Текст книги "Моль"
Автор книги: Виктор Свен
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
– Ну, как? – спросил уполномоченный. – Соответствует? А ты знаешь, что за такое соответствие причитается?
Косте Туровцу показалось, что он очутился в густом тумане. Туман мешал дышать.
– Не понимаю, – с трудом произнес он. – Как-то трудно понять. Одно понимаю, что это подлая информация.
– Вон оно что! – как будто с радостью воскликнул уполномоченный. – По-твоему – подлая информация? А по-нашему – честный комсомолец выполнил свой долг. Ты это называешь подлой информацией? Теперь мы знаем, кто ты такой есть! И выводы будут сделаны. А чтоб другим неповадно было – о тебе пойдет разговор на закрытом комсомольском собрании. Активисты вынесут решение, а потом мы решим, как поступить с классово-чуждым элементом, пробравшимся в комсомол.
— Совершенно правильно, – подтвердил Карпенко. – Завтра же и соберем комсомольский актив на закрытое обсуждение «персонального дела».
– Слышишь? – спросил уполномоченный Костю Туровца. – А теперь можешь идти.
Уже в полночь вернулся в общежитие Костя Туровец и с удивлением увидел, что комсомольцы не спали. Никто ни о чем его не спросил, но было ясно, что они сидели в ожидании и, судя по густому табачному дыму, о чем-то горячо толковали. Когда же Костя вошел, все замолчали.
– Ребята! – крикнул кто-то. – Откройте дверь! От дыма не передохнуть.
Желающих открыть дверь не оказалось и все принялись укладываться, кто на койках, а кто и на нарах.
«Они предполагали, – подумал Костя Туровец, – что я сюда больше не вернусь».
От этой мысли стало холодно. Не вообще холодно, а где-то около сердца стало зябко.
Прислушиваясь к тому, что творится у него внутри, Костя забыл и где он и что его мучит. Нелепо схватившись левой рукой за доску нар, он опустил голову и глубоко задумался. Потом прислонился лицом к доске и может быть потому, что от нее струился еле уловимый и ласковый запах сосны, он вспомнил о родном отце, об учителе Петре Петровиче, о полесской деревушке среди старого соснового леса. В тот самый момент, когда Косте Туровцу показалось, что над лесом и деревушкой сгустилось темное ночное небо, с угловых нар раздался крик:
– Чего задумался? Туши свет!
Всё и сразу исчезло. Доска, которая только что дышала ароматом древнего леса, оказалась покрытой грязью. Никакого неба не было.
– Туши свет! – закричали с разных сторон, и Костя Туровец, тяжело шагая, подошел к выключателю.
Наступившая темная тишина наполнилась притаившейся ненавистью.
«Почему?» – спрашивал себя Костя Туровец, взбираясь на нары… «Почему?» – звучало справа и слева, сверху и снизу… «Почему?» – хватало за глотку, и чтобы не задохнуться под грузом этого вопроса, он ворочался с боку на бок, прятал голову под подушку и прижимал пальцы к глазам.
Ничто не помогало. Сна не было. И чем больше внушал себе Костя Туровец, что надо заснуть, тем ярче восстанавливались озлобленные лица уполномоченного и секретаря Карпенко и лежавшая перед ними папка, на которой синим карандашом было написано: «Персональное дело».
Только теперь, лежа на нарах, он понял, что «персональное дело» – это начало какой-то другой, особой жизни, в которой не будет того, о чем так ярко и убедительно говорил когда-то директор средней школы Петр Петрович.
Попытка утешить себя, что он еще молод, что впереди у него жизнь – оборвалась жестоким вопросом: «Какая жизнь?»
Да, ему всего лишь девятнадцать лет. Еще так недавно отец называл его даже не по имени, а просто: «хлопчик» или «сынок». Это уже в прошлом. В прошлом и девятнадцать лет, прожитых им в мире, на который он смотрел с удивлением и которого не понимал.
Сегодня ему те же девятнадцать лет. Что изменилось? Многое. Теперь, после «персонального дела», Костя Туровец ощутил какое-то психическое перерождение. Раньше один единственный вопрос, что мучил его, сводился к попытке разгадать смысл происходящего. Сейчас этот прежний и единственный вопрос распался на какие-то мелкие части, некие «подвопросы», вдруг превратившиеся в настоятельную необходимость создать цельную и очень стройную систему для понимания не только себя, но и других, а, затем, и всего того, что составляет жизнь, подчиненную кем-то выдуманным планам, заполненную кем-то нарисованными плакатами и лозунгами, бессмысленными статьями, тоже кем-то написанными и требующими «жертвенности и преданности» и зовущими к беспощадной расправе с врагами.
Костя Туровец ворочался на своих нарах и заводской гудок встретил с открытыми глазами. Второй гудок заставил его подумать о том, что ночь он провел без сна. Как бы подтверждая это, к вискам начала приливать постепенно усиливающаяся и, наконец, ставшая нестерпимой боль.
До смены оставалось около получаса, и это время, обычно, заполнялось суетней, шутками и легким переругиванием. На этот раз общежитие молчало.
Костя Туровец посмотрел по сторонам и перехватив косяще-злые взгляды комсомольцев, вышел из комнаты.
Даже не зайдя в столовую, он направился на строительный участок и до пяти часов вечера работал с остервенением, со страстью, с искренним и непонятным желанием сделать очень и очень много.
Потом, уже возвращаясь домой после смены, он попробовал было разобраться, ради чего он так старался. Что не для себя – ему стало ясно. Тогда для чего?
Костя посмотрел на свои молодые и крепкие руки и тут же представил себе десятки тысяч тощих кулацких рук, с таким трудом ковырявших землю лопатами.
На дверях общежития он увидел объявление:
Сегодня, в клубе строителей,
в 8 часов вечера,
закрытое комсомольское
собрание. На повестке дня:
«Персональное дело К. Туровца».
Внизу объявления, крупными буквами, было выведено: «ЯВКА ОБЯЗАТЕЛЬНА».
«Для меня не обязательна, – подумал он, войдя в комнату. – Так что, может быть, и не пойти?»
В комнате были те семь комсомольцев, которых он совсем недавно считал если не друзьями, то товарищами. С ними он уже больше года работал, иногда по двенадцати часов в сутки, отбывал «почетную сталинскую вахту», чтобы после нее, в изнеможении, повалиться без сил на грязные нары.
Он всегда был с ними. Он такой же, как они, успокаивал себя Костя, и тут же почувствовал себя стоящим перед стеной. Стена окончательно и навсегда отделила его от них.
Он молча, даже не сняв грязных сапог, взобрался на нары и лег. И опять стал думать о том, что на это собрание не пойдет. Зачем идти? Но как только принял это решение – сам себе сказал, что пойдет обязательно! Он должен быть там, на собрании, доказать всем, что они станут разбирать не его «персональное дело», а участвовать в гнусном балагане, играя роль жалких статистов.
«Персонального дела» нет, убеждал себя Костя Туровец, и вдруг с необычайной яркостью увидел всю свою родную землю с Москвой, с городом Петра, древним Суздалем и с полесской деревушкой, в одной из изб которой девятнадцать лет назад родился он – Костя Туровец.
Ему показалось, что девятнадцать лет, – это не просто сумма двухсот с лишним месяцев, а целая эпоха, над которой бушует ураган дикой системы, перемалывающей людские судьбы.
До «закрытого собрания» оставалось еще два часа.
Костя Туровец восстановил картину точно таких же собраний, на которых ему самому приходилось принимать участие в рассмотрении «персональных дел», чаще всего связанных с проникновением в комсомол «классово-чуждого элемента».
Вспомнив об этом, он должен был признать, что его собственному «персональному делу» следовало возникнуть давно. Почему? Да потому, что хотя у него честная и безукоризненная биография, он, Костя Туровец, чужой и партии и комсомолу.
Его увлекали книги, знания, всё то, что относится к культуре. Путь к большой и настоящей культуре лежал через университет. Но переступить порог университета он не мог, и тогда – по совету своего школьного директора Петра Петровича – он протянул руку к комсомольскому билету. Против своей воли.
«Иди, Костя, – уговаривал Петр Петрович. – Иди. Перед тобой – будущее. Я знаю твои способности. Я знаю, почему ты не хочешь стать комсомольцем. Но что поделать, Костенька! Примирись, претерпи! Неси свой крест. Для пользы людям не сегодня, так завтра. Или послезавтра. Потому что так продолжаться вечно не может…»
Каким всё это кажется далеким!. Костя Туровец закрыл глаза, чтобы лучше представить себе то, что ушло в вечность, и с удивлением увидел свою ошибку: далекое прошлое стояло рядом, так близко, что надо лишь протянуть руку и можно будет прикоснуться к старому изношенному пиджаку Петра Петровича.
Костя Туровец не обвинял Петра Петровича. «Неси свой крест», – говорил Петр Петрович. Костя понес свой крест. «Будь всегда с совестью», – говорил отец. От совести он, Костя Туровец, отступал и тогда, когда голосовал «за», и тогда, когда видел умирающих от голода и непосильной работы привезенных под конвоем раскулаченных крестьян, и тогда, когда слушал доклады о светлых горизонтах нового мира.
Совесть! О ней он думает сегодня, сейчас. Почему? Неужели только потому, что предстоит разбор его «персонального дела», решение по которому будут выносить такие же, как и он сам, Костя Туровец?
– Эй, ты! – крикнул кто-то снизу и тронул сапог Кости Туровца. – Не забудь: сегодня в восемь твое персональное дело. Слышишь? Мы пошли на собрание.
Когда в общежитии уже никого не было, Костя Туровец спустился с нар и присел к столу. На столе валялась грязная тряпка. Ее он видел и вчера и позавчера, но сегодня она выглядела так омерзительно, что Костя Туровец не выдержал и швырнул ее в угол.
Теперь как будто бы ничто не мешало. Он оглянулся вокруг. Нары… Вбитые в стену гвозди, на которых висели замызганные куртки. Вон там, у дверей, чьи-то сапоги и ведро со вмятыми боками… Над ведром и сапогами – портрет Сталина и красный флажок… Ах, да, вспомнил Костя Туровец, это переходящий красный «вымпел» за победу в бригадном соревновании.
И вдруг память опять метнулась назад, к учителю Петру Петровичу, к его деревянным сундукам, битком набитым книгами. Эти книги читал Костя Туровец, и с каждой прочитанной, так ему казалось, он поднимался всё выше и выше, а мир – раздвигался всё шире и шире, приглашая идти дальше, маня какой-то загадочной целью.
«Ну, да, – сказал себе Костя Туровец, – это было тогда, когда… да, тогда, когда Петр Петрович говорил, что надо претерпеть и нести Крест».
И вот прошло два года. Он уже побывал на двух заводах, теперь – третий, в Омске, в Сибири, куда идут и идут бесконечные товарные составы, везущие людей на верную смерть то ли в тайге, то ли в тундре.
На этом третьем заводе, в Омске, на котором теперь работает Костя Туровец, умирают крестьяне, совсем похожие на его отца.
Зачем всё это нужно? И кому?
На заданный самому себе вопрос Костя Туровец не успел ответить. С грохотом открылась дверь и вбежавший комсомолец закричал:
– Ты чего сидишь? Там тебя ждут!
– Что? – спросил Костя Туровец и тут же вспомнил, что предстоит разбор его «персонального дела».
– Идешь?
– Иду.
– Тогда давай! Пошли вместе!
– Без тебя дорогу знаю.
– Мне Карпенко приказал тебя привести, – угрожающе сказал комсомолец. – Так что смотри! Там и уполномоченный будет.
Когда за посыльным закрылась дверь, Костя Туровец опять и очень внимательно, словно прощаясь навсегда, оглядел и нары, и деревянную скамейку, и мятое ведро.
– Так-то, – сказал он и направился в клуб строителей.
Стоило лишь войти Косте Туровцу, все и сразу повернули головы, изучая его, как незнакомого и чужого этому закрытому комсомольскому собранию.
– Давай поближе, – сказал Карпенко, поднявшись из-за стола. – Нечего за спины прятаться! С тобой, ведь, разговор пойдет. Вот тебе Мишка стул с удовольствием уступит.
И действительно, Мишка, сидевший в первом ряду, поднялся со стула.
– Теперь, – тут Карпенко переглянулся с уполномоченным, – теперь, когда весь наш актив в полном сборе, мы можем приступить к разбору персонального дела Туровца. Это единственный вопрос на повестке дня. А может у кого есть дополнения или изменения? Нет? Тогда проголосуем. Кто за?
Посмотрев на поднятые руки, Карпенко объявил:
– Единогласно. За исключением Туровца. Он, понятно, не голосовал. У него, думаю, есть на этот счет свои особые, политические соображения. Он даже на собрание явился без охоты, за ним надо было посылать особого представителя, с приглашением. Дескать, соизвольте многоуважаемый гражданин Туровец пожаловать. Потому народ ждет. Активисты ждут. А когда наш актив голосует, гражданин Туровец делает вид, что это его не касается. Что ж, будем считать так: повестку дня по поводу обсуждения «персонального дела» мы приняли единогласно, при одном воздержавшемся.
Выступление Карпенко всем понравилось и он опустился на стул под гром аплодисментов. Уполномоченный одобрительно кивал головой.
– Довольно, товарищи, – сказал Карпенко, опять поднявшись со стула. – Приступим к делу. К персональному делу. А в виду его важности – об этом деле позвольте говорить мне.
Вновь раздались аплодисменты. На этот раз хлопал даже уполномоченный.
Начав с того, что комсомол строящегося завода, которому будет присвоено имя вождя советского народа и трудящихся всего мира товарища Сталина, работал самоотверженно, не щадя сил, Карпенко перешел к международному положению. Это международное положение и происки империалистов, сказал Карпенко, обязывают усилить, удвоить и утроить бдительность и удесятерить борьбу с классово-чуждыми элементами внутри страны, с недобитыми врагами, вроде кулаков и подкулачников и с теми, кто их поддерживает.
– Мы должны осознать указание товарища Сталина, – говорил Карпенко, – что по мере приближения к социализму всё возрастает и возрастает сопротивление классово-чуждых элементов и обостряется классовая борьба. Коварный враг проникает даже в наши ряды, чтобы вести подрывную работу, устанавливать контакты с кулацким отребьем, чтобы…
Карпенко в волнении взял стакан с водой, отхлебнул из него и продолжал:
– Чтобы пользуясь нашим ротозейством вести борьбу с партией, с ее великими, всепобеждающими идеями, вселять в людей недоверие, нигилизм, ненависть к завоеваниям Октября. Среди таких, пробравшихся в ряды комсомола, и Туровец.
Карпенко поднял над столом «персональное дело» Туровца. По этому «персональному делу» выходило, что преступление Туровца тем более серьезно, что Туровец – сам по себе – выходец из середняков постепенно превращался в изменника. Вначале – просто политически неустойчивый, потом Туровец перешел на сторону кулаков, сдружился с ними и стал им «идеологически близким».
Карпенко привел много фактов, свидетельствующих о перерождении Туровца, о его связях с врагами народа, с такими, как кулак Семен Быков.
Всё это слушал Костя Туровец. Со стороны глядя, можно было даже подумать, что он со всеми этими, падающими на него словами, согласен. Во всяком случае он иногда опускал голову, как будто подтверждая то, о чем говорит Карпенко.
– Мой вывод, – закончил свое выступление Карпенко. – Перед нами факты, доказывающие, что Туровец сознательно и с вредительской целью пролез в комсомол. Туровец – враг. Он не верит в диалектику, он пытается вернуть прошлое, он – против коммунизма. А ведь коммунизм, товарищи, как учит нас великий Сталин, это вечное, необратимое движение, имя которому прогресс.
В зале раздались рукоплескания. Речь Карпенко очень понравилась и уполномоченному, который, поднявшись, сказал:
– Ваше, товарищи, единодушное одобрение свидетельствует о высокой политической сознательности. Ваше одобрение – это и осуждение перевертыша и классового врага гражданина Туровца, спрятавшего свое истинное лицо за комсомольским билетом. Давайте послушаем, что скажет гражданин Туровец.
Костя Туровец не сразу догадался, что уполномоченный обращается к нему. Занятый своими мыслями о совести, он не только не почувствовал наступившую тишину, но и забыл, где он находится и что творится вокруг.
Вместо сейчас и вот здесь происходящего – около него было нечто теплое, светлое, пришедшее откуда-то издалека, из минувшего, в котором остались его отец и директор школы. К ним, к их помощи двинулась тоскующая душа Кости Туровца.
Уполномоченный ехидно мигнул, а затем, явно издеваясь, попросил гражданина Туровца выступить, что ли, с «последним словом по персональному делу».
– Что?! – воскликнул Костя Туровец. – Ах, да. Хорошо… хорошо, – повторил он, поднимаясь со стула. – Да. Вы признали меня врагом. Доказали фактами, надерганными из доносов. А чтоб приговор мне был окончательным, секретарь Карпенко сказал, что я против Сталина, против марксизма, против коммунизма с его вечными, светлыми идеями и с чистым, нерушимым прогрессом. Я не защищаюсь, не оправдываюсь, не каюсь. Хотя бы потому, что «вопреки претензиям прогресса, постоянно наблюдаются случаи регресса», о чем…
– Это ты из какой белогвардейской газеты вычитал? – спросил Карпенко.
– Вычитал? Это я вычитал у Карла Маркса, в его…
Растерявшийся Карпенко посмотрел на уполномоченного, потом, спохватившись, со злостью крикнул:
– Когда приводишь слова классиков, надо говорить: «Цитирую!»
– Я и хотел это сделать, но вы меня остановили, поспешив догадаться, что такую ересь пускают в оборот белогвардейцы.
– Брось трепаться! – вмешался уполномоченный. – У нас тут не дискуссия, гражданин Туровец. Давай по существу. Расскажи о твоих связях с кулачьем, ну, вот с тем Семеном Быковым. О твоих философских беседах с ним, в которых ты ему поддакивал и, насколько известно органам, соглашался с ним. Нам интересно знать о твоих взглядах и о взглядах Семена Быкова, который…
– Который читать не умеет, – просто сказал Костя Туровец, – но умеет видеть жизнь. Да, с ним я встречался. Я не стану повторять слов этого старика. Зачем? Он – уже обреченный. Во имя прогресса. Я буду говорить о себе. Вы меня обвиняете? Я себя тоже обвиняю. За мой грех… за грех перед своею совестью. Я делал не то, что нужно. Себя, свою жизнь я разменял на пятаки, на мелочь, пятаками расплачивался за всё, откупался пятаками от своей же подлости. Жизнь моя пятачковая, скверная жизнь. Вот вы радуетесь моему «персональному делу». Я тоже радуюсь. Тому радуюсь, что спишете меня вы в «расход». За это проголосуют активисты. А потом они разойдутся по своим общежитиям, лягут на нарах и… нет, не все, но кто-то из вас, может быть даже этой ночью, вспомнит обо мне, о Косте Туровце, вздохнет и подумает: а жизнь-то действительно превратилась в мелочь.
– Ты чего замолчал? – спросил уполномоченный, пристально глядя на Костю Туровца. – Сделай вывод. Приди к заключению, всем понятному.
– Вам уже всё понятно.
– А может быть и не всё понятно? – с угрозой крикнул уполномоченный. – Может быть откроешь какую-нибудь истину, о которой мы еще не успели узнать?
Костя Туровец посмотрел на уполномоченного, потом на Карпенко.
– А что ж, – сказал он, повернувшись к собранию. – Молчать не стоит. И вот почему. Потому что вы никогда не построите новую жизнь. По самой простой причине. Как фальшивомонетчики, вы берете медь и пробуете ее выдать за золото. Со стороны глядя – есть всё: и блеск и привлекательность. Единственное чего нет – золота! Так вот и с вашими идеями и с вашим новым человеком. Вместо идеи – резолюции, одобряющие идеи. А новый человек? Издали, на том человеке, будет всё, как положено: и пиджак, и штаны, и даже шляпа. А человека – всё равно не будет. На этом и кончайте мое персональное дело.
Уполномоченный кивнул Карпенко.
– Товарищи, – объявил Карпенко, – собрание считаю закрытым. Идите, отдыхайте.
Когда вслед за последним комсомольцем шагнул было и Костя Туровец, его догнал уполномоченный и сказал:
– Погоди, ты пойдешь со мною. Понял?
– Я это понял давно, – ответил Костя Туровец. Автор, вороша записки тех давних теперь уже лет, мог бы пойти следом за уходившим в темноту Костей Туровцом и уполномоченным. Но не пошел, считая нужным вернуться к Семену Семеновичу Суходолову, который как раз в эти дни «персонального дела Туровца» оказался на одной из больших сибирских железнодорожных станций.
Чтоб всем стало ясно, почему здесь очутился Семен Се менович Суходолов, Автор и расскажет —
О Суходолове и тамбовской крестьянке Авдотье Сидоровне
Эта маленькая сморщенная старушка сидела у стены вокзала и так равнодушно смотрела на спешащих куда-то людей, словно ей самой уже некуда было торопиться.
Два или три раза мимо нее прошел Суходолов, а когда обратил внимание, что на старушку падают редкие, мокрые снежинки, ему до боли в сердце захотелось сказать ей какое-нибудь обычное, ласковое слово.
Но от хороших слов он уже давно отвык. А может быть и погода мешала. Может быть этот сырой и пронзительный ветер выдувал теплые мысли, уносил их прочь и где-то кидал в осеннюю грязь.
Неуютность была кругом!
В такую пору слякоти, подумалось Суходолову, хорошо бы умереть, чтобы избавиться от тоски, от чьего-то шлепанья по снежному месиву и от озноба где-то около скучно бьющегося сердца.
Он опять взглянул на старушку, и ему стало страшно от догадки, что и она, моргая слезящимися глазами, тоже думает о смерти.
Час тому назад один поезд ушел к востоку. Только что отправился другой к западу. А старушка всё сидит, даже не сделав движения, чтоб стряхнуть с себя снег.
– Ты куда, бабка, едешь? Вон уже было два поезда, а ты, смотрю, всё сидишь и сидишь? Вроде бы чего-то ждешь.
– Мне, сынок, ехать некуда, – ответила она спокойно.
– Так-таки некуда. И сама не знаю, чего жду.
– Как так не знаешь?! – удивился Суходолов. – Откуда ты?
– Оттуда, – шевельнув пальцами, сказала старушка. – Сверху. Кулачка я. Освобожденная. Таких как я, калек, с местов поселения отправляют. Кого куда. Одного туда, другого сюда, а меня, значит, к родным местам. Да только зачем – не знаю. Всё равно – не доеду.
– Так откуда ж ты, бабка? Из лагеря?
– Лагерь – это дело давнее. После лагеря было поселение. Из поселения, слышишь, и списали меня. Литеру дали, то есть билет казенный, и бумажку. Документ на волю. Это после стольких-то годов… вышла, говорят, милость такая, амнистия называется, ленинская.
– Какая ленинская? Ленин вон уже когда помер.
– Всяк человек к смерти приписан, – согласилась старушка. – Это верно. Да только амнистия. Так бабы на поселении толкуют. Может обманывают меня, старую, не знаю. Да ты чего стоишь? Присядь, что ли?
Суходолов опустился на корточки и, прислонившись к стене, спросил:
– А зовут тебя как?
– Авдотьей, – ответила старушка и немножко помолчав, добавила: – Авдотьей Сидоровной.
– Горя вы большого, Авдотья Сидоровна, нагляделись.
– Как тебе сказать? Счастье – оно неприметное. А го ре? Горе сам знаешь, всяк и враз видит. Вот, слушай, была у нас на поселке одна бабка. Тоже наша, тамбовская, так она..
– А ты тамбовская? – с захолонувшим сердцем спросил Суходолов.
– А то как же! Может слышал: Сампур? Богатым селом жили.
– Слышал про Сампур, – неуверенно подтвердил Суходолов. – Слышал.
– А может и ты из тех краев?
Суходолову хотелось всё рассказать о себе, вплоть до того, как ушел он от отца после окончательного с ним разговора. Но не рассказал, а спросил:
– Ну и что же там, на поселении, говорила та тамбовская бабка?
– Да вот про горе свое. Она, слышишь, м ельникова дочка, и парень к ней сватался. Да в те поры там Антоновщина гуляла. Против товарищей. А парень ее подался к красным. Батьку ж ее, мельника, на расстрел потянули, а она, дочка, кинулась оборонять отца. А в нее охальник и грохнул из пистолета.
– Авдотья Сидоровна! – схватив старушкину руку, крикнул Суходолов. – Бабку ту как звали? Говори!
– Бабку звали, прямо тебе скажу, красивым именем. Ксюшей звали! А жила она у нас на поселении калечкой, потому после прострела левая ее ручка не работала. А еще потом – Ксюшу перевели куда-то в другое место… туда, которые помоложе, тех туда подальше отсылали.
– Говори: куда Ксюшу перевезли?
– А ты чего тревожишься? Тебе что, может Ксюша сродственница какая или с одной деревни?
– Я… я, Авдотья Сидоровна, я тот самый парень, что сватался к Ксюше, к мельниковой дочке… и который перекинулся к красным. А еще потом до меня слух дошел, что Ксюшу пристрелили. Я тому не хотел верить. Я искал Ксюшу по всей Тамбовщине. А потом отец мой, с чужих слов, рассказал, как прикончил ее… ну… мой соратник… такой был: Семыхин. А потом… потом, Авдотья Сидоровна, мой отец меня проклял. Тому уже много лет прошло. Отца уже нет. А Ксюша, Ксюша, вы говорите, где-то в дальних поселениях живет? Калечкой? Найду я ее, Авдотья Сидоровна, найду, и повинюсь перед ней.
– И повинись, – радостно сказала старушка. – Потому виниться будешь не перед ней, а и перед собой, перед своей совестью.
Уже совсем в темноте усадил Суходолов старушку в поезд, идущий к западу.
– Так что, прощайте, Авдотья Сидоровна, – говорил Суходолов. – Езжайте.
– До чего ж ты добрый человек, – шептала она. – Прямо сердечный ты человек. Ищи, сынок, Ксюшу, и от меня ей до земли поклонись, да не забудь оповестить, что это я тебе путь к ней наметила.
– Всё скажу, – сказал Суходолов, и совсем неожиданно для самого себя, склонился над старушкой и поцеловал изрезанный глубокими морщинами лоб. – Мне бы только, Авдотья Сидоровна, Ксюшу найти. Я бы для нее другим человеком стал.
Он хотел еще что-то добавить, но поезд трогался и Суходолову пришлось на ходу выскакивать из вагона, уже в самом конце перрона.
Когда в темноте растаял красный свет фонаря на последнем вагоне убегающего поезда, Суходолов по слякоти вернулся к станционному зданию.
Подойдя к тому месту, где так еще совсем недавно сидела Авдотья Сидоровна, Суходолов остановился и в задумчивости опустил голову.
Тут Автор берет на себя смелость утверждать, что Суходолов прежде всего подумал о неуютной осени, которую вряд ли переживет Авдотья Сидоровна.
И еще Автор почти с уверенностью заявляет, что Суходолов представил себе какую-то следующую и тоже очень скверную осень, когда у него, у Суходолова, будет свой собственный угол с обыкновенной печкой, дающей совсем обыкновенное тепло.
Исковерканный, ожесточенный Суходолов не осмелился мечтать, что к этому теплу приблизится ласковая и тоже обыкновенная женщина с тихим, грудным голосом, какой был у Ксюши. Да и есть ли такие, как Ксюша? Он не знал таких, хотя иногда, как бы в некотором отдалении, сквозь шорох чужих слов или подслушанных фраз, догадывался об их существовании.
Но всё это было давно. Тогда, когда он никаким словам не верил. А вот теперь… Да, только теперь он осознал окончательность утраты своего собственного, лично ему принадлежавшего бывшего. Оно исчезло, это свое бывшее, бесследно растаяло, как тот вон красный фонарь последнего вагона поезда, увезшего Авдотью Сидоровну к ее последним дням.
Суходолов был далек от философских рассуждений, и потому горькую мысль, что вернуть себя в свое бывшее нельзя – воспринял просто и совершенно трезво. А что под этим «нельзя» скрывается уже нечто таинственное, он не подумал. Не только сейчас, но и потом, позже – никогда он не пробовал представить себе, что всё, случившееся после встречи со старушкой Авдотьей Сидоровной, произошло по велению не совсем понятного ему нравственного закона.
Это он сам, Суходолов, теперь с документами на имя Семена Семеновича Уходолова кинулся искать Ксюшу. И не для того, чтобы вернуть себя в свое бывшее. Это невозможно. Но желание заглянуть в какой-то уголок своего бывшего бросало его из стороны в сторону.
И он нашел ее. Ксюшу. Он уже два раза украдкой наблюдал за нею. Она была так я же, как и прежде, с круглыми и ласковыми глазами, теперь, правда, в лучиках тонких морщин. Заметил он, что левую свою руку она несла прижатой к боку.
Это была Ксюша. Его Ксюша.
Подойти к ней Уходолов поостерегся.
«Испугается она меня, – подумал он. – Не поверит. Тогда – конец».
Потом он узнал, где живет Ксюша, разведал, что помещается она в одной комнате с другой «поселенкой», уже совсем седой женщиной, видать из «бывших».
Как-то в воскресенье он подошел к бараку. На завалинке сидела Ксюша с «бывшей», грелась на солнышке и слушала, что говорит «бывшая».
Уходолов завернул за угол барака и остановился. Вынув кисет из кармана, он принялся вертеть цигарку. Папиросная бумага была плохая, лопнула. Уходолов бросил эту цигарку и начал вертеть вторую. И вот тут до него донесся голос Ксюши.
– Разве ж можно делить на сознательных и отсталых, – говорила она, отвечая, видимо, на слова «бывшей», – на преданных и врагов? Так нельзя. Это они нарочно. Это они для того, чтобы не видеть людей, чтоб не признать, что у каждого своя душа и своя собственная жизнь. Свои у каждого горести и свои печали.
У Ксюши – ласковый грудной голос.
«Об этом я, кажется, говорил той маленькой, сморщенной старушке, – подумал Уходолов, – которая прошлой осенью сидела у стены вокзала и не обращала внимания на сырой, пронзительный ветер и мокрый снег, падавший на ее покрытый грязью ватник».
Хотя нет, не так, поправил он себя, это я подсел к старушке, и она призналась, что ей некуда ехать, и что она не знает, зачем ее освободили из лагеря. А потом она рассказала о тамбовской мельниковой дочке с красивым именем Ксюша, оставшейся там, на поселении, со своею простреленной ручкой.
Уходолов обо всем этом вспомнил именно в это воскресенье, когда он через столько лет опять услышал голос своей Ксюши.
Ему захотелось кинуться туда, к завалинке, объявиться, что вот он здесь, и что путь сюда ему указала та старушка.
Но так он не сделал. Слегка пошатываясь, он зашагал прочь, к своему общежитию. Таким, сегодняшним, к Ксюше подходить нельзя. Почему? Просто нельзя. Ну, хотя бы потому, что он болен своею неправильной жизнью. А как излечиться? Совсем легко он подумал, что излечиться можно лишь справедливой смертью.
С такими новыми для себя мыслями он вернулся в общежитие. И уже здесь додумал всё до конца. Смерть – она обыкновенная. Смерть – когда человек лежит без дыхания – дело обычное. Но она придет потом. После встречи с Ксюшей. Она, Ксюша, всё решит. В ее руках – как и чему быть. А к тому, что будет, надо приготовиться, как к смерти.
Уходолов закрыл глаза. Перед закрытыми глазами вроде бы появился его отец и стал что-то шептать. Прислушиваясь к шёпоту, Уходолов припомнил свое детство и рассказ отца о том, как надо встречать смерть.
«Ага», – вздохнул Уходолов, открыл глаза и стал торопливо перебирать свои вещи. Совсем не думая о смерти, он всё привел в порядок, потом надел чистую рубаху, как царский солдат перед завтрашней атакой, вышел в коридор я сполоснул глаза водой.
Чувствуя себя подготовленным к тому, что должно случиться, он вышел из барака и направился в конец поселка.