткое время уничтожила два десятка немцев. В лагере она недавно, приехала с группой стрелков второго латышского полка. Понятно, что Айе захотелось немедленно увидеть и девушку и всех, кто прибыл с ней.
Так она встретилась с Аустрой Закис, а через час – в комнатке командира пехотной роты лейтенанта Жубура собрались почти все старые друзья – Айя, Жубур, Петер Спаре и Аустра. Только Силениека не было – его вызвали в Москву, да Юрис Рубенис по заданию командира полка уехал на станцию принимать снаряжение.
Какой это был вечер!.. Они торопливо расспрашивали друг друга, отвечали, рассказывали о боях, о погибших друзьях, о новых героях. Незаметно наступила ночь. А тут вернулся со станции Юрис, и опять пришлось все начать сначала. Тогда Жубур не утерпел – достал из чемодана бутылку вина, и ее распили в честь встречи.
Не хотелось Айе в этот раз уезжать обратно в свою область, но ее ждала работа. Прожив здесь три чудесных солнечных дня, она села на поезд и уехала домой. Она знала, что скоро опять будет здесь, в любимом лагере, где сосредоточились надежды, гордость и любовь латышского народа.
6
В начале сентября в лагерь явились младший лейтенант Аугуст Закис и сержант Лидия Аугстрозе. Стройные, ловкие, подтянутые, они, сами того не желая, привлекали всеобщее внимание. Пожалуй, их можно было принять за брата и сестру. Темные волнистые волосы девушки выбивались из-под маленькой пилотки – где уж ей было укротить их буйную прелесть. С откровенным любопытством смотрела она на марширующие колонны стрелков, на длинные навесы для конской сбруи, на строящиеся землянки, на ряды палаток, на красивые ворота лагеря, увенчанные пятиконечной звездой. Ее радовали и своеобразная суровая красота местности, и это прохладное утро, и бодрый согласованный ритм лагерной жизни.
– Слышишь, Аугуст, – сказала она остановившись. – По-латышски поют.
– Да, Лидия. Старая песня латышских стрелков.
Они остановились у обочины дороги, с волнением вслушиваясь в мужественный напев. Какая-то рота направлялась к стрельбищу. Земля звенела под ее шагами.
Где скалы в прах дробятся,
Готовы мы подняться.
На крыльях юность смелая стремится в бой
За честь, за свободу Отчизны дорогой.
Эту песню пел еще старый Закис в 1915 году, уходя с третьим Курземским полком на Остров смерти. Через десятилетия в этой песне слились голоса двух поколений: нередко отец и сын маршировали в одной шеренге, и трудно было сказать, в ком из них больше боевого пыла.
– Как хорошо, что нас сюда послали, – заговорила Лидия, когда рота стрелков скрылась в сосновом лесу и песня стихла вдали. – Скоро и мы будем петь вместе с ними.
Радость сияла в ее глазах – голубых, ясных, мечтательных. Аугуст взял ее за руку, и они пошли дальше, не обращая внимания на незнакомых людей, которые с доброжелательной улыбкой провожали их взглядами. Аугуст за последние месяцы отпустил небольшие усики, и никто бы не сказал, что ему недавно исполнилось двадцать лет. Лидия была на год моложе.
Их свел случай где-то в Курземе в самые первые дни войны. Аугуст Закис и его товарищи – курсанты военного училища – только что приняли боевое крещение и добились первого успеха – отстояли свой участок. Гул танков, в воздухе стаи неприятельских самолетов, грохот взрывающихся мин и бомб – и сильнее всего упорная решимость держаться до последнего человека… Так они начали. Так продолжали, пока не отошли по приказу командования на новый рубеж.
Однажды в ночном бою с Аугустом случилась неприятность – он вывихнул ногу и отстал от товарищей. Неприятельские мотоциклисты отрезали ему путь к своим, а с юга уже приближались новые части гитлеровцев. Если бы Аугуст остался на месте до утра, он неизбежно попал бы в плен, – поврежденная нога не позволяла уйти далеко.
Там, на высохшем болоте, среди чащи ольшаника, он встретился с Лидией. Время еще не было упущено. Опираясь на плечо девушки, Аугуст к утру добрался до реки, а затем и до моста, который был в наших руках. Командир полка пограничников переправил его в полевой госпиталь. Врачи вправили ногу, но Аугусту пришлось отдохнуть несколько часов, пока не спала опухоль.
На следующий день они встретились с бойцами Латвийского территориального корпуса и явились в ближайший штаб. Аугусту поручили командовать отделением, а в районе реки Великой и Пушкинских гор он уже командовал взводом. Их путь шел через болота и леса на Старую Руссу.
В середине августа командиру взвода Аугусту Закису присвоили звание младшего лейтенанта и наградили орденом Красной Звезды. Многие его товарищи уже уехали в дивизию, но Аугуст и Лидия еще некоторое время оставались на Северо-Западном фронте.
Рука об руку прошли они длинный, тяжелый путь, рука об руку появились в лагере. И когда несколько дней спустя Аустра разыскала в соседнем полку брата, где он уже командовал взводом, а затем увидела и эту стройную темноволосую девушку, ей без слов стало ясно, что Аугуста связывает с ней не одна дружба. Об этом свидетельствовали необъяснимая неловкость Аугуста, когда он знакомил девушек, и особенные, многозначительные взгляды, которыми он обменивался с Лидией, думая, что Аустра не замечает этого. «Чего они стыдятся?» – подумала Аустра. Лидия ей понравилась с первого взгляда, а узнав, что она избавила брата от плена, Аустра была готова полюбить ее, как сестру. Жизнь продолжалась во всем своем полнозвучии, наперекор суровым временам: под грохот артиллерии и взрывы мин, в мрачной тени войны люди радовались и грустили, мечтали о великом и малом, росли, страдали и любили.
Вдали от дома Аустра и Аугуст еще сильнее привязались друг к другу. Много оттенков было в этой привязанности: и обостренная нежность воспоминаний о семье, и общность детских надежд, и общность выбранного на всю жизнь пути. Лидия? Да, и она нашла свое прочное место в их сердцах, они не отгораживали от нее отдельного уголка.
Многие находили в лагере своих близких. Только Рута Залите безуспешно справлялась у всех приезжающих про Ояра Сникера. Нет, никто его не видел. А когда вернувшиеся из Москвы товарищи привезли первые известия о событиях в Латвии и рассказали о легендарной лиепайской битве, – Руте стало ясно, что напрасно она спрашивает и ждет. Он остался там, далеко на родине, и, быть может, песок братской могилы давно укрывает его остывшее тело.
– Спи вечным сном, милый друг Ояр… – шептала Рута, стискивая зубы. – Я заняла твое место в строю.
Глава четвертая1
Первого июля Екаб Павулан проснулся, как обычно, около пяти часов утра. Никакие события не могли нарушить устоявшейся привычки: старый токарь ложился вместе с курами и вставал на заре, хотя завод начинал работать в восемь часов. Екаб Павулан повернулся на другой бок и некоторое время пролежал с открытыми глазами. Заснуть он больше не пытался, – хотелось только немного подумать в тишине о жизни. Но из этого ничего не вышло – жена услышала, как он ворочается: старая железная кровать скрипела от малейшего движения.
– Екаб, ты еще спишь? – спросила Анна и, присев на своей кровати, начала расчесывать волосы.
– Какое там сплю, – ворчливо ответил Павулан. – Надо вставать. Пойти дров наколоть.
Скользя вдоль стены дома, луч солнца задел оконное стекло, и через комнату протянулась косая золотистая полоса, в которой заиграли миллионы мельчайших пылинок. На подвешенной к потолку ленте-мухоловке, жужжа, билась муха. Она всеми лапками завязла в липкой массе, но крылья были еще на свободе. Немножко отдохнув, муха снова и снова пыталась взлететь, пока крылья не прилипли к бумаге. Муха умолкла. Наступила такая тишина, что Екаб Павулан слышал дыхание жены в другом углу комнаты и тиканье часов на комоде. Чего-то все-таки не хватало; чего-то привычного и ранее не замечаемого, но сейчас о нем напоминало ощущение пустоты.
– Трамвай еще не проходил… – заговорила Анна, – навряд ли и пойдет.
– Кто его знает, – ответил Екаб. Только теперь он понял, чего ему не хватало, когда он проснулся. Он-то проснулся, но город не будил его к новому дню. С улицы не доносилось ни шагов пешеходов, ни велосипедных звонков, ни стука подков о мостовую. Уснув или замерев, молчала седая Рига. «Неужели в городе не осталось ни одного человека? – подумал Павулан. – Неужели все ушли? Как же быть нам с Анной – в целом городе одни?» Будто в ответ на его мысли, где-то далеко в Старом городе прозвучало несколько выстрелов и напротив хлопнула створка окна. Потом снова наступила глубокая, неестественная тишина.
Екаб Павулан встал и подошел к окну. Улица была мертва. На утреннем солнце горели оконные стекла, ослепительно сверкали латунные и никелированные ручки дверей. Ветерок донес запах гари; тонкие черные и серые пленки медленно кружились в воздухе.
– Где-то еще горит… – сказал Павулан и сам испугался своего голоса, так далеко прозвучал он по безлюдной улице.
– Одному господу богу ведомо, что теперь с Марой, – заохала жена. – Есть ли куда голову-то приклонить? Может, сидит в лесу, как бездомная собачонка, в сырости, в холоде.
Екаб закашлялся, стараясь отвлечь жену от горьких дум.
– У тебя хватит еще дров, чтобы чай вскипятить? Если мало, я схожу в сарайчик, наколю.
Он надел темносинюю рабочую блузу и вышел. С полчаса пилил ручной пилой еловые сучья, наколол щепок. Анна за это время вскипятила чай и собрала на стол. Молча съели они незамысловатый завтрак, молча Анна завязала в узелок обед для мужа. Но на работу идти было рано, Павулан успел еще выкурить трубочку.
Вдруг с конца улицы послышались отдаленные голоса, загудела машина. Старики подошли к окну. По улице медленно ехал переполненный людьми грузовик. Одни сидели, другие стояли. Двое были в айзсарговских мундирах, несколько женщин – в национальных костюмах; на подножке, у кабины шофера, стоял долговязый мужчина в цветной корпорантской шапочке, он держал прикрепленный к длинному шесту красно-бело-красный флаг и вызывающе оглядывал окна домов. Вся эта пестрая компания распевала во все горло песенку:
Ты куда бежишь так рано, петушок мой,
Ты куда бежишь так рано, петушок мой.
Поутру, на зореньке.
Поутру, на зореньке?
Напев был взят слишком высоко, и на верхних нотах перепившиеся «единоплеменники» [4]4
«Единоплеменники» – насмешливое прозвище латышских буржуазных националистов, продажных наемников гитлеровцев. Их «декларации» обычно начинались этим обращением.
[Закрыть]с покрасневшими от натуги лицами верещали непотребными голосами.
– Ишь ты, как радуются, – протянул Павулан, когда машина с певцами проехала мимо. – Чему же это они так, и надолго ли хватит их веселья?
– Значит, наши ушли, – убитым голосом заговорила Анна. – Да, иначе разве бы они посмели разъезжать по улицам с ульманисовским флагом. Ах ты, господи, и подумать страшно, что теперь будет.
Она всхлипнула – тихо, несмело, но быстро оправилась и вытерла передником глаза.
– Придется все-таки выдержать, куда же теперь деваться. Надо, отец, взять сердце в руки и научиться молчать. Теперь опять будет, как при Ульманисе, или того хуже…
– Пожалуй, еще похуже, мать… Вспомни восемнадцатый год. Немецкие господа умеют кровь сосать.
– Не дай бог еще раз пережить такое.
– Думаешь, они станут спрашивать разрешения у твоего бога, – угрюмо усмехнулся Павулан. – У господ вместо бога собственное брюхо.
– Зачем так говорить, отец. Мне и без того тяжело…
– Ну, не буду, не буду. Однако мне пора.
Захватив узелок, Павулан вышел. На улице попадались лишь редкие прохожие. Дворники поливали из шлангов тротуары. Встретилось несколько рабочих; нехотя, медленно шагали они на работу. До завода Павулан обычно доходил в десять минут, а сегодня плелся чуть не полчаса. И чем меньше оставалось ему идти, тем медленнее становились его шаги. Не хотелось думать ни о работе, ни о том, к кому все-таки обращаться за всеми указаниями. Ян Лиетынь, выдвинутый в директора самими рабочими, ушел вчера вместе с рабочегвардейцами. Прежний, времен Ульманиса, директор прошлой зимой репатриировался в Германию. Может, завод некоторое время останется без директора? Что это будет за работа? Странно, до чего безразлично ему, будет ли теперь завод работать, выполнять план, или совсем станет.
Кое-где уже виднелись красно-бело-красные флаги, вяло свисавшие с древков. Кто-то поднял такой флаг и над заводскими воротами, но тут же рядом можно было прочесть еще не снятый первомайский лозунг. Старик сторож сидел на скамеечке у проходной будки. Ворота были закрыты. Перед ними стояли двое старых рабочих, товарищей Екаба Павулана.
– Из начальства никого еще нет, – сказал сторож. – Не знаю, как и быть. В цеха вы не попадете.
– Подождем, пока придет кто-нибудь, – сказал Павулан. – Надо бы узнать, как и что теперь будет. Может, завод совсем прикроют? Тогда будем искать работу в другом месте.
– Я считаю, сейчас надо подаваться в деревню, – заметил один рабочий. – В восемнадцатом году при немцах в Риге можно было с голоду помереть. Теперь и не то еще будет.
– Ты бы потише, Сакнит… Еще услышат… – предупредил сторож. – Прошли уж те времена, когда можно было громко разговаривать.
И все сразу опасливо оглянулись; после этого разговор не клеился. Они протомились здесь до половины десятого, но из администрации никто не появлялся. Прибежал было бухгалтер Булинь, но и тот ничего не знал; повертевшись немного у ворот, он ушел. В городе еще продолжалась полная смятения и неизвестности пауза. Во многих местах тучами клубился дым пожаров; хлопья пепла все еще носились в воздухе. Изредка со стороны центра доносились хлопки одиночных выстрелов.
– У Центрального рынка… – сказал Сакнит. – Там еще наши держатся.
– Тебе говорят, потише, – снова оборвал его сторож. – Ты своей болтовней только бед наживешь. Сам-то ты знаешь, кого придется теперь величать своими? Если бы тот же Булинь услышал, как ты здесь фырчишь, он бы тебе показал.
– Положим, это верно, – согласился Сакнит. – Булинь довольно ехидный тип, хорошо, что ушел.
– Я думаю, нам здесь нечего стоять, – сказал Павулан. – Когда будем нужны – найдут.
– Надо бы дойти до центра, – предложил Сакнит. – Может быть, там узнаем что-нибудь. Такая неизвестность хуже смерти.
– Давай сходим, – согласится Павулан.
Медленным шагом шли они по городу и наблюдали пустынные улицы. Редко кто отваживался выйти из дому. Какая-то дамочка, заметив в окно знакомую, быстро выбежала в парадное и громко поздравила подругу с наступлением новых порядков:
– Ну, теперь большевики получат! Как я боялась, что меня увезут с собой… Три ночи не спала, из дому никуда не выходила.
– Точь-в-точь, как и я, точь-в-точь, – по-сорочьи трещала знакомая. А когда старый Павулан прошел мимо них, они брезгливо отпрянули в сторону.
– Какой нахальный старик! Чуть было не запачкал мне блузку своим грязным отрепьем. Наверно, из красных… Ну, скоро они перестанут разгуливать. Мой сын служил раньше в уголовной полиции, ему все эти типы известны.
Перестрелка у Центрального рынка кончилась. Затаив дыхание, онемевший город прислушивался к близившемуся рокоту моторов и топоту подкованных каблуков. Со стороны Московского района направлялась к центру колонна немецких войск. Впереди ехало, точно обнюхивая дорогу, несколько танкеток, за ними показались мотоциклисты – с застывшими лицами, в касках, с засученными до локтей рукавами. Такие же были пехотинцы – в серо-зеленых мундирах с расстегнутыми воротниками и закатанными рукавами. Потные и запыленные, с висящими на шеях автоматами, они шагали тяжелой, гулкой поступью, глаза их рыскали по сторонам, выглядывая прохожих. Жидкая кучка любопытных стояла на краю тротуара, и у тех был нерешительный, испуганный вид. Немцы подбадривали их улыбками и махали руками.
– Ни дать ни взять мясники, – пробормотал Сакнит. – Рукава засучены, будто свиней колоть собрались.
– Глядеть тошно, – согласился Павулан. – Так и ждешь, что сейчас вцепятся в горло. Пойдем скорее, Сакнит, вон фотографы идут. Еще снимут, а потом пустят по всем газетам… Люди подумают, что бежали встречать немцев. На всю жизнь сраму не оберешься.
– Да, видно, надо удирать, – сказал Сакнит, ускоряя шаг. – Не хватало, чтобы меня кто-нибудь увидел на одном снимке с ними.
Но было уже поздно. Фотокорреспонденты и кинооператоры из роты пропаганды Геббельса оказались тут как тут, а вместе с ними и кое-кто из их местных друзей.
– Станьте потесней! – кричали они, размахивая руками. – Смейтесь! Улыбайтесь! Машите руками! Сделайте веселые лица, сейчас будем фотографировать.
Истерически взвизгнув, какая-то проститутка с Мариинской бросилась на шею немецкому солдату.
– Милые, как я вас заждалась!
Размахивая букетом цветов, она шагала рядом с колонной, хохоча и что-то выкрикивая, а фотографы приседали, щелкали, забегали вперед, снова приседали и снова щелкали; кинооператор лихорадочно вертел ручку аппарата, спеша увековечить восторженную встречу, пока подвыпившая уличная девка еще не отстала от солдат. Позднее этот эпизод был воспроизведен во всех газетах и кинохрониках.
К Павулану и Сакниту подошли два немецких солдата эсэсовца, достали из карманов портсигары и до тех пор не отстали, пока те не взяли по сигарете. И снова только того и ждавший фотограф обессмертил эту сцену. Эсэсовцы подходили и к другим мужчинам, навязывали сигареты, а кинооператор работал до седьмого пота, мастеря фальшивку: «Восторженная встреча рижанами немецких войск».
– Пойдем домой, Сакнит, – растерянно сказал Павулан. – Доходились. Не знаю, как я старухе в глаза буду глядеть, если эта картинка появится в газете.
Понуро шагали старики, спеша уйти подальше от центра. Теперь мимо них уже бежали раскормленные дамы с накрашенными дочками, корпоранты, молодчики – перконкрустовцы Густава Целминя [5]5
«Перконкруст» («Крест Перуна») – фашистская погромная организация. Густав Целминь – гитлеровский агент, главарь перконкрустовцев.
[Закрыть], айзсарги, – словом, здесь был самый махровый букет реакции. Выползали заплечных дел мастера с улицы Альберта [6]6
На улице Альберта в Риге помещалась охранка ульманисовской Латвии.
[Закрыть], которые с фальшивыми паспортами прятались от советской власти по темным закоулкам. Все это ревело, орало, размахивало руками, не зная, как выказать свою радость.
Но это был не народ, а только грязная накипь, которую водоворот событий на мгновенье выбросил на поверхность.
2
– Только, пожалуйста, ни о чем не думай. Тебе сейчас ни до чего нет дела. Помни, что тебе предстоит, и заботься только о нашем будущем ребенке. Сейчас это важнее всех политических событий. О политике, о средствах к существованию, о том, как мы уживемся с немцами, предоставь заботиться мне. Неужели, по-твоему, я не сумею устоять на ногах?
Эдгар Прамниек расхаживал по гостиной и говорил-говорил, не давая Ольге произнести ни одного слова. Она сидела в углу комнаты, кутая в клетчатый платок свое располневшее, преображенное материнством тело.
Как она могла ни о чем не думать, когда там, под сердцем, новая жизнь стремительными толчками все чаще напоминала о себе. Раньше, когда их было двое, у них хватило бы закалки, стоицизма на любые испытания. Но ребенок, маленькое слабое существо, – что ожидает его в мире, где все переворачивается до самого основания?
– С нами ничего особенного случиться не может, – продолжал Прамниек. Погасшая трубка дрожала в его руке. Все его жесты были слишком порывисты, он слишком много двигался. – Мы честные интеллигенты и политикой никогда не занимались. Я буду спокойно работать в своей мастерской, писать портреты, натюрморты, солнечные пейзажи… как и до сих пор. А если они никому не будут нужны, – поступлю в школу учителем рисования – на хлеб во всяком случае заработаю. Разумеется, мы уже не сможем говорить с прежней откровенностью о многих вещах. Придется несколько изменить отношение к некоторым друзьям и знакомым – с одними видеться реже, с другими, наоборот, чаще – вот и все.
– Ты серьезно думаешь, что это все? – Ольга насмешливо-грустно посмотрела на Эдгара. – Неужели ты воображаешь, что прошлое можно так легко вычеркнуть из памяти людей?
– Вычеркивать ничего и не требуется, – возразил Прамниек. – У нас в прошлом и не было ничего такого, о чем нельзя теперь вспомнить. Моя жизнь – это мои картины. Пожалуйста, пусть смотрят и скажут, что в них предосудительного.
– Ты – двоюродный брат Силениека… – напомнила Ольга.
– За его деятельность я не отвечаю. К тому же в последнее время мы почти не встречались. Если бы я вступил в партию, тогда другое дело. А с беспартийного взятки гладки.
Чтобы отвлечь Ольгу от невеселых мыслей, он включил радио. Часы на камине показывали начало десятого. Раздался обычный треск. Эдгар настроил приемник на волну Риги. Интересно, будет какая-нибудь передача? Или радиостанция бездействует?
Потрескивание… иголка заскользила по патефонной пластинке, заиграла музыка. Прамниек от неожиданности широко раскрыл глаза.
«Боже, благослови Латвию…»
– Слышишь, Олюк? – закричал он. – Старый латвийский гимн! Тебе понятно, что это значит? Перемены будут происходить под национальным флагом. Это не простая случайность, что передачу начинают гимном.
– В сороковом году, накануне своего падения, ульманисовцы тоже забавлялись этой музыкой, – ответила Ольга. – Надо же было напоследок одурачить народ. Не верь ты этой музыке, Эдгар. Слишком часто нас обманывали.
– В чем же здесь обман? Вчера еще можно было задавать вопрос: будет ли новый режим чисто немецким, или он допустит существование национального элемента? И вот тебе ответ.
– А чего ты все-таки ждешь от такого «национального» элемента? Уже забыл диктатуру Ульманиса?
Почему сейчас все должно быть, как при Ульманисе? Сомневаюсь, чтобы они пытались обновлять этот непопулярный, обанкротившийся режим.
– Не ломай себе голову, Эдгар, не фантазируй. Не опережай догадками событий. Пусть выскажутся другие.
– Ладно, Олюк, не буду гадать. Но начало, право, не такое уж плохое.
За гимном последовало приветствие. Тот же голое, который много раз возвещал по радио кустарную мудрость Ульманиса, тот самый, сто раз слышанный, до малейших интонаций знакомый голос сегодня утром по заданию гитлеровцев успокаивал и увещевал попавший под ярмо оккупации народ, чтобы он не волновался, чтобы все оставались на своих местах и работали на Гитлера, на скорую победу «Великогермании».
Не обошлось, конечно, без угроз по адресу евреев и коммунистов. Уже в первое воззвание было вставлено кое-что из Розенберга и Геббельса.
Когда передача окончилась, Прамниек выключил приемник.
– Я думаю, что…
– Лучше ничего не думай, – нервно перебила его Ольга. – Живи и наблюдай, события сами покажут, что надо думать. Так ты хоть меньше будешь ошибаться.
– Хорошо, Олюк, молчу, молчу. Но нельзя же ни о чем не думать. Ведь я, как-никак, человек, мыслящее существо.
Вдруг он что-то вспомнил и засуетился.
– Пойду в мастерскую, надо еще кое-что доделать. А ты, дружок, не нервничай, возьми какую-нибудь книгу, почитай.
Поцеловав Ольгу в лоб, он вышел в мастерскую. На большой картине, в которую он вложил столько труда и которую так хорошо знали все, кому случалось бывать в мастерской, в самом центре ее, развевалось по ветру могучее знамя… пламенно-красное знамя. Да-a… Как же теперь быть? Прамниек посмотрел на него, потом махнул рукой и, быстро смешав на палитре краски, стал замазывать знамя. И когда в центре картины появилось какое-то бело-серо-грязное пятно, она сразу вся потускнела, краски пожухли, застыли человеческие фигуры. Больно стало Прамниеку, но – на улице раздавались шаги гитлеровских солдат.
После обеда забежал Саусум. Он обошел полгорода и уже знал все, что сегодня произошло.
– Не понимаю, как ты можешь в такое время спокойно малевать свои холсты, – сказал он, усаживаясь ка свое обычное место, за маленький столик посреди мастерской.
– Я художник и живу в мире своих образов, – ответил Прамниек. – А что там происходит на улице – это не мое дело, пусть этим занимаются политики.
– Мы все должны быть в какой-то мере политиками. Не думай, что тебе удастся увильнуть от высказывания своих политических взглядов. Не те времена. Наш век не терпит пассивности.
– Сам-то что недавно говорил?
– Могу и сейчас это повторить. Наперекор всем и вся, в любых условиях, но мы должны уцелеть.
– Вот и я хочу того же самого, – ответил Прамниек. – Думаю, что немцы будут обращаться с нами довольно корректно и мы сможем пережить это смутное время. Мы не выступаем ни за, ни против. Но большего пусть с нас не требуют.
– А если потребуют?
– Тогда надо будет как-то изворачиваться. Чтобы и овцы были целы и волки сыты.
– И чтобы не слишком запятнать себя в глазах народа, – добавил Саусум. – Пропуск на будущие времена надо сохранить чистеньким. Что это у тебя, Эдгар, с большой картиной? Что-то она того…
Прамниек покраснел.
– Кое-что изменил. Иначе нельзя.
Саусум встал и подошел к картине. У него хватило такта не дать волю своей склонности к зубоскальству.
– Перекрасил? Ничего, так будет хорошо. Только в последний ли это раз? Выдержит ли эта краска разрушительное действие истории?
Но Прамниек угрюмо молчал, и Саусум заговорил о другом:
– Я давеча встретил Зандарта. Ну, брат, этот сейчас бьет во все барабаны! Не знает, как честить большевиков. А фашистов как восхваляет! Я и не представлял, что он такой их почитатель. Я ему напомнил, что раньше он довольно нелестно отзывался о гитлеровцах и что будет не совсем удобно, если он вздумает зарабатывать хлеб у Геббельса. Тогда Гуго не удержался и ляпнул, что перед немцами у него такие заслуги, какие нам и не снились.
– Агент? – встревожился Прамниек.
– По-видимому, да. Впрочем, от Зандарта можно было ждать.
– Вот гадина. Тогда, значит, им известно все, что я когда-то говорил.
– Это всегда надо иметь в виду и держать язык за зубами. Да и твоя приятельница Эдит Ланка…
– Разве Эдит еще здесь? Ведь они с мужем расстались заклятыми врагами. Когда Освальд Ланка вернется в Ригу, – а этого долго ждать не придется, – ей не поздоровится. Он сам выдаст ее гестапо.
– Она нас, Эдгар, вокруг пальца обвела, – вздохнул Саусум. – Эдит над нами смеялась. А мы поверили в эту комедию. Развод был фиктивный, ей надо было остаться в Латвии, чтобы сослужить службу своему фатерланду. Сейчас она с нетерпением ждет возвращения мужа.
– Что все это значит, Саусум? – Прамниек схватился за голову. – Что это значит?
– Это значит, что есть на свете люди похитрее нас с тобой, – ответил Саусум. – Век живи, век учись.
– И что теперь будет? – спросил Прамниек. Лицо его стало землисто-серым.
– Откуда я знаю? – Саусум пожал плечами.
Художник подошел к окну и долго смотрел поверх крыш вдаль, как будто дожидался оттуда ответа на свои беспокойные мысли. Но ответа не было. Внизу угрожающе рычали моторы автомобилей; гулко отдавался топот рот и батальонов, марширующих по улицам поруганного города. «Странно, – думал Прамниек, значит, мне надо бояться этого серо-зеленого вооруженного человека… По той единственной причине, что когда-то я, может быть, выразился о нем недостаточно лестно. Кто им дал право требовать, чтобы я их восхвалял? Во имя какой правды смеют они мне угрожать? Грубая, дикая сила, самодурство насильника… Нет, я больше ничего не понимаю».
Через час в дверь его квартиры постучали четыре немецких солдата. Художник впустил их и каждый раз, когда они задавали ему вопросы или он сам отвечал им, предупредительно кланялся.
– Жидов и коммунистов нет? – спросил старший.
– Нет, господа, мы с женой латышские интеллигенты, – ответил Прамниек. – Я художник и зарабатываю хлеб тем, что пишу картины.
– А в остальных квартирах кто живет?
– Разные люди, главным образом интеллигенты. Господа, об этом вас лучше проинформирует дворник.
– Вы знаете адрес какого-нибудь жида или коммуниста?