Текст книги "Моль"
Автор книги: Виктор Свен
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
Ловшин наводит Мохова на след Суходолова
Автор сомневался, что Кулибин когда-нибудь напишет ту книгу, о которой так часто вел разговор Решков. Да и сам Кулибин в этом тоже не был уверен. Наивный, деликатный, в общем – бывший человек – Кулибин не мог приспособиться к странному миру, который, так ему казалось, был заселен не людьми, а призраками.
Призраки играли роль владык и судей, прокуроров и палачей, проповедников и учителей. Призраки клялись великими учениями, чтобы потом, после докладов или расстрелов, в зависимости от чинов, наливаться пивом, водкой или коньяком, набивать животы воблой, салом или балыком и приниматься за официанток или балерин…
Чекист Мохов пил только коньяк и закусывал только икрой. Сейчас он это и делал, причем пил и закусывал до того равнодушно, что со стороны напоминал корову, жующую жвачку.
Отрыгнув, Мохов тяжело вздохнул. Потом опять влив коньяк в глотку, протянул руку к балыку. Он не любил гостей. Злые языки болтали, что по причудам природы Мохов не интересовался женщинами.
Охмелев, он опустил голову на край стола, совсем не подозревая, что именно в этот момент к двери его квартиры подошел человек. Подошедший позвонил не сразу. Сперва он оглянулся по сторонам, прислушался и лишь после этого нажал кнопку.
«Кто бы это?» – подумал Мохов и тут же сунул руку в карман. Пистолет был на месте. Так, не вынимая руки из кармана, Мохов осторожно подкрался к таинственному глазку в двери, рассмотрел лицо стоящего там, в коридоре, и повернул ключ.
– Ну, входите, товарищ Ловшин, – сказал Мохов. – Вот уж не ожидал вас видеть тут, в Москве. Да еще у меня. Входите, не стесняйтесь.
– О! – воскликнул Ловшин. – У вас паркет. Как бы не наследить.
– Бросьте ломаться, товарищ Ловшин!
– Бывший товарищ Ловшин! Товарища Ловшина уже давно нет. Так, воспоминания.
– Перестаньте, – усмехнулся Мохов. – О том кто теперь помнит?
– А всё ж таки зовите меня просто Ловшиным. К тому же меня сейчас в Киеве зовут еще проще: философяк. И я не обижаюсь.
– Чего обижаться? У вас ведь были и труды по…
– Вы хотите сказать: труды по марксистской философии? Как же! Были. Только теперь я – просто философяк .. , Ну, вы же сами должны знать: так зовут тех… ну, тех, кто не особенно чисто играет в очко.
Мохова этот разговор не только развеселил, но и хмель прогнал. Распластав свои широкие губы, он рассмеялся.
— И в покер, насколько мне помнится, вы тоже играли? Садитесь. Хотите коньяку?
– Смотря какой марки! – со смехом ответил Ловшин. – Хотя это уже шутка. Любой коньяк пью. Вернее – пил. Когда-то.
– До того случая, – спросил Мохов, – пока не попали в руки следователя Алкиса по делу?.
– По делу, – охотно согласился Ловшин, – в том числе и покерному.
– Алкиса я отлично знаю, – заметил Мохов, – у него…
– О нем вы мне не говорите! Алкис – это же такая…
– Не ругайте следователя! Лучше расскажите, как он вел ваше дело? Я в это время был в отъезде. Слышал, что вы пострадали. Из партии и из марксистской философии вас выкинули… Срок там какой-то дали. Маленький. Вы же не враг народа. Потому и на свободе.
– Ах, какая это свобода! – махнул рукой Ловшин. – С вашего разрешения еще рюмочку?
– Пейте!
– Вы говорите – свобода! Я вам расскажу свои хождения по мукам. И про следователя Алкиса. Нет, ругать его не буду, чтоб ему провалиться! Не мог замять дела! Выслужиться ему захотелось. И пошел гробить… И то, и это. И покер пришил. И знаете что? Он вел следствие и допросы довольно оригинально, когда разбирал карточные махинации. Ну, прямо в покер со мной играл. Покера, конечно, никакого не было. Разве ж это покер, когда Алкис следователь? Когда мы сидели друг против друга, и у каждого из нас была своя мысль. У меня о том, что я погорел и вообще засыпался, а у него – что моя судьба в его следовательских руках. Как захочет, так и повернет. А вместе с тем у нас была хорошая возможность закончить игру вничью, остаться, как говорят, при своих. Ну, я бы остался не совсем при своих, потому что я предложил Алкису кое-что. А он решил не упускать случая сорвать куш побольше. И торговался. Я тоже торговался. В общем вели мы себя, как пожилые старорежимные чиновники, долго размышляющие, стоит ли объявлять сомнительные восемь без козырей, когда на руках верные семь. Ну, прикидывали мы так и этак. Сравнительно трезво. К Алкису я должен был обращаться, как к «гражданину следователю». Гражданин следователь, говорил я ему, сознавая необходимость соблюдать осторожность в выражениях, за что вы сейчас шьете мне дело? Что? Разве я один такой? Кругом такие! Моя беда в том, что остальным таким как я, надо кому-то доказать, что они идейно чистые. А чтоб доказать – философа-марксиста не пожалели! Разве других мало?
– И до других очередь дойдет, – ухмыльнулся Мохов.
– Что? – заволновался Ловшин. – Этим самым утешал меня и гражданин следователь Алкис, глядя на меня своими оловянными, совсем без блеска глазами. Этим глазам нравилось смотреть на меня, как на загнанного в ловушку врага. А какой я враг? Алкис, прямо вам скажу, наслаждался своим правом сидеть за тем письменным столом и…
– Но ваше дело кончилось пустяком. Даже без поражения в правах.
– Что?! Пустяком? – всплеснул руками Ловшин. – А мои бриллианты и червонцы куда пошли?
– Почему вы тогда не заявили об этом? – с любопытством спросил Мохов.
– Вы думаете, мне бы это помогло? Как бы не так! Да и о чем говорить? Следователь по особо важным делам, гражданин Алкис, сейчас так далеко, что даже вы его не сможете достать. А вы хотели бы его достать! Как же: изменник и предатель. А он теперь где-то в Южной Америке, сидит и посмеивается. А тогда… тогда Алкис был таким человеком… хотя, должен вам сказать, со мною он поступил всё-таки честно. Он мог бы пришить мне шпионаж и отправить без задержки в подвал. Он этого не сделал. Он любил со мною беседовать. Ему нравилось возиться со мною. И торговаться. Насчет бриллиантов и червонцев. Даже вполне благородно и морально!
– Как-то странно, Ловшин, слушать ваши рассуждения о… о каком-то благородстве, о морали.
– А кто сейчас об этом не толкует?! – воскликнул Ловшин. – На любой партийной конференции…
– Вон вы какой! – Мохов поднял брови. – Теперь. А раньше я вас знал, до случая с Алкисом и вообще раньше, ну, как твердокаменного философа-марксиста. А сейчас…
– Что сейчас? Сейчас – я никто. Даже не «товарищ Ловшин». И потому должен благодарить и кланяться, что позволили мне войти в вашу квартиру… и даже угоститься коньяком.
– Бросьте ломаться, – благодушно сказал Мохов, – сидите вы у меня в квартире, во-первых, потому, что вы всё-таки были в партии, вы нам не социально-чуждый и не враг, и, во-вторых, что если вы появились в Москве и постучались в мою дверь, значит постучались с какой-то определенной и важной целью.
Ловшин исподлобья рассматривал Мохова, как будто решая вопрос, стоит ли дальше откровенничать? Эту затаенную мысль своего нежданного гостя легко разгадал Мохов, и когда тот опустил глаза, спросил:
– Значит, ко мне вы попали не зря?
– И даже очень, – торопливо ответил Ловшин. – Я могу вам кой в чем помочь… чтоб и вы помогли мне. За мою помощь. Как вам нравится такая идея?
– Идея? – Мохов поднял брови. – Я – чекист. В философских выкрутасах разбираюсь слабо. Так что – выкладывайте свою идею на бочку. За серьезную идею мы умеем благодарить.
– Понятно! – Ловшин радостно улыбнулся. – Еще как понятно. Ну… я вас могу навести на след Суходолова.
– Что?! Суходолова? – крикнул Мохов. – Семена Суходолова? Говорите?
На какое-то мгновение Ловшину показалось, что он совершил ошибку. В чем заключалась эта ошибка, он не отдавал себе отчета, но чувствовал, что всё сделано не так, как нужно, и что впереди еще какая-то новая ошибка, уже окончательно неисправимая.
Ловшин сидел с опущенными глазами и слышал тяжелое, ждущее дыхание Мохова.
«А что, если всё превратить в шутку, – подумал Ловшин, – заявить, что всё это – болтовня и что ни о каких следах Суходолова я не знаю?»
Ловшин покосился. Перед ним было налившееся кровью лицо Мохова.
– Можно еще коньяку? – попросил Ловшин, и когда стакан к нему был придвинут, он начал говорить, невольно прислушиваясь к своим собственным словам. И чем больше прислушивался, тем яснее понимал невозможность исправить допущенную ошибку. Отступать было некуда, и Ловшин, словно завороженный уродливо растянутыми губами и косящим глазом Мохова, продолжал говорить, сознавая, что с каждой фразой обнажает свое нутро, стаскивает с себя последние лохмотья.
– Я в Киеве, – оголялся Ловшин, – стал шулером, ну, тем, кого зовут философяком. На Пушкинской, у Толстой Варвары, какого я только народу не перевидел, кого только не обыгрывал. Получал десять процентов с дохода. Но это так, между прочим. За это можно бы и не лезть в прорубь, в ту, в которую я теперь нырнул… Но вот как-то в полночь, совсем обычно, собрались игроки. Все там в оба глаза следят за другими и осторожно поднимают карты. Среди игроков был один такой комвзвод, из учебного эскадрона высшей военной школы имени Сергея Сергеевича Каменева. Комвзвод всё проиграл. И попробовал заложить свой партийный билет. А хозяин притона Толстой Варвары был такой Обрин. «Ты б еще Марксов капитал приволок, – сказал Обрин. – Или всего Ленина. Для вас может они и годятся, а мы, – сказал дальше Обрин, – и без того материалисты, нам твой партийный билет ни к чему». И уже явно издеваясь, Обрин швырнул партийный билет комвзвода и с насмешкой приказал Варьке: «Открой, Варвара, господину красному товарищу в комвзводских чинах дверь! Пусть за наличными сходит! Ему, вишь, отыграться не терпится». Вот в эту ночь с таким случаем, уже под утро, тихо стукнули два раза в окно. Варвара побледнела. «Это что?» – спросил Обрин. А Варвара Толстая запуталась, что-то принялась плести, вообще говорит, надо по домам расходиться. Ну, я и вышел. Первым. Тут и увидел Семена Суходолова. Он стоял, прижавшись к стене. А потом скользнул в тень. Но я его разглядел. И… и могу теперь стать для вас наводчиком.
– Всё верно? – вскочил Мохов.
– Верно, – подтвердил Ловшин.
– Сиди здесь! – приказал Мохов. – Пить можешь, сколько влезет. Из окна не выглядывай! Учти: пятый этаж! А дверь я на замок закрою.
Мохов, схватив плащ, исчез.
Ловшин подошел к двери. Потом он очутился у окна и глянул вниз, в глубину ночи, проткнутой редкими и тусклыми огнями фонарей.
«Ну, вот, – сказал он себе, – философ-марксист Ловшин стал философяком, чтобы потом превратиться в наводчика. Никуда не денешься: бытие определяет сознание. Бородатый проповедник был прав».
Признав это – Ловшину уже легко было согласиться, что и в судьбе Суходолова нет ничего необычного: обстоятельства его сформировали.
Ловшин умел рассуждать логично. Но логика – коварная штука, и Ловшин зябко поежился. Вспомнив же конец Семыхина, Ловшину стало жутко.
Он выпил стакан коньяку и подошел к двери. Массивная – она как будто не обратила внимания на жалкую попытку человека поколебать ее спокойствие.
Убедившись, что путь отрезан, Ловшин торопливо шагнул к окну, и сквозь его стекла увидел ту же самую пятиэтажную глубину ночи, из которой – очень скоро – появится Мохов, приведет еще кого-то, потом направит в Киев и тогда…
Эти предположения были близки к истине. Действительно, Мохов, оставив Ловшина в запертой квартире, кинулся к Решкову и обо всем ему рассказал.
Решков – по телефону – содержание информации сообщил Председателю, и минут через десять они, Решков и Мохов, сидели в кабинете Председателя, разрабатывая план «Операции Киев», в проведении которой не последнее место отводилось Ловшину.
Но план этот не только не был разработан, но – на некоторое время – и вообще отложен. Да и сама фигура Суходолова отошла несколько в тень, потому что в руках Председателя была новая и чрезвычайная по важности информация о киевских заговорщиках, среди которых значился корнет Вольский.
О корнете Вольском Автор уже мельком говорил, хотя и не предполагал, что совершенно неожиданно возникнет необходимость нарушить развитие сюжета «Моли» и перей ти к рассказу —
О Феликсе Вольском и его романе с девушкой Татьяной
Автору подчас тяжело было сознавать, что герои его книги падали жертвой исторических иллюзий. Многие из этих героев были дороги Автору. Ему не хотелось с ними расставаться, но – такова логика развития действа – наступал момент, когда приходилось прощаться с тем или иным близким и любимым героем.
Одним из них и был заговорщик, белый офицер Феликс Вольский, проникший в штаб Киевского военного округа. Какие виды были у этого «краскома», красного командира, занявшего должность начальника разведки, надеялся ли он на успех, об этом Автор не знает, хотя и осмеливается высказать предположение, что 1922 год – для намеченного «предприятия» – год явно неудачный.
Но корнет Феликс Вольский был офицер долга и большого мужества. О себе он не думал. Потому-то ему верили и примкнувшие к его группе, и полковник Вадим Лукашевич – душа этой группы.
Автор должен сразу сказать о том, что ему ничего не известно о конечной цели заговора, хотя о судьбе Феликса Вольского удалось собрать и сохранить довольно подробные сведения.
О том, например, как незаметно и робко возникло у Феликса Вольского теплое чувство к «совбарышне» Татьяне, за жалкий паёк сидевшей в канцелярии какого-то рабочего кооператива.
Татьяна, после нескольких встреч, наивно призналась, что она – случайный тут житель.
– Понимаете, – с дрожью в голосе шептала Татьяна, – мама… У нас уже всё было подготовлено. Впереди – Одесса. Мы уже представляли себе жизнь там… где-то… Последние белые части уходили. Мама… больная мама… С мамой я осталась… Мамы у меня нет… Я – одна, совсем одна. Мама умерла. Только вы, – тут Татьяна улыбнулась сквозь слезы, – вы, пожалуйста, не думайте, что я против власти и недовольна. Я примирилась со всем. Прошлое не возвращается. Вот вы красный командир. Вы обязаны ненавидеть таких, как я. Я стараюсь быть как все. Работаю, хоть и чувствую себя чужой. Но это пройдет, не правда ли? Вы этому не можете поверить? Что ж…
Она беспомощно оглянулась и, не попрощавшись, круто свернула за угол. Маленькая и беспомощная, она почти бежала, словно торопилась забыть о только что сказанном.
Вольский догнал ее и остановил.
– Татьяна, – прошептал он, – погодите. Не надо так, сразу. Зачем? Ну, вот вы такая… Да, я краском. Но я человек. И ваша невольная исповедь… как она по-человечески трагична! Трагедия ваша – это не только ваша трагедия. Я ее понимаю. Нет, нет, не уходите! Или вот что: уходите, но мы с вами еще встретимся. Да?
– Да, – ответила она и протянула руку.
К протянутой руке он прикоснулся с тревожно радостным чувством благодарности за доверие. Совершенно не думая о себе, он это чужое доверие воспринял, как мольбу о помощи и защите.
Они расстались, условившись о будущем свидании, с которого и началось движение корнета Вольского в западню. Но об этом он, конечно, не подозревал. Не мог, ведь, он знать, что после протянутой руки Татьяна, через час или два, уже сидела перед начальником секретно-оперативного отдела Киевского ГПУ и докладывала, что ей удалось не только познакомиться с краскомом Феликсом Вольским, но и вызвать к себе симпатию.
– Ну, видишь, Сонька, – самодовольно сказал начальник оперативного отдела, – на твою красоту и на легенду о твоем дворянстве легко клюют недобитые враги и притаившаяся белогвардейская сволочь. А ты еще и мамочку кстати приплела. Они очень любят повздыхать о мамочках. Ах да ох, да слезы на твоих глазах. Да, мамочка похоронена. И вообще жертвы большевизма. А он тебе в любви не объяснялся?
– Пока нет, – со смехом ответила Сонька. – За этим дело не станет!
Дальнейшие встречи Вольского с Татьяной на Бульварно-Кудрявской уже ничего не могли изменить, хотя и вносили какую-то психологическую путаницу в точно разработанное развитие событий. Были мгновения, когда сама Сонька терялась и не могла разобраться, где кончается Татьяна и где начинается Сонька.
Что-то такое, видимо, подметил начальник секретно-оперативного отдела, во время очередного доклада Соньки предупредивший:
– Смотри, Сонька! Татьяну разыгрывай без ошибки. Без осечки! Не вздумай там чего-нибудь такого, ну, раньше времени. Понимаешь? Нам надо взять не только Вольского. Он уже в наших руках! Главное – нужно добраться до всех его корешков. И до полковника Лукашевича. Поняла требование революции?
– Это я уже давно поняла.
– Ага, поняла? Тогда закручивай. Помнишь француза в Одессе? Французик нашел Татьяну, а потерял секретные документы. Жаль, что сам француз ускользнул. Ну, чёрт с ним! А вот Вольский нужен целиком. Учти!
– Учту! – крикнула Сонька, оттолкнув протянутые к ней руки начальника. – Договорились…
– Ты чего такая? Сердитая сегодня.
– Да как бы сказать? Может быть я хоть раз хочу испытать до конца, как это быть настоящей Татьяной.
– Ну, – с удивлением протянул начальник. – Из Соньки – да в Татьяну? Во имя революции? По заданию чека? Одобряю!
– Смеяться нечего! – со злостью бросила Сонька и поднялась со стула.
– Какой тут смех! О тебе, о чекистке Соньке, может книгу кто напишет. Под названием: «Татьяна из ЧК».
– Вряд ли напишут, – сказала Сонька и, подумав, добавила: – Нет, не напишут. Так Сонькой в архиве и останусь. А почему была такая Сонька и как стала Сонькой – разве ж об этом можно открывать людям?
— Ты сегодня чего-то в расстройстве, – грубо оборвал начальник. – Иди! Действуй!
Она действовала. И чем дальше действовала, тем острее и острее чувствовала себя уже не совсем Сонькой, а какой-то другой, иногда до того другой, что даже имя Татьяна казалось лекарством, помогающим от какой-то внутренней, не совсем понятной боли.
И всё-таки она регулярно появлялась в кабинете начальника секретно-оперативного отдела, рассказывала обо всем, вплоть до того, что Феликс Вольский объяснялся ей в любви и предлагал «перебросить» за границу.
– Рано еще! – приказал начальник. – Веди игру дальше. Заставь его раскрыть все карты. Может быть… ну, ты это знаешь как сделать! Можешь намекнуть, что и сама готова вступить в «конспирацию».
Она опять и опять встречалась с Вольским и, наконец, поняла, что дальше играть уже не может.
Не может, и всё! Была ли она до конца искренней в этом «не может?» Решение «не может» сложилось неожиданно, в тот момент, когда она, в пустом фойе драматического театра, стояла перед громадным зеркалом и в нем рассматривала самое себя.
В зеркале она увидела Татьяну, по-настоящему полюбившую этого чужого ей «краскома» Феликса Вольского.
«Переиграв» свою роль, изменив сама себе – она в один день сказала о себе всю правду, предупредив Вольского, что ровно в три часа ночи в его комнату явятся чекисты.
– Всё, – сухими губами прошептала Сонька, – исчезайте. Завтра – будет поздно.
– Татьяна! Я не верю, Татьяна…
– Татьяны больше нет. Я – Сонька! Всегда была Сонькой.
Ничего больше не сказав, она повернулась и ушла. Двигалась она медленно, но когда скрылась за углом, Вольскому показалось, что его жизнь стала пустой и безнадежной. Так рушатся и гибнут яркие сны, и на человека с открытыми глазами наваливается бесконечность ночи.
Вольский оглянулся и впрямь увидел себя стоящим в темноте. Темнота помогла восстановить действительность. Действительность родила благоразумную мысль о том, что с этой самой минуты он обязан действовать иначе, отступить, уклониться куда-то в сторону.
Это не была трусость. Это было ясное сознание ответственности не за себя, за других, за полковника Вадима Лукашевича, за всех тех, с кем он был связан.
Он уже шагал по Прорезной улице, но вдруг остановился и после короткого размышления свернул влево. Он направлялся к себе, на Фундуклеевскую, вряд ли соображая, что делает это из желания спасти чувство к Татьяне.
Поднявшись в свою комнату на втором этаже, Вольский стал прислушиваться. Всё было по-обычному. Этому он не удивился, вспомнив, что «то» должно произойти позже, в три часа ночи.
Боялся ли он того, что случится? Он и сам не знал, думая теперь только о Татьяне, отказываясь верить, что никакой Татьяны нет.
Потом он протер глаза, как будто проснувшись. Действительно, может быть всё – только сон?
Вдруг он с удивлением обнаружил, что сидит в полной темноте. Ну, да, сказал он себе, ведь я пришел домой вечером. Так, восстанавливая все детали возвращения домой, ему уже легко было догадаться, что сидя на этом стуле он и уснул. И вот теперь – ночь.
Он зажег спичку и взглянул на часы. Часовая стрелка приближалась к цифре «3».
Если правда, подумал он, что Татьяны не было и нет, тогда…
Не слух, а какой-то внутренний толчок заставил его подняться со стула и осторожно подойти к окну. За стеклами была темнота, чуть-чуть рассеиваемая светом единственного на углу улицы электрического фонаря, горящего в полнакала. Оттуда, от угла, прижимаясь к стенам, цепочкой и крадучись, двигались кожаные куртки.
Все сомнения исчезли. Подтянув ремень, поправив в кармане кольт, Вольский открыл дверь и, придерживаясь за перила лестницы, спустился вниз. Выходная дверь была заперта.
«Если они за мой, – подумал он, – у них есть ключ». Он отодвинулся вправо, втиснулся в узкую пройму двери, ведущую в подвал и затаился.
По ту сторону двери угадывался приглушенный разговор. «Обо мне, конечно», – подумал Вольский, а когда заскрежетал осторожно поворачиваемый в замочной скважине ключ, сунул руку в карман.
Холодная, привычная тяжесть кольта вызвала мысли, в общем-то не имеющие никакого отношения к тому, что тут происходит и что должно произойти.
«Татьяны не было», – думал он, наблюдая, как медленно приоткрывается парадная дверь.
– Ну и тьмища! – шепнул один из вошедших. – Зажги спичку.
– Что ты! Приказ забыл? Двигайсь за мною. Двое остаются внизу.
Предположение затаившегося в темноте Феликса Вольского, что все поднимутся на второй этаж не оправдалось. Он попробовал было определить, сколько чекистов крадется по лестнице.
«Не меньше шести», – решил Вольский и когда шаги затихли где-то наверху, он кинулся к выходу. Не понимая, что такое происходит, чекисты, караулившие выход, шарахнулись в сторону.
Феликс Вольский оказался на улице. Обычно такая широкая Фундуклеевская вдруг превратилась в узкую ловушку.
Феликс Вольский бросился бежать. Когда с тончайшим свистом скользнули пули, он инстинктивно прижался к стене дома и вдруг, совершенно неожиданно, заметил полуоткрытую дверь подъезда.
Вначале он этому не поверил. Да и трудно было поверить, так как по приказу коменданта города все двери подъездов с наступлением темноты запирались на замки до семи часов утра, и дворники имели право открывать их только по требованию патрулей или команд, производящих обыски и аресты.
Но дверь всё же была открыта. В этом не могло быть сомнения. Возникла иллюзия спасения. И тут же погасла: Феликс Вольский подумал, что за этой дверью – тоже ловушка.
Он бросился в ловушку, утешая себя мыслью, что – во всяком случае – пуля для самого себя у него найдется.
За дверью была пустота. Феликс Вольский поднял голову. На самой верхней лестничной площадке чуть-чуть светилась крохотная электрическая лампочка.
Он быстро взмахнул на третий этаж. Сердце гулко отсчитывало, он и сам не знал – что? Прожитые годы или остающиеся минуты? Так и не разобравшись в сигналах своего сердца, он глянул вниз, в лестничную клетку. Внизу была темная бездна.
В тот самый момент, когда Вольский разглядывал эту бездну, вдруг погасло электричество. От неожиданности он вздрогнул, потом посмотрел в окно и убедился, что свет потух и в редких уличных фонарях.
В подъезде уже раздавались голоса. Кто-то что-то приказывал, кто-то начал зажигать спички, в колеблющемся свете которых Феликс Вольский успел заметить черные усы, вздернутые кверху.
Потом раздались шаги двигающихся по лестнице. Навстречу шагам осторожно пошел Вольский. Наполненное темнотой пространство между ним и чекистами всё сокращалось. Наконец, он остановился и медленно поднял кольт. На площадке второго этажа вспыхнула спичка, и Вольский, стреляя, рванулся вперед.
Команда, спотыкаясь на убитых и раненых, кучей загремела вниз, к выходу. За чей-то труп зацепился и Феликс Вольский, но удержался на ногах.
Теперь Фундуклеевская перестала быть ловушкой. Еще несколько раз выстрелив, он попал в какой-то проходной двор, перелез через стену и очень скоро оказался в хорошо знакомом районе Львовской площади, на стыке со Львовской улицей.
Здесь он остановился и прежде всего проверил пистолет: магазин был пустой.
«До чего ж я не осторожен, – подумал он, – даже для себя пули не оставил».
Об этой своей мысли, через какое-то время, корнет Вольский сказал полковнику Лукашевичу. Полковник Лукашевич слова корнета записал в свой дневник. Этот дневник Автор не только видел, но и читал.
Как сложилась дальнейшая судьба Феликса Вольского – Автор не может сказать. У него нет достоверных сведений. Мелкие же заметки, сохранившиеся от тех, уже давних лет, настолько сбивчивы и, подчас, противоречивы, что Автор не хочет на них ссылаться, хотя бы потому, что где-то в душе шевелится надежда: Феликс Вольский еще может жить.
Теша себя такой призрачной надеждой, Автор строит иллюзию, что книга «Моль» попадет в руки живого героя действа, почему и считает возможным привести…