355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Свен » Моль » Текст книги (страница 11)
Моль
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:40

Текст книги "Моль"


Автор книги: Виктор Свен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)

Как Решков и Суходолов, каждый по-своему, подошли к оценке своей жизни

Решков всё чаще испытывал тревогу перед приближением тех часов, когда приходилось оставаться наедине с самим собой. Постепенно, раз от разу усиливаясь, эта тревога превратилась, наконец, в физически ощущаемую тесноту загадочно мрачной и странной камеры, лишенной окон и двери. Мысль о такой камере вызывала душевные спазмы.

Психиатр, конечно, это объяснил бы просто, поставил бы диагноз: «боязнь одиночества», и посоветовал бы тот или иной курс лечения. Врач, видимо, был бы прав. Но Автору кажется, что «случай Решкова» нельзя втиснуть в рамки, пусть и медицинских, но однозначных решений.

Как наркоман живет томительным ожиданием получить дозу морфия, так и Леонид Николаевич Решков – внешне безукоризненный помощник Председателя – стремился в созданную воображением камеру, чтобы мучиться в ней и в полубреду стонать над маленькой фотографией, с которой время еще не успело стереть изображение полковника Мовицкого и его дочери.

Была одна из суббот февраля 1922 года.

– Что ж, – часов в семь вечера сказал Председатель, – поработали. Давайте завтра устроим передышку. Да?

Решков ответил «да», и минут через десять, уже сидя в старом фордике, рассматривал зимнее московское небо, потом – пустые московские улицы и, наконец, дом, у которого остановился автомобиль.

Завтра подавать машину? – спросил шофер.

Завтра? Нет! Завтра – передышка.

Есть передышка! – повторил шофер и радостно крикнул: – Газуй, старая!

Решков медленно и тяжело шагал по ступенькам лестницы. На площадке второго этажа он остановился и в недоумении поднял плечи. Так, с поднятыми плечами, он очутился на третьем этаже. Он как будто бы не сразу сообразил, что стоит перед дверью своей квартиры.

Комнаты встретили его привычной теплотой уюта, блеском паркета и благородной строгостью книжного шкафа.

На всё это Решков не обратил внимания и грузно опустился на диван. Он был обжитой, этот диван, и обращаясь к нему, Решков сказал:

– Вот и передышка, – и тут же поднялся, подошел к буфету и вернулся к столу с бутылкой коньяка. – А это вот и утешение.

Когда была выпита шестая или седьмая рюмка, Решков должен был сознаться, что обман самого себя не удался. Мелькнувшая мысль, что у него – у Леонида Николаевича – нет и не может быть надежды на утешение, заставила нахмуриться. А вот у других, подумал он со злостью, она есть, хотя бы в сожалении, что они опоздали родиться, что им надо было появиться на свет Божий лет семьдесят или сто назад, в императорской России, под трехцветным флагом, когда можно было с кем-то спорить, не соглашаться, можно было, наконец, попасть в тюрьму и, подобно Чернышевскому в Петропавловской крепости, получать бумагу, чернила, перья и право писать повести, драмы и романы.

Вспомнив о Петропавловской крепости и Чернышевском, Решков отвернулся от стола и направился к книжному шкафу. Стеклянная дверца открылась легко. Решков взял «Воспоминания Авдотьи Панаевой».

Решков и раньше недоумевал, почему эти «Воспоминания» – явная насмешка над ленинской политикой – были изданы «Академией» в самом начале революции. Потом недоумение сменилось догадкой, что умный Корней Чуковский облапошил цензурных простаков, ввел их в заблуждение своим блестящим предисловием к «Воспоминаниям», и книга – с маркой «Академия» – нашла своего читателя.

«Воспоминания Авдотьи Панаевой» как-то подсунул Решкову Мохов, ехидно посоветовав познакомиться с ними, чтобы судить «о проклятом прошлом».

Книгу Решков тогда же и прочитал. А в эту субботу, открыв ее на странице четыреста сорок шестой, он равнодушно скользнул по рассказу о том, как Чернышевский, сидя в Петропавловской крепости, писал роман «Что делать?». Затем, листая дальше «Воспоминания Авдотьи Панаевой», Решков остановился на таких строчках:

Редакция «Современника» с нетерпением ждала рукопись Чернышевского. Наконец, она была получена из Петропавловской крепости, со множеством печатей, доказывавших ее долгое странствование по разным цензурам. Сам Некрасов повез рукопись в типографию Вульфа… Но не прошло и четверти часа, как Некрасов вернулся и, войдя ко мне в комнату, поразил меня потерянным выражением лица…

– Со мной случилось большое несчастье, – сказал он. – Я обронил рукопись!

Некрасов был в отчаянии. Он говорил:

– И чёрт понес меня сегодня выехать на дрожках, а не в карете. Близёхонько до типографии, а не мог довезти до типографии толстую рукопись!

Я поторопила Некрасова написать объявление в газеты о потере рукописи. В «Ведомостях Санкт-Петербургской полиции» номера 29, 30 и 31 в 1863 году были напечатаны объявления: «3 февраля на углу Литейной и Бассейной обронен сверток рукописи с обозначением „Что делать?“»

Решков не стал читать дальше «Воспоминания Авдотьи Панаевой»… Ну, конечно, после объявления в «Ведомостях Санкт-Петербургской полиции» за 1863 год рукопись была доставлена в квартиру Авдотьи Панаевой и роман Чернышевского «Что делать?» появился в журнале «Современник».

Что ж, подумал Решков, правы те, другие, тоскующие, что они родились с опозданием. Ему сожалеть не о чем. Для него дата рождения не имеет значения: в любое время, в любой обстановке он остался бы таким, каким он был и сейчас. Но, ведь, и у него была возможность стать иным? Была. Он ею не воспользовался, и перед ним – жизнь в развалинах. Под развалинами – прекрасная культура, в которую его, бывшего Леньку, сына портовой девки, потом студента Леонида Николаевича Решкова, вводил господин полковник Мовицкий.

Решков был настолько честен перед самим собою, что это введение в теперь уже погребенную культуру признал не барской прихотью или благодеянием. Господин полковник распахнул перед ним дверь своего дома, искренне и со щедростью душевно богатого человека принял в свою семью, поставил рядом со своим сыном Павлом и дочерью Ириной.

Развалины… Прищуренными глазами рассматривает их Решков, ковыряется в тайниках своей совести и шатается под грузом взваливаемых на себя преступлений. Их очень много. От них он не отрекается, хотя и сознает, что в припадке нравственного самоистязания принимает на себя ответственность и за чужие грехи. Ему всё равно. Цели у него нет.

«А была ли она когда-нибудь?» – спросил он себя, рассматривая лежащую на столе старую фотографию. С фотографии смотрели выцветшие от времени изображения полковника и его дочери.

Губы Решкова вздрогнули. Если бы он не был сегодняшним Леонидом Николаевичем Решковым, он, вероятно, разрыдался бы над этим снимком. Но слез у него нет. Откуда им взяться? С сухими, равнодушными глазами идет он своим путем, шагает тупо, без желания остановиться, что-то перерешить или хотя бы отложить на потом.

Его ничто не привязывает ни к жизни, ни к людям. Он чувствует себя перекати-полем, оторвавшимся от слабого корешка, кормившего и державшего на месте. Перекатри-поле будет мчаться. Куда?

Решков растерянно оглянулся вокруг, словно выбирая направление, но тут же сообразил, что это ошибка, что ничего и никогда он не будет ни определять, ни решать.

«А если так, – сказал себе Решков, – значит…»

Фраза осталась не законченной, последние слова не были произнесены. Но сдаваться он всё же не хотел. Иллюзия самолично выбираемого пути была обольстительной.

«А вот возьму и всё переиначу», – продолжал обманывать себя Решков, с радостной растерянностью наблюдая, что к нему несутся мысли, чем-то напоминающие древние, торжественные и великие проповеди.

– Да, да, – шептал Решков, и соломинка превращалась в стальную опору, готовую не только принять на себя, но и выдержать всю тяжесть жизни.

Решкову может быть удалось бы что-то додумать до конца, что-то решить и освободиться от душевного страдания, если бы вдруг он не вспомнил, что недавно возникавшие отрывки проповедей – это то самое, что было принесено человечеству давным-давно, наивной верой людей в какие -то заповеди, верой в какого-то Христа.

Мысль о Христе сразу же сменилась мыслью о Кресте, на котором Тот был распят.

«О чем это я? – растерянно подумал Решков. – Я в чем-то запутался. Во всем этом надо разобраться».

Но разобраться ему так и не удалось: в дверь стучали.

Кто там? – спросил Решков.

Дежурный оперативной части.

Решков открыл дверь и принял конверт с пометкой: «Срочно. Лично. Секретно».

Когда дежурный ушел, часы пробили полночь.

«Вот тебе и воскресная передышка», – прочитав распоряжение, подумал Решков.

Приказ Председателя явиться точно в девять часов утра его не удивил, хотя совсем недавно сам же Председатель говорил о «передышке». Значит, что-то важное стряслось. Строя догадки Решков остановился, в конце концов, на наиболее вероятном предположении, что поступили новые материалы по делу заговорщиков, с которыми был связан белогвардеец Феликс Вольский, ускользнувший из рук чекистов.

Решков был далек от истины. Это легко объяснить тем, что он совсем забыл о Суходолове, так и не вернувшемся из поездки в одно из сел Тамбовщины. Не знал, конечно, Решков и о том, что Председатель изучил донесение двух опытных агентов, случайно установивших, что Суходолов в Москве, но в чека не явился. «Он, – осторожно писали агенты, – вроде бы перешел на нелегальное положение».

С этим нелегальным, подделавшимся под рабочего в поношенном пальто и кепке, и столкнулись агенты, но остановить Суходолова не рискнули. «О чем и сообщаем, – заканчивали свое донесение агенты. – А где сейчас Суходолов – не знаем».

Догадайсь, что вызывают его по «Делу Суходолова», Решков, понятно, мог бы самому себе сказать с удовлетворением: «Ты, Леонид Николаевич, свой „суходоловский вариант“ довел до конца».

Но он об этом не догадывался и, конечно, не мог знать, что теперь уже «нелегальный» Суходолов, пробираясь по одному из переулков в районе Каланчевской площади, заметил Воскресенского, прижавшегося к стене углового дома.

Суходолов долго рассматривал эту жалкую, видимо уже давно мерзнущую на холодном ветру фигуру. Всё: и потрепанное пальто, и разбитые красноармейские ботинки, и мер твенная желтизна щек – такое, в общем всё обычное – встревожило Суходолова. Сам себя поставивший «вне закона», он увидел чужую окончательную обреченность и вздрогнул от жалости.

Понять это очень трудно. В самом деле, кто заглянет в душу Суходолова и кто объяснит, почему он подошел к старику и спросил:

– Значит, выгнала-таки вас из каморки пролетарка Мешкова?

Воскресенский с трудом поднял остывшие глаза и узнал Суходолова.

– Пришлось уйти. А вот куда идти – не знаю. И стою тут. Словно задачу решаю.

– И давно стоите?

Воскресенский переступил с ноги на ногу. Из его рваных красноармейских ботинок потекла грязная жижа.

– Да говорите хоть что-нибудь! – крикнул Суходолов, широко открытыми глазами следя, как, подобно живым червям, из ботинок Воскресенского выползает грязь. – Отвечайте: когда вас выкинула пролетарка Мешкова?

Продолжая топтаться на месте, старик посмотрел вокруг себя, потом скользнул взглядом по серому небу и убедившись, что всё осталось прежним, сказал:

Со вчерашнего дня. Я сам ушел. Они все хотели.

Кто хотел? Мешкова?

Все. Чужой я им. Даже кажется: я сам себе чужой.

В груди Суходолова что-то оборвалось. Не выдержав, он обнял старика и прошептал:

– Ты мне не чужой.

Воскресенский с удивлением рассматривал Суходолова, вдруг ставшего до странности близким своими широкими плечами и простым лицом. Всё, и плечи его и лицо, Воскресенский воспринимал как что-то радостное, уверенное, позволяющее думать настоящими мыслями и говорить правдивыми словами.

– Я вам не чужой? – спросил он.

– Вы мой… совсем, совсем родной, – торопливо ответил Суходолов, – близкий. У меня на Тамбовщине отец. Как бы это сказать? Что-то такое легло между мною и отцом. Окончательно. Правда легла между нами, и правда навсегда отгородила меня от отца. Назад мне пути нет. И потому вы для меня, как отец.

О многом еще говорил Суходолов, о таком большом и тяжелом, что теперь уже не Воскресенский казался потерянным и конченным человеком. Он как будто окреп, глаза его наполнились такой глубокой мыслью, что, – это уже подумал Суходолов, – стоит лишь Воскресенскому начать рассказывать – всё мутное и спорное сразу же прояснится.

Боясь упустить возможность большого и нужного разговора, Суходолов привел Воскресенского в покинутую им темную и холодную каморку той коммунальной квартиры, в которой верховодила пролетарка Мешкова.

На шорох выглянула Мешкова, но заметив Суходолова, тут же и без звука шмыгнула в свою закуту.

В каморке, кроме сбитого из старых досок топчана, ничего не было.

– Тут где-то коптилка, – сказал Воскресенский.

Суходолов нашел коптилку, поправил фитилек и зажег его. При свете тусклого огонька он увидел на лице Воскресенского глубокие и очень спокойные морщины.

– Я всё понял, – разглядывая эти морщины, говорил Суходолов, – разобрался. В самом себе. Я, знаете, я, ведь, за ними сознательно пошел. С верой. Так, как идет слепой за поводырем. Куда поводырь – туда и я. Что поводырь скажет, то я исполнял. А потом… не сразу… мои глаза слепые открывались и открывались, и увидел я, что поводырь мой сплошь в сифилисе. Сволочь, одним словом, поводырь, и вел он меня и всех таких, как я, слепых, против отца, брата, против сына. И я шел. И не год, и не два. Долго шел. Вот это и страшно. Страшно, что у других глаза не открываются. А откроются ли когда – не знаю. Вот в чем страх.

Пока обо всем этом говорил Суходолов, фитилек коптилки обгорел, и теперь уже трудно было разобрать, куда смотрит старик.

– Как же дальше быть? И куда повернется дело? – спросил Суходолов.

Старик печально качнул головой.

Неужто так и дальше? Против того, чем жив человек?

Я не говорю о вас, – тихо ответил Воскресенский. – О тех говорю, которые остались такими, каким вы были, Они уничтожают прошлое. Рушат всё. И детей своих будут воспитывать в ненависти к прошлому, и это прошлое станут топить в человеческой крови. Что с них возьмешь? Правда, потом, несколько позже, они непоследовательно и глупо возьмутся за лозунги любить прошлое. Будут лживо восхищаться древнерусским зодчеством, прошлой литературой, вспомнят церковку князя Суздальского, начнут требовать уважения к Юрию Долгорукому и Александру Невскому, примутся рассуждать о необходимости беречь «исторические памятники» и народные традиции, хранить бережно то, что так легко и просто сберегало, любило, возводило то самое прошлое, которое они с беспощадностью уничтожали. И вот что получится: призывая уважать, любить всё это – они будут сознавать, что никто словам их не верит, что все их проповеди – это же вывернутая наизнанку та же самая, начатая ими, ненависть к прошлому, без которой они дальше и не могут жить. Когда я сегодня смотрю на ваших комсомольцев и пионеров, по вашей воле ставших точной копией вас же самих, этих комсомольцев я не обвиняю. Они тут ни при чем. Среда и время формируют человека. Среда – это те, с кем вы были. А время? Ленинское. Среда и время создали вас и детей ваших. И если они, эти дети, будут продолжать ваше дело, и воспитывать своих детей для продолжения беспощадности, что ж, свою историческую миссию вы завершите с исключительной талантливостью.

Выходит: надежды нет? – спросил Суходолов. – Закруглилось, значит, как в приговоре тройки.

А вы, – тут старик потер свои худые руки, словно смывая с них грязь, – вы что же думаете? Своим детям вы оставили постыдную историю. Руины. Нет, нет! – воскликнул старик. – Я говорю не о руинах на месте древних святынь. Я говорю о руинах душевных, моральных. Собор, при желании, можно как-то восстановить. В год… В три года… В пять лет… Душу человеческую – восстановить трудно. Для этого нужен честный труд многих, очень многих и, главное, честных поколений.

Не доживем?

– Не доживем, – покорно согласился Воскресенский. – Поздно мечтать об этом.

Может быть потому, что старик глубоко вздохнул, коптилка – еле-еле мигавшая – погасла.

В темной каморке наступила тишина.

Эта тишина, считает нужным отметить Автор, заставила пролетарку Мешкову не спать до рассвета. Ей, конечно, не терпелось приложить ухо к худой дверке каморки и узнать, о чем это большой и ответственный товарищ Суходолов может говорить с классово-чуждой личностью?

Но пролетарка Мешкова была «идейной и сознательной». На риск она не пошла. Даже когда около шести часов утра послышались удаляющиеся шаги Суходолова, она еще долго и терпеливо сидела, и только убедившись, что Суходолов больше не вернется, зажгла огарок свечи и со свечой заглянула в темную, безоконную каморку старика.

Старик лежал на топчане, лицом вверх, с открытыми глазами. Глаза были большие, живые и до того чистые, что пролетарке Мешковой захотелось плюнуть в них и сказать старику такое подлое слово, от которого бы он задохнулся.

С этой целью она и шагнула к лежащему, но сразу же в страхе отшатнулась, заметив в стариковских зрачках колеблющееся отражение огонька свечи.

Пятясь, она вышла из каморки, и только попав к себе, в свою закуту, взвизгнула:

У, гнида проклятая!

Автор об этой злобе пролетарки Мешковой считает нужным напомнить хотя бы потому, что через несколько часов, а точнее: в девять утра того воскресенья, с такой же идейной злобой говорил Председатель о Суходолове, изменнике и предателе, который должен быть найден, доставлен в подвал Лубянки и уничтожен.

Решкову и всем присутствовавшим на этом особом заседании в кабинете Председателя, было ясно: Суходолов списан в расход.

Когда заседание окончилось и все поднялись с мест, Председатель кивнул Решкову:

Ты останьсь. Поговорим.

Громадный кабинет опустел.

Садись! – приказал Председатель и дернул бородкой.

– Видишь ли, тебе надо взяться за операцию. К тому же…

– Председатель усмехнулся, – Суходолов в дружках у тебя состоял, так что и счет у тебя с ним отдельный. Действуй осторожно. Самого Суходолова, как только нападешь на след, сразу не трогай. Ликвидировать его будем потом. Ну, да ты знаешь: где-то около нас, вот тут рядом где-то, сидит информатор Суходолова. Информатор, понимаешь, для нас опаснее самого Суходолова. Да что тебе объяснять! – Председатель стукнул кулаком по столу. – Главное – раскрыть информатора! Отсюда и цель операции: любой ценой обнаружить провокатора-информатора. Это главное! И потому ни минутой раньше нельзя трогать Суходолова. Ясно? Вопросов нет?

Нет, – ответил Решков, – всё ясно. По следу надо пустить Семыхина.

Семыхина? – спросил Председатель. – Что ж. Не плохо. Семыхин, конечно, сволочь, но бо-о-ольшой мастер работать в темную.

Тут Автор пропускает несколько месяцев и подходит к концу июля 1922 года, когда Решков получил от Семыхина сообщение. Семыхин подробно и с хвастовством изложил свои переживания и похождения, завершившиеся тем, что удалось-таки установить: Суходолов спрятался в Киеве, в одном из тайников Подола.

Свое послание Семыхин закончил словами: «Уверенно иду по линии операции. Держу вас в курсе».

Решков сжал губы. В глубине души шевельнулось легкое сожаление, укол совести, вернувший Решкова в совсем недавнее прошлое, когда он сам подталкивал к гибели этого широкоплечего сына тамбовской земли.

Зачем всё это делалось, об этом не спросил себя Решков. Да и спрашивать было поздно. Оставалось – ждать.

Во втором сообщении Семыхина уже не было признаков уверенности и хвастовства. Семыхин писал, что ему пришлось – случайно – столкнуться с Суходоловым, и что Суходолов его узнал.

«Игра в темную, – писал Семыхин, – провалилась. Суходолов обо всем догадался. Мне надо смыться. До получения инструкции – я затаюсь на Трухановом острове. Жду срочных указаний…»

«Ждет указаний», – подумал Решков, и почувствовал себя как бы выбравшимся из холодного тумана. Что-то теплое, вроде сочувствия к Суходолову, коснулось Решкова. Возникло желание услышать того, кто видел теперешнего Суходолова.

Семыхину было послано распоряжение: «Явиться 25 августа для личного доклада».

Наступило 25 августа 1922 года. Весь день Решков провел в кабинете: вот-вот раздастся телефонный звонок и доложат, что с некоторым опозданием прибыл Семыхин и просит принять для личной беседы.

Беседа не состоялась, не могла состояться ни в назначен ный, ни в более поздний срок. А почему – об этом в расска зе, как —

Семенихин вышел из игры

26 августа 1922 года сотрудники МУРа – московского уголовного розыска – внимательно осмотрели маленький деревянный домик, потом вошли во двор и, взглянув на мирно дремавшего, совсем дряхлого пса, постучали в дверь.

Когда дверь приоткрылась, они увидели старушку. Было ей, надо полагать, лет под девяносто.

– Вы гражданка Нововойтова? Елена Петровна?

– Гражданка? – спросила старушка, близоруко моргая. Она, видимо, не сразу поняла, о чем идет речь. И только несколько спустя, согласно кивнула головой и подтвердила:

– Да. Нововойтова. Елена Петровна.

– Вот и отлично! – воскликнул оперуполномоченный.

– Мы вас доставим в уголовный розыск. Для допроса. Понимаете: для короткого разговора со следователем. На полчаса, не больше.

– Нет, нет! – замахала руками Елена Петровна. – Так нельзя. В полдень вернется мой Петенька. Внучек. Ему надо обедать. Он работает и не должен опаздывать. А потом, зачем я полиции?

Старушку успокоили, объяснив, что с полицией ей не придется иметь дело, что милиция – это нечто другое и вообще она попадет домой вовремя и успеет накормить своего внука.

– Разве что так, – согласилась Елена Петровна. – Тогда едем быстренько.

Елену Петровну в уголовном розыске, действительно, долго не задерживали. Молодой и довольно любезный следователь сразу же взял лист бумаги, попросил старушку назвать имя, отчество и фамилию, указать год, место рождения и социальное положение.

«Социальное положение» сбило с толку Елену Петровну и лишь с помощью следователя она догадалась, что тут дело идет о дворянстве.

Покончив с этой пустой формальностью, следователь объяснил, что вызвали ее, Елену Петровну Нововойтову, для получения некоторых справок, крайне необходимых судебно-следственным органам.

Вы, ведь, знаете Суходола?

Суходола? Что вы! Понятия не имею!

Странно! Ведь он жил в вашем домике!

Да это же не Суходол! – всплеснула руками старушка. – Это Семен Семенович Суходолов. Очень, очень милый господин. Душевный, хоть и немножко больной. Даже не больной, а какой-то такой: он слишком много думал.

Милый и симпатичный?

Да, да. Он, знаете, простой человек, удивительно простой, и большой деятель. По какому ведомству – не могу вспомнить, но..

Совершенно верно, – подтвердил следователь, что-то записывая. – И что же вы о нем знаете?

Многое. И всё хорошее. Он часто рассказывал о совсем чужом ему профессоре богословия Воскресенском. Чужой это ему профессор, страшно бедный, старенький и без должности. Но Семен Семенович Суходолов любил его, заботился о нем. И всегда-всегда говорил, что похоронит по-старинному, в могилу с крестом.

То есть, Воскресенского похоронит?

Да, да. И вообще он…

То есть, Суходолов? – уточнил следователь.

Конечно, Суходолов. Семен Семеныч. Он удивительно как тепло умел рассказывать о своем отце, крестьянине. И еще о том, что он, Семен Семеныч, во многом виноват перед ним. Только в чем виноват, я не могу догадаться. Но он всегда мучился виной перед отцом и, знаете, перед всей своей жизнью.

Он, что же, о каком-то своем преступлении говорил? Или в грехах каких каялся?

Старушка обиделась. Она не только отвергла предположения следователя, но и пристыдила его за плохие мысли о хорошем человеке.

Это тоже записал следователь угрозыска, а потом принялся перечислять множество фамилий, прося вспомнить, не приводил ли их Суходолов в своих рассказах. В особенности интересовался следователь тем, что говорил Суходолов о Решкове, о Мохове, Атаманчике, о полковнике Мовицком и его дочери Ирине.

Старушка не поверила, что у Суходолова такой широкий круг знакомых. Об этом она сказала следователю, добавив, что Семен Семеныч жил одиноко, никого у себя не принимал и вообще выглядел нелюдимым и замкнутым.

Но вот с вами, – запротестовал следователь, – с вами-то Суходолов не только охотно беседовал, но и посвящал вас в свои печали.

А то как же! – согласилась старушка. – Я для него как родная. Он меня бабушкой звал и говорил, что любит меня, и что я для него вроде радости, которая выпала ему под конец его горькой жизни.

Но он же бросил вас, уехал, скрылся, даже не сказав, куда отправляется. Какой хороший человек так поступает? Да еще, может быть, и за квартиру не заплатил?

Что вы! Зачем такое про него выдумываете?

А куда он уехал?

Куда – не знаю… А уехал? Позвольте? Да, уехал. Да, да, – задумчиво добавила Елена Петровна, – уехал…

Итак, – сказал следователь, – вы утверждаете, что Суходолов ни о Решкове, ни о Мовицких с вами никогда не говорил?

Записав ответ Елены Петровны, следователь попросил ее прочитать протокол допроса, и – если у нее нет возражений – то и подписать.

Старушка поднесла к глазам старомодное пенсне, но читать протокол не стала, спросив;

А где подписаться?

Да вы прочитайте сначала, – улыбнулся следователь, – а подпись должна быть вот здесь.

– Зачем читать? – ответила старушка. – Это же вы писали?

Следователь взял подписанный протокол допроса и сказал:

– Вот и всё. А сейчас вас доставят домой. Прощайте! Прощайте… Елена Петровна…

Старушки уже не было в кабинете, но следователь всё еще продолжал улыбаться. Потом, когда улыбка пропала, он некоторое время рассматривал лежащий перед ним протокол допроса и вдруг, словно к кому-то обращаясь, тихо прошептал:

– Елена Петровна Нововойтова.

Ему, конечно, никто ничего не ответил. Вместо ответа со стороны, пришла своя собственная мысль, что эта, вот недавно здесь находившаяся старушка, за свои почти девяносто лет, пережила Россию четырех императоров.

«Неужели четырех?» – с некоторым удивлением спросил себя следователь и схватил карандаш. Написав на клочке бумаги «1922», он вычел из этого числа «90», с каким-то даже испугом разглядывая появившееся «1832».

Испуг был чисто умозрительный, почти сразу сменившийся недоумением. Недоумение заставило следователя передернуть плечами, аккуратно сложить бумажку вчетверо и – неизвестно зачем – сунуть в карман.

В это время часы стали отбивать полдень.

Следователь взял портфель, но вместо того, чтобы спуститься в столовую на первом этаже, вышел на улицу и направился в библиотеку. Там, в тихой и совершенно пустой читальне, он развернул взятый с полки том энциклопедии и принялся за громадный обзор «Россия».

Нет, он не ошибся. Девяносто лет – срок большой не только для одного человека, но и для жизни народа. В эту жизнь вписаны великие имена и великие события.

Обо всем этом читал следователь, часто возвращаясь мыслью к старушке Елене Петровне Нововойтовой, которая как раз в это же самое время вернулась домой и радовалась, что успеет приготовить обед своему внуку. Но возясь в кухоньке, она нет-нет да и задумывалась, вспоминая Семена Семеныча Суходолова, в душе тревожась, не случилась ли с ним какая беда. И, конечно, не имела никакого представления о том, что вчера, то есть 25 августа 1922 года, в киевской газете, в отделе происшествий, появилась коротенькая заметка. Скупые нонпарельные строчки сообщали о том, что в одном из темных переулков в районе Еврейского базара был обнаружен труп убитого бандитами жителя Труханова острова гражданина Семыхина.

Эти два, внешне не связанные между собой события: вызов девяностолетней старушки на допрос в московский угрозыск 26 августа и заметка в киевской газете за 25 августа об убийстве гражданина Семыхина – хотя и опередившие многие другие, не менее важные события – имеют особое значение.

Автору даже кажется, что не будь восстановлены эти два эпизода, то разрозненные, случайно сохранившиеся заметки о Леониде Николаевиче Решкове, о его жизни и гибели так бы и остались в записных книжках, от года к году ветшавших и постепенно превращавшихся в никому ненужный бумажный хлам.

Пропасть этим запискам не довелось. Они сохранились, подчас не имеющие ни начала, ни конца, что и не позволяет восстановить строгую последовательность обстоятельств, создавших и погубивших Леонида Николаевича Решкова.

Отсюда – вместо плавного повествования – скачки вперед, шараханье в сторону, стремительное движение к прошлому. Да это и понятно! Жизнь, ведь, не катится по автостраде, а петляет по мрачным переулкам и тропкам.

Как видите, Автор честно признается в сложности предпринятого им труда давние заметки, наброски, кой-какие документы и чьи-то слова превратить в действо под несколько символическим названием «Моль».

Именно это признание и позволяет вспомнить 24 августа 1922 года, когда к дощатой и ветхой пристани, ровно в шесть часов вечера, приткнулся крохотный пароходик, совершавший рейсы между Киевом и Трухановым островом.

Автору точно известно, что пароходишка к Трухановской пристани пришвартовался именно в шесть часов вечера. Если бы это произошло в пять или в семь часов, то многое, о чем будет рассказано дальше, могло бы и не случиться, или случилось бы, но уже где-то в стороне от магистральной линии развития сюжета.

Пароходик пришел ровно в шесть. К шести, в толпу, собирающуюся по самым разным делам попасть в Киев, втесался Семыхин, личность всем чужая на острове, каждодневно пьяная и весьма тёмная, о которой с тревогой шептались жители поселка, проклинали и частенько желали ей погибели.

Основательна ли была такая ненависть к Семыхину? Разбираться в этом вряд ли стоит. К тому же живой Семыхин займет лишь несколько страниц, и потом исчезнет навсегда, вновь возникая только в чьих-то воспоминаниях или в ссылках на его слова и дела.

Хотя сам по себе Семыхин ненадолго привлечет внимание читателя, Автор всё-таки считает нужным сказать: прислушиваясь к осторожным разговорам на острове, легко было догадаться, что он не зря прятался среди тихих поселковых жителей. И потому нечего удивляться радости инвалида, бывшего акцизного чиновника Акима Власовича Петрова, как раз в шесть часов вечера проходившего с удочками мимо пристани и заметившего Семыхина с чемоданом.

Смотри, Васильевна, – прошептал инвалид жене, провожавшей его к месту рыбной ловли, – гляди-ка: Семыхин, слава Богу, в путь собрался. С багажом. Может, в каком-то другом месте могилу себе найдет.

Пусть бы так, – ответила Васильевна. – И чего только земля злодея терпит? Вчера, вот, он опять заявился к нашему соседу, ну, к отцу Володи. «Выкладывай, – потребовал, – что у тебя есть! Часы золотые и золотые царские десятки, не жалей, если хочешь, чтоб сын твой в живых остался». А Володя-то, сынок ихний, сам знаешь: белый офицер.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю