Текст книги "Моль"
Автор книги: Виктор Свен
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Когда поезд уже мерно отстукивал колесами, Уходолов вдруг почувствовал то, что психиатр мог бы назвать «вдохновением ожесточенности». Но таких слов Уходолов не знал. Он просто переживал то, чего никогда не переживал. Затаившись среди кедровых кругляков, он это жестокое вдохновение воспринимал естественным правом на убийство и даже видел созданный воображением труп красиво убитого Решкова, о котором будут долго говорить и объяснять, что так бывший чекист Суходолов, под конец захотевший стать чистым Уходоловым, расплатился за свою Ксюшу.
Вдруг, и совершенно непонятно почему, Уходолов вздохнул, оторвался от злых мыслей и почувствовал теплоту той душевной боли, которой он болел за Ксюшу, за своего отца тамбовца, за непонятного старика профессора Воскресенского. Но душевная теплота, вначале такая радостная, быстро ослабевала. Руки Уходолова стали вялыми. Голова клонилась всё ниже и ниже. Наконец, пришло решение, что без Ксюши он никому не нужен и неизвестно зачем доживает свои последние дни.
И всё же – это была лишь минутная слабость сильного человека. Уходолов выпрямился, шевельнул плечами и с привычной уверенностью сунул руку в карман. В кармане был кольт.
В конце концов Уходолову удалось покинуть сибирские просторы, перевалить за Уральские горы и где-то, под покровом ночи, распрощаться с кедровым кругляком, чтобы потом, добравшись до Днепра, окунуться в свою прежнюю жизнь в тайниках Киева.
Случилось это, конечно, далеко не сразу. Был даже такой момент, когда он серьезно задумался над вопросом: стоит ли возвращаться в Киев?
В сомнениях и колебаниях он прожил две недели в Вологде. Дни там тянулись бесконечно долго, а ночи заполнялись сновидениями, зовущими туда, к Полярному кругу, в поселок, в котором горел домик. В этом домике осталась Ксюша.
Уходолов просыпался и, проснувшись, долго смотрел в темноту и казалось ему, что всё прежнее – и выстрелы, и вспыхнувший на полу керосин из сброшенной им лампочки – всё сейчас повторится.
Наконец, он не выдержал, и как-то ранним утром, поправив кольт в кармане, вышел на улицу, слился с рабочими, идущими на смену. Потом, оторвавшись от них, он попал на вокзал и втиснулся в переполненный вагон.
Дальше были пересадки… Были другие поезда, в которых Уходолов двигался на юг.
Автор обгоняет это движение, переносится на берега Днепра, чтобы рассказать —
О Тобаридзе, Атаманчике, Другасе, Ступице и других
Тобаридзе попал в Киев после того, как отсюда – совсем неожиданно и навсегда – исчез Уходолов.
Никто в точности не знал, какая судьба привела Тобаридзе в эту странную и острую жизнь. Лишь по иногда бросаемым пристальным взглядам Атаманчика можно было догадываться, что ему известно о Тобаридзе такое, чего никто не знает. Но Атаманчик молчал, вместе со всеми удивляясь особенностям Тобаридзе, его умению говорить, играя глазами, в которых удивлявшее всех благородство могло сразу же смениться не рассуждающей свирепостью.
Окружающие Тобаридзе, даже не понимая почему так произошло, очень скоро признали его не только своим, но и главным, и поверили в него, как верят, что днем – светло, а ночью – темно.
А Тобаридзе? Он посмеивался.
– Вы слепые, – говорил он. – У вас был Уходолов, а вы его не разглядели. Я – что? Вернулся бы Уходолов, я бы ему в ножки поклонился и радовался бы ему. А вы передо мною пляшете.
Тогда кто-то, кажется Ступица, заспорил, сказал, что как такое можно думать о человеке, которого не знаешь и которого в глаза не видел.
– Я всё знаю, – махнул рукой Тобаридзе. – И потому кинулся, к нему. Всё я знаю об Уходолове, – повторил Тобаридзе. – И вы знаете, да только вы не понимаете его. Судьбу его не понимаете! Для вас что? Финка – пистолет – мокрое дело – хаза – шалман… Вот и всё ваше тут! – говорил он, и трудно было понять, что это: насмешка или сожаление?
Очень часто говорил он, улыбаясь, такими вот малопонятными словами. Они никого не обижали. Наоборот, слушающим даже нравилось, что Тобаридзе посмеивается над ними очень элегантно, без паскудных слов, и до того душевно, что даже Ступица чувствовал себя каким-то другим и не совсем обыкновенным.
Как-то, всегда молчавший, Атаманчик пристально посмотрел на Тобаридзе и сказал:
– Видишь ли, Тобаридзе, ты не одинокий нам. Ты – особый. Ты, может быть, большой интеллигент. Об этом все наши догадываются и в тебя верят. Хоть и не знают, откуда такая твоя сила. А я вот знаю. Ты, брат, действительно стоишь того, чтоб перед тобой шапку снять! Ты такое сделал, что вряд ли другой который на то способен. И об этом таком, тобою сделанном, кой-кто знает. К примеру, тот же самый Уходолов, с которым, ты говоришь, тебе хотелось бы стоять рядышком. И еще один такой есть…
Тобаридзе – это была неожиданность для всех! – прищурившись, следил за шевелящимися губами Атаманчика и вроде бы что-то такое вспоминал. А когда вспомнил, то глаза его заблестели, посветлели, заиграли яркими точками.
– Уходолов знает? – спросил Тобаридзе. – Верно! А кто тот «еще один»?
– Нету Уходолова, – ответил Атаманчик. – Если б он был, он бы сам рассказал. А «еще один»… стоит ли о нем поминать?
– Уходолова, конечно, нет. А всё ж таки, кто «еще один»?
– Тот «еще один», – Атаманчик посмотрел в лицо Тобаридзе, – тот самый «еще один». – я.
– Ты?
– Точно.
— Как же так?
– Да так. Может помнишь, Тобаридзе, того… ну… особоуполномоченного по оперативным делам.
– Это кого?
– По фамилии Перно. Который любил сам вести допросы таких, как ты, Тобаридзе. Помнишь, как тебя схватили в Рязани? Тогда вот сам Перно приехал туда, чтобы доставить тебя в чека, на Лубянку, а по дороге, в вагоне за решетками, толковать с тобою. Перно любил разговоры с интеллигентами, чтобы потом, после душевной беседы, поглядеть, как расстреливают в подвале таких, как ты. Наедине с тобою сидел Перно в вагоне, окна которого были в решетках. Толковал. Даже смеялся. А что после смеха случилось… ну… об том ты сам получше знаешь, – закончил свою длинную речь малоразговорчивый Атаманчик.
– Гэй! – крикнул Ступица. – Чего язык прикусил? Мы тоже хотим знать, что такое сталось в вагоне после смеха!
Атаманчик передернул плечами.
– Чего такое сталось в вагоне – хотите знать? В вагоне на полу лежал Перно, а Тобаридзе… Где он был столько лет и как ему былось, не знаю, да только теперь он тут, с нами. Без Уходолова. А что такое в вагоне, после смешных разговоров с Перно, стряслось – спросите у Тобаридзе. Ему лучше об этом знать. Он, может, с тех пор еще тот же самый пистолет в кармане таскает. А с пистолетом, вы сами видели, он управляется ловко. Так что к Тобаридзе и поворачивайтесь.
И все повернулись к Тобаридзе, тут же вспомнив, что живет он под кличкой «Дикий Барин». Перед ними в самом деле был барин, ни на кого не похожий и никого не боящийся.
– Слышь, – попросил Ступица, – давай, выложи, как там в вагоне?
– Выложить можно, – засмеялся Тобаридзе. – Разговор у меня с Перно был тонкий. Понимаете? Он вез меня на расстрел. И беседовал. Обо всем. О политике и о смысле жизни, той самой моей жизни, которая для меня, по предположениям Перно, закончится самое позднее послезавтра. Деликатный был обмен мнениями. И до того отвлеченный, что вы и не поймете! Довольно с вас и того, что Перно больше никуда не ездил и что его пистолет я и до сих пор храню на память.
– Да ты выложи главное, – опять впутался Ступица, – мы историю уважаем, как и что было. Ты не бойсь, Тобаридзе, что каких-то там умных слов мы не поймем. Они нам ни к чему, ты только выкладывай, а слова – они сами о себе дадут знать. Мы всё в точности сообразим. И политику и твою отвлеченность раскумекаем.
Тобаридзе, посмеиваясь, рассказал им обо всем том давнем. Говорил он даже с удовольствием, как будто бы ему самому приятно было вспомнить историю, которой – при случае – не грех повеселить других.
Он говорил, а слушающие как бы видели и тот вагон с решетками, и Тобаридзе, и сидящего перед ним страшного оперативника Перно.
– Перно угощал меня папиросами, – рассказывал Тобаридзе, – и хвалил меня. «Люблю, – говорил он, – таких, как вы, господин Тобаридзе, которые не боятся стенки и перед нею ничуть не бледнеют. Уважаю, – говорил Перно, – очень уважаю вас, прямо будет любопытно посмотреть, как вас доставят в подвал для расчета. Курите, – упрашивал Перно, – и расскажите, какие ваши планы на будущую загробную жизнь и почему вы так не любите партийную власть?» А я ему отвечаю, дескать, планов у меня пока что нет никаких, а что не люблю – это верно. «Планам вашим пришел конец, – говорил Перно, – это совершенно правильно. И по вашей же собственной вине, – говорил Перно, – вам бы, господин Тобаридзе, с вашей отчаянностью, – говорил он дальше, – только бы Ленину служить, а вы наоборот… На чем вы, господин Тобаридзе, и прогадали. И о чем можете пожалеть»… «А мне жалеть нечего, – отвечал я Перно. – Вот вы везете меня, а вам надо было бы меня там, на месте, в Рязани в расход пустить. Там, где я ошибку сделал: не рассчитал патронов. Вот об этой ошибке я действительно жалею»… «Это вы считаете за ошибку? – засмеялся Перно. – Эту ошибку мы поправим в подвале. Там у нас патронов хватает. А всё ж таки на мой вопросик не ответили. О чем таком жалеете? Сообщите, а слова ваши я приобщу к делу. Для полноты, так сказать, следствия и для удовольствия „тройке“. Понятно?» «Вам нужны мои слова? – спросил я. – Хорошо… Ну, вот вы забрали всё, взамен всего сунув облагодетельствованному вами народу отпечатанную на газетной бумаге инструкцию о грядущем счастье. Счастье, по инструкции, коммунизм. С питательными пунктами, с красными уголками, где коллективно будут петь песенку „Ленин – наше знамя. Сталин – наш отец“. Это мне не нравится. Я не люблю, чтоб меня обманывали. Я – против абстрактного искусства. Я нормальный человек. Я не толстовец. За оторванную руку я оторву голову?» Вот я выкладываю такой символ веры перед этим Перно, а он радуется, смеется, ему всё это по душе. Он даже стал мне подмигивать, хотя глаза у него, понимаете, такие мутные и вроде бы неподвижные. Ну, вот он подмигивает и вдруг, перейдя на «ты», говорит: «Ты прав! Обманывать ерундой, абстракцией легче всего. Ты согласен?» «Согласен, – торжественно ответил я, – на сто процентов! Правильно: всё абстракция! И вы, и я, я даже думаю, что и сама по себе абстракция – тоже абстракция. Так что и говорить больше не о чем». Перно захохотал. «Шутник ты, – говорил он, – большой и отчаянный шутник. И мне будет занятно посмотреть, как ты станешь к стенке. О стенке ты думаешь?» «Об этом, – ответил я, – чего мне думать. Об этом вы думаете, так что мне и голову не стоит ломать. Лучше – курить». И я действительно курил и вдруг удивил меня торчащий из кармана Перно пистолет. Вот это не абстракция, сказал я себе, и страшно заволновался, вот, думаю, одна единственная реальность. Стоит только изловчиться и получить пистолет, и будет убита абстракция, и всё станет простым и понятным. Где-то будет подниматься пшеница над полем, кто-то песню споет, ну, а я сам… что ж, может быть и мне доведется самому срывать листки моего календаря, не мучаясь, что он становится всё тоньше и тоньше. О таких моих мыслях не догадался Перно. Он сидел против меня и не успел сообразить, что он уже мертв.
– Вон как дело было! – воскликнул Ступица. – До чего жалко, что об такой истории не узнает Уходолов. С чего ты сразу сюда не кинулся?
В том мире, в котором они жили, нужен хозяин. Таким хозяином был Уходолов. Его уход разрушил их спайку, организованность, порядок.
В Тобаридзе они увидели достойную замену, и без всякого сговора, инстинктивно потеснились и выпустили его вперед, признав за ним право приказывать.
В то время, когда Тобаридзе уже был хозяином, произошел случай, не вспомнить о котором нельзя. Внешне пустяковому, этому случаю суждено стать той чертой, за которой уже начиналось движение к развязке.
Тобаридзе редко появлялся на Подоле и почти никогда не заглядывал в потайной шалман Булдыхи.
Как-то у Булдыхи сидели Атаманчик, Ступица и еще кто-то, на кого хозяйка поглядывала искоса, а потом и прямо сказала:
– Чего вы сюда этого привели?
Ступица собрался ответить, но не успел: вошел Тобаридзе и, кивнув на незнакомого, спросил:
– Кто такой?
– Другас, – неуверенно проговорил Ступица. – Вроде как бы наш, свой…
– Вроде бы? – Тобаридзе повернулся к Булдихе: – Видишь, дорогой гость у тебя!
– Да занимай место! – засуетилась Булдиха, не понимая, кого считать «дорогим гостем»: то ли Другаса, то ли Тобаридзе?
Когда Тобаридзе сел на диван, Булдиха придвинула к нему ломберный столик – знак особого уважения.
– Гости у тебя новые, свеженькие, а ты сама…
– Что сама?
– Да так. Запаршивела ты. Да и всё твое оборудование, и вообще… не та ты уже стала, – говорил Тобардзе, щелчком сбивая со столика приставшие к лаку лимонные корки.
– А ты как думаешь? – со злобой затрещала старуха. – Время идет. По дороге к коммунизму, понимаешь, всё паршивеет! Вот и на тебя посмотрю, чего-то красоты-перелести в тебе мало обнаруживаю. Так себе. Вчерашний мундир. Уходоловский!
– Ты брось об Уходолове трепаться! – стукнул кулаком по столу Тобаридзе. – О нем песни надо складывать! Он, понимаешь, враз и окончательно сыграл своею жизнью, будто рубль-целковый бросил на кон. Не так, как другие. Правда, Другас?
Ступица и Атаманчик удивились, почему Тобаридзе обратился не к ним, а к совсем новому, к тому, кого он даже не знал.
– Ты молчи, – сказал Тобаридзе, внимательно разглядывая Другаса. – Мне твоих слов не надо. Только запомни: Уходолов не зря разыграл свою жизнь. Так что можешь выпить за упокой его души.
Тобаридзе поднялся и ушел. Когда за ним захлопнулась дверь, Булдиха развела руками:
– Вот это да! Не пара вам всем. Вишь, приказал пить за упокой души Уходолова…
И они действительно пили. Но как-то скучно, без разговоров.
Где-то около полуночи кто-то стукнул условным сигналом. Булдиха всполошилась.
– Может облава? Смывайтесь!
Они нырнули к запасному выходу. Это был даже не выход, а низкое, на уровне земли, небольшое окно, заложенное кирпичами, а с внешней стороны заваленное разным мусором.
Притаившись, вытащив пистолеты, они прижались к стенке. Когда звякнул засов, они услышали тихий вскрик Булдихи.
От стены оторвался Атаманчик и с пистолетом в руке пошел на шум.
Перед Булдихой стоял Уходолов.
– Сеня, – прошептал Атаманчик, – Семен Семенович! Да это же просто невозможно…
– Что невозможно? – обнимая его, спросил Уходолов.
– Да всё. Вот сколько мы о тебе говорили, даже совсем недавно. Я, значит, говорю о тебе, как о живом, говорю о живом Уходолове, а про себя думаю, что нет тебя и никогда не будет. Говорю, сам себя обманываю, что живой ты, а вижу тебя таким…
– В расход списанным? – подсказал Уходолов.
– А ты вот здесь, Семен Семеныч! Вроде бы совсем такой, как прежде, – шептал Атаманчик, разглядывая Уходолова. – Такой ты, как прежде, Сеня, и… нет, другой ты, окончательно иной. Что с тобою было?
Уходолов прижал к себе Атаманчика и сказал:
– Иной – это верно. Другой я стал, а что было со мною, Атаманчик, об этом тебе всё до конца выложу. После. А сейчас, смотри, вот и Ступица… и вроде бы даже трезвый, – усмехнулся Уходолов. – Давай руку, Ступица!
Обнял Уходолов Ступицу, а потом спросил:
– А это кто?
– Ну, это Другас, – ответил Ступица, – новый у нас. А вот ты увидишь, Уходолов… такого увидишь… Вот это да! Окончательно интеллигентного. Дикого Барина увидишь. Он, понимаешь, тебя не знает, Уходолов, а любит тебя, об тебе приказывает песни складывать. Вот он какой, этот Дикий Барин. А по фамилии совсем чудоресный! Тобаридзе. Прямо герой кавказский!
– Тобаридзе? – повторил Уходолов и зажмурился, словно вспоминая о чем-то. Потом открыл глаза, повернулся к Атаманчику и переспросил:
– Тоба-ри-дзе?
– Тобаридзе, – подтвердил Атаманчик.
Тут можно было бы добавить строчки о том, как Уходо лов опять вошел в свою прежнюю жизнь и занял в ней свое место. Всё это произошло легко и естественно, и потому Ав тор опускает эти строчки, чтобы сразу перейти к знамена тельному событию, – кстати, по времени совпавшему с воз вращением Уходолова в мир Атаманчика и Ступицы, – ко торое покажет —
Движение Решкова к своей гибели
Трудно отказаться от мысли, что случайное совпадение торжеств в связи с пятидесятилетием со дня рождения Сталина с обычным, ни в какой истории не отмеченным, тридцатилетием Леонида Николаевича Решкова, имело самое непосредственное отношение ко всему последующему, к событиям, быстро приближавшим тот эпизод, после которого уже исчезнет нужда говорить о Решкове.
Юбилею Сталина предшествовало, в частности, награждение многих чекистов. А так как орденом был отмечен и Решков, то кто-то и установил «историческое совпадение» двух дат: дня рождения великого вождя и дня рождения Леонида Николаевича Решкова.
Поздравления с орденом и с «историческим совпадением» закончились тем, что Решков устроил вечеринку, пригласив к себе Председателя и нескольких очень видных сотрудников.
Приглашенные заполнили квартиру Решкова в точно установленный час.
Было много шума, оживленных, откровенных, полупьяных разговоров с бахвальством, с тостами в честь вождя и строительства «нового мира».
Пировали долго.
Под утро, когда за последним гостем закрылась дверь, Решков остался один в своих комнатах. Сразу наступившая тишина, так показалось Решкову, бросила его в безнадежную, бессмысленную пустоту, наполненную густым табачным дымом.
«И это всё? – с недоумением спросил себя Решков. – Дым – и больше ничего?»
Решков оглянулся. Бутылки на столе и стаканы с остатками розоватого вина, пятна на скатерти и тарелки с закуской – всё это выглядело не настоящим, фальшивым, как в неумело построенной декорации к пьесе, изготовленной бездарным драматургом.
Об этом подумал Решков, обведя глазами пустую комнату, в которой еще так недавно было и движение, и смех, и живые люди.
Он представил себе этих живых людей, пивших, гоготавших, похвалявшихся своей работой с такой жуткой откровенностью, как будто речь шла не о чьих-то жизнях, обрывавшихся в подвалах Лубянки, а о слизняках, случайно подвернувшихся под сапог.
Его гости уже, вероятно, добрались до своих постелей и уснули. А вот он сам, точно такой же, как они, стоит посреди комнаты, разглядывает остатки закусок на столе и думает о том, что здесь, в табачном дыму, висят еще и слова и смех, особенно раскатистый, когда заканчивались рассказы начальника секретно-оперативного отдела или следователя по особо важным делам.
Да, конечно, смеялся и он, Решков. Вспомнив о своем смехе, он невольно восстановил картину того, что тут происходило совсем недавно.
Вот здесь сидел начальник оперативного отдела, изображая ярославского мужика-бородача, не побоявшегося на допросе заявить: «Ты пойми такое. Ты мне шьешь контрреволюцию и поставишь к стенке за антисоветскую агитацию. Ты уже записал, что я враг той счастливой жизни, к которой ведет партия. Ты это доказал, а я, значит, сознался. К тому моему сознанию добавь: если б о счастье человеческом перестали толковать на съездах и счастье объявлять в программе устройства земного рая – полегче жилось бы человеку».
Над философией ярославского мужика дружно потешались.
А вот здесь сидел следователь по особо важным делам, только что закончивший «дело профессоров».
– Враги признались, – говорил следователь. – Только философия их была посложней ярославца. Они – враги идеологические. Они – против диктатуры пролетариата.
Они утверждали, что пролетариат тут ни при чем, что партия, прикрываясь такой диктатурой, стремится создать духовно жалких рабов, этих рабов выдавая за «нового человека». «Нового человека», – заявляли профессора, – никогда не будет. А старый человек, естественный продолжатель рода человеческого, тяжело болен болезнью, насильственно привитой ему. Это – болезнь духа. Чтобы покончить с этой болезнью – надо начинать издалека. Для лечения – нужно много времени: надо лечить не болезнь – говорил Боткин – надо лечить человека.
Хохотали над профессорской философией. Хохот поддерживал и он, Решков, а вот сейчас, наедине с самим собою, злобно улыбался над самим собою, над всей своей изуродованной, дикой жизнью, наполненной ложью.
Странная это была улыбка. В ней была ненависть к тем, с кем он пил за здоровье вождя, презрение к себе и ко всему тому миру, в котором он жил. Чувство презрения и ненависти усиливалось еще и сознанием, что он, Решков, видел лгущим не только себя, но и всех, сидевших за этим столом.
«Подожди, – вдруг сам себе сказал Решков, – кто это первым потянулся ко мне с дурацким поздравлением по поводу „исторического совпадения“ дней рождения, заодно напоминая об изменнике и предателе Суходолове?»
Решков потер пальцами виски, но так и не смог решить, кто первый начал разговор о Суходолове. А может быть такого разговора и вообще не было? Эту мысль он тут же отбросил, вспомнив реплики, в которых мелькало имя Суходолова-Уходолова… А потом, Да, потом сам Председатель усмехнулся и сказал:
– Дельный у тебя был помощник, Леонид Николаевич.
– Такой дельный, – добавил кто-то, – что до сих пор взять не можем.
И опять смеялись и грубо и нехорошо издевались над чужими судьбами, вспоминая «потешные истории» на допросах или в подвале.
– А ты о чем таком размышляешь? – спросил Председатель. – Чего всё время молчишь?
Решкову надо было на эти слова ответить шуткой или поднять рюмку за веселящихся гостей. Этого он не сделал, оглядел стол холодными глазами и равнодушно, словно беседуя с самим собой, сказал:
– Чего молчу? Знаю, да только трудно это объяснить вот это самое молчание. Вы упрекаете меня и пальцем показываете: смотрите, какие все оживленные и милые, рта не закрывают. Слова так и сыплются. А я – для вас – скучный и молчаливый. Верно! Как верно и то, что всегда я с вами и вечно ваш. А что молчаливый? Примите меня таким, какой я есть. Или откажитесь от меня. И это, может, самое правильное было бы. У меня вечно болит голова. Может быть потому, что я действительно и безнадежно болен. А может быть и от стука сухих, мертвых слов, падающих кругом. Не знаю. Не буду оправдываться. Это очень трудно. А что молчу… Я, знаете, причислился к людям, догадавшимся, что они всё свое уже выложили и дальше говорить стыдно. Так что лучше всего думать о том, что и как обо мне сказали бы совсем-совсем другие.
Кой-кому такое высказывание не понравилось и кто-то язвительно напомнил, что первой жертвой Уходолова стал отличный тайный агент Семыхин, сожительницу которого, совсем недавно и непонятно для чего, допрашивал Решков.
– Допрашивал, – согласился Решков. – Больше десяти лет прошло с того дня, как вышел из игры Семыхин. Я не знаю, кто подсылал другого агента к Варваре. Ну… Ловшина. Ловшин присватывался к ней, понимаете: задание! – чтобы через нее раскрыть связь исчезнувшего Суходолова с кем-то. Может быть даже в Москве. Об этом я тоже интересовался. И допрашивал Варвару. А она. «Такой допытчик, – говорила она, – уже был у меня. Он пусть тебе и доложит». Я ей, дескать, ладно, говорю, а как же всё-таки дело было с Ловшиным? «Просто всё было, – ответила Варвара, – и вот что меня удивило, ты только послушай. Удивило, понимаешь, не то, что я его вышвырнула вон, а то, что он окончательно не мне даже, а и никому не нужный. А о тебе я скажу, – тут Варвара подняла брови и глазами, ставшими очень острыми, посмотрела на меня и как о чем-то давным-давно решенном, спокойно сказал: – Так что и тебе пора кончать. Понял?»
– Поковырялся, значит, в прошлом? – опять прозвучала чья-то язвительная реплика.
– Да, – ответил Решков. – Время устремлено не только в будущее, но и в прошедшее.
– А настоящее зачеркиваешь? – уже с другого конца стола раздался ехидный вопрос. – Зачеркиваешь величественное строительство, все наши надежды..
– Надежды? – перебил Решков. – Надежды. Где они? Мы – реалисты, все вопросы решаем пулей.
Конечно, надо было прекратить, замять этот опасный разговор, но остановиться он уже не мог. Как человек, сорвавшийся с кручи, не думает о том, что вниз, на камни, тянет его сила Земли, так и Решков рванулся к призраку правды без вздоха, без размышления, что настоящая правда – для него – те же самые смертоносные камни.
И вот теперь, когда уже разошлись гости, Решков даже с некоторым любопытством разглядывал самого себя таким, каким он был два или три часа назад, за этим же самым столом. Потом он совершенно спокойно отбросил «два-три часа» и с неожиданной гордостью признал, что всё это началось не сегодня и не вчера, а когда-то в прошлом. Может быть даже сразу после того, как ушел от него Суходолов – этот честный, душевно красивый и как будто бы зовущий к себе крестьянский сын. А может быть и после того, как в последний раз он встретился с Ириной, пожал ее руку, услышал ее голос и – затем – отказался взглянуть на мертвую дочь полковника Мовицкого. А может быть… и тут перед Решковым тенью поднялась «пророчица», молодая, сумасшедшая женщина. Ее уже нет, ее когда-то «ликвидировали» за жуткие предсказания того, что случится после Ленина. Но она вроде бы стоит перед Решковым. Она пошатывается, бормочет, не обращая внимания, что с ее плеча сползает рваная кофта…
А он – тогдашний Решков – взглянул на ее обнаженную грудь со следами тяжелых синяков и спросил со смехом:
– Вон ты какая! Вперед всё знаешь и всё видишь. Вплоть до того, кому и какая смерть положена. Да?
– Да, – прикрывая избитую грудь, скороговоркой зашептала пророчица. – Да. Знаю. Знаю, что ты не сам себе расчет произведешь. Знаю, как решит тебя в твой окончательный день твой настоящий друг..
Обо всем этом вспомнил Решков в плавающем папиросном дыму. И думал о своем настоящем друге, верном крестьянском сыне Суходолове, теперь стоящем вне закона.
Возможно, тут кто-то упрекнет Автора. Автор, дескать, нарочито сгущает краски, чтобы бросить тень на «строительство нового мира». Автор, дескать, ненавидит и «строительство» и «строителей», а потому…
Автор уклоняется от полемики. Он просто продолжит свои записки и расскажет, как —