Текст книги "Моль"
Автор книги: Виктор Свен
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
О дружбе Кости туровца с девушкой Валей
– Ты меня жалеешь, Валя, – сказал Костя Туровец. – Очень меня жалеешь, и потому хочешь, чтоб я стал таким, не чужим всем, более подходящим. А знаешь, что я думаю? Ну, вот, стану я таким подходящим. Тогда что? Меня уже не будет. То есть, я буду, но… но не тот я буду, Валя. Не хочу я быть таким, как наш секретарь Карпенко! – крикнул Костя. – Не могу! Они требуют: читай Ленина, Демьяна Бедного, наизусть заучивай цитаты из Маркса. Остальное – долой с корабля современности! Разных там Тютчевых, Достоевских. Достоевского, Валя, они отвергают, он вызывает панику, они его ненавидят. И что самое подлое – эту ненависть к нему прививает не только Сталин. Максим Горький прививает эту ненависть. Это Горький – тот самый «буревестник», и тот самый, что в «На дне» декларировал: «Человек – это звучит гордо», тот самый Горький поучал советских писателей: «Достоевский – эгоцентрист, тип социального дегенерата, ненасытный мститель за свои личные невзгоды». Горький доказывал, что Достоевский «индивидуалист, вместивший в себя характернейшие черты и Фридриха Ницше, и Бориса Савинкова, и Арцыбашева». «Достоевскому, – это опять слова Горького, Валя, – Достоевскому приписывается роль искателя истины. Трудно понять, что искал Достоевский, но в конце своей жизни он нашел, что талантливый и честнейший русский человек Виссарион Белинский – „самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни“.. Достоевского очень легко представить в роли средневекового инквизитора…»
– Как-то я, Костенька, попросила нашу библиотекаршу дать мне «Бесы» или «Братья Карамазовы», а она…
– Она замахала на тебя руками и посоветовала нигде о Достоевском не заикаться? – усмехнулся Костя Туровец.
– Мне мой учитель то же самое советовал и… и из своих книжных сундуков вынимал Достоевского, такое дешевое издание, приложение к журналу «Нива», и я ночами сидел, не замечая времени. Достоевский, Валя, это страшная сила. Достоевский их разрушает. После Достоевского только и можно понять диалектику насилия и порабощения. Порабощения физического и нравственного.
– Я слушаю, Костя..
– Помнишь мой рассказ о встречах с кулаком Быковым? Вот однажды Быков попрекнул меня, что я служу неправде. «Как так?» – спрашиваю. А он, Быков, отвечает: «По-твоему нет греха перед человеком за преступление, сделанное ради будущего блага, обещанного всему народу в вашей программе». «Слушай, – говорю я Быкову, – тут ты уже не собственное свое выкладываешь. Ты всё это вычитал в какой-то запретной книге». – «А я, – отвечает Быков, – не мог ничего вычитать. Я, понимаешь, неграмотный. Тебе я такое сказал от своих думок. В думках этих разберись сам».
– А ты что? – спросила Валя.
– Я? Действительно, принялся я что-то такое толковать. О будущем благе. А Быков (это уже потом, через неделю, что ли, после того, как я убедился, что Быков совсем неграмотный), Быков мне и объявил: «Мое дело конченное… На вашем строительстве я и помру, и кинут меня, как и других врагов, в общественную яму. А вы и дальше будете агитировать о „будущем счастье“. И ты будешь! Только почему – не понимаю. Ведь ты знаешь, что к тому будущему вы тащите человека. Гоните его, этого вашего нового человека, всё вперед и вперед, по столбовой дороге к коммунизму, по обочинам которой всё могилы и могилы. Вот так-то вдоль могил и шагают умирающие, вроде меня».
— А ты что? – опять спросила Валя.
– Жутко мне стало, Валя. Ну, кто был передо мною? Неграмотный мужик. Уже было видно: конченный он. Еще месяц. И всё. А стоял он как древний проповедник. Или пророк, знающий концы и начала, и имеющий право говорить об этом. Но как он говорил, Валя! Я тогда слушал и жалел, что тех, быковских, слов, Валя, в подлинности не смогу сохранить в своей памяти. Вернувшись домой я попробовал, Валя, записать их в свой дневник. И записал. Да только настоящего, сказанного Быковым, в моем дневнике всё-таки нет. Похожее – есть. О том, что наша цель – это земля, превращенная в пустыню, что наша свобода – это ветер над пустыней. И не один ветер, а ветры, кидающиеся из края в край без задержки. А в самой пустыне зверем будут подкрадываться друг к другу два человека. Они сойдутся, не зная, что сошлись последние два человека, чтоб прикончить саму жизнь. И прикончат. Без мысли, что теперь уж действительно всё, что тишина и порядок – после них – наступит на веки вечные. Таким последним и окончательным порядком утвердится наше счастье. Ну, чем не Апокалипсис, Валя? Так я думал тогда, а потом, в каком-то даже испуге, Валя, отодвинулся от Апокалипсиса и лицом к лицу столкнулся с Достоевским. Чего мне было пугаться, Валя? Я с ним знаком через моего учителя, Валя, который мне давал книги Достоевского. Но о том, что я понял Достоевского, я догадался, Валя, только после разговоров с неграмотным кулаком Быковым. Это его слова вызвали Достоевского на встречу со мною, а когда встреча состоялась – ожила для меня и для меня реальностью стала ранее лишь умозрительно воспринимаемая Легенда о Великом Инквизиторе, легенда, в которой рационалист и мыслитель Иван Карамазов соблазняет чистую душу своего брата Алеши Карамазова. Алеша в смятении. Да и как было не смутиться светлой его душе, хитро и кощунственно поставленной перед трагическим выбором: чью истину принять? Христову, или другую, противоположную, о которой говорил Великий Инквизитор, или, иногда, за него всё разъясняющий, всё объясняющий Иван Карамазов? Перед тяжким испытанием стоял Алеша Карамазов. По Достоевскому, Валя, колебания Алеши, сомнения, муки неверия – всё это естественно для души, верующей в учение Христа. В муках неверия, через неверие…
– Алеша с Христом. Знаменательно? Да. Через сомнение – к утверждению правды Христовой. Но в Легенде о Великом Инквизиторе – не только это. Кто он – Великий Инквизитор? Если его толкователь Иван Карамазов – рационалист, соблазнительно выворачивающий слова Великого Инквизитора, то сам Великий Инквизитор – это уже категория абсолютного материализма, знающего все тонкости психологии своего материалистического учения. Есть учение и есть учитель. Есть и ученики. И ведь бывает же такое, Валя, что ученики истерически ненавидят своего учителя. Почему? Да очень просто: ученые хотят утвердить свое собственное гениальное учение, отрекаясь от учителей. У них – не было учителей! Они – учителя! И потому, Валя, мне кажется, и воспоследовал приказ Сталина спрятать от людей Достоевского, чтоб не увидели люди в Сталине рабское подражание Великому Инквизитору. Великому Инквизитору мешает Христос. Великий Инквизитор, обращаясь ко Христу, говорит: «Знаешь ли Ты, что пройдут века, и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а, стало быть, нет и греха»… А помнишь, Валя, о чем толковал неграмотный Быков? О том же самом, и еще о том, что в нашей программе – дорога в будущее, что только мы – авторитет, мы – творим чудо: нового человека завтрашнего дня. Без Христа. Давай, Валя, вернемся к Достоевскому. У него Великий Инквизитор говорит Христу: «Мы в праве учить их, что не свободное решение сердец их важно, и не любовь, а тайна, которой они должны повиноваться слепо, даже мимо их совести. Так мы и сделали. Мы исправили подвиг Твой, и основали его на чуде, тайне и авторитете. И люди обрадовались, что их вновь повели, как стадо, и что с сердец их снят, наконец, столь страшный дар, принесший им столько муки»… Слышишь, Валя, вот она – проповедь антихристианского материализма! И диалектика! Непреложная, проистекающая из этой проповеди. А сама-то проповедь… Слушай, Валя, что говорил Великий Инквизитор: «Кому же владеть людьми, как не тем, которые владеют их совестью и в чьих руках хлебы их. Мы… отвергли Тебя. Мы убедим их, что они только тогда и станут свободными, когда откажутся от свободы своей для нас и нам покорятся. И что же, правы мы будем или солжем? Они сами убедятся, что правы, ибо вспомнят, до каких ужасов рабства и смятения доводила их свобода Твоя. Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят их перед такими чудесами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие, непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи, оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют к нам: „Да, вы были правы, вы одни владели тайной Его, и мы возвращаемся к В ам, спасите нас от самих себя“. Получая от нас хлебы, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берем у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но, воистину, более чем самому хлебу, рады они будут тому, что получают его из рук наших! То, что я говорю Тебе, сбудется, и царство наше созиждется. Повторяю тебе: завтра же Ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру Твоему, на котором сожгу Тебя».
– Что же это такое, Костенька? – в ужасе прошептала Валя.
– Это… Это диалектика. По Великому Инквизитору. Растерянная, уходила Валя к себе, в свое комсомольское общежитие, чтобы там, в красном уголке, во время чьего-то очередного доклада, голосовать за резолюцию со словами любви и преданности. В тот самый момент, когда все и единогласно поднимут руки «за», она вспомнит о своем Косте, в тоске воспроизведет его рассказы, будет гордиться им, таким чужим и чуждым миру, в котором приходится жить и ему и ей.
Он… Да, он знает Достоевского, Тютчева, Толстого. А она? Ей так хотелось читать те же книги, которые держал в руках Костя. Эти книги заставляли его ненавидеть ложь и стремиться к чему-то возвышенному, к светлому, ко времени, когда не будет послушного человеческого стада. «Стадо, – шептала в одиночестве Валя, – послушное стадо зажжет костер, после которого…»
Она даже не могла себе представить, что произойдет потом. Перед ее глазами был всего-навсего привычный ей огонь костра.
«Надо будет спросить у Кости», – думала она, подгоняя понедельники и вторники, чтобы приблизить тот выходной день, когда можно будет встретиться с Костей.
Как раз перед этим выходным днем кулаки из пятого и шестого бараков отказались выйти на работу. Нет, они не бунтовали. Они просто сидели на своих нарах и на уговоры присланных активистов отвечали угрюмым молчанием.
Тогда их лишили пайка. Это тоже не помогло.
На третий день на заводе появились сотрудники НКВД. После совещания с партийным комитетом и дирекцией было решено провести «собрание сидячих забастовщиков». Заодно был составлен и список тех, кого надо «изъять». Не сразу, не чохом, постепенно, в порядке «передвижки кадров».
– В первую очередь надо ликвидировать кулака Семена Быкова. От него всё идет, – сказал секретарь партийного комитета Карпенко.
– Ты так думаешь? – спросил уполномоченный НКВД.
– Я этого Быкова помню. Такой! Неграмотный старик.
– Да, – подтвердил Карпенко. – Неграмотный. Если бы все грамотные были такими, как этот Быков, тогда..
– Что «тогда»? – угрожающе бросил уполномоченный. Договаривай!
Карпенко помялся, но потом всё ж таки сказал, что если бы на строительстве все были такими, как Быков, то никакого бы строительства не было.
– Вот как?! – удивился уполномоченный. – Тогда… тогда пойдем, посмотрим. Поговорим с пятым и шестым бараками. И с этим Быковым. А там видно будет.
– Правильно, товарищ уполномоченный, – согласился Карпенко. – Я даже думаю, что неплохо бы взять с собой, для этих разговоров, такого одного комсомольца, Костю Туровца. Ему уже записали «строгий выговор» по персональному делу, за связь с кулаками. Заодно проверим Костю Туровца. Как он перестроился. А то он, этот Туровец, много болтал с Быковым, и даже считает, что старик прав.
– В чем прав? – спросил уполномоченный.
– В том, понимаете, что нельзя так строить, то есть при помощи насилия, угнетения и…
— Это Туровец говорил?
– Да.
Уполномоченный вынул записную книжку и что-то в ней отметил. Потом приказал:
– А теперь идем. Заодно, товарищ Карпенко, прихвати с собой Костю Туровца и несколько активистов комсомольцев. Понял?
Через полчаса они уже были в бараке «сидячих забастовщиков».
– Мы пришли к вам для разговора, – сказал директор. – Хотим выяснить ваши претензии. Что надо – учтем, старики, сделаем по закону. А про вашу вражескую забастовку забудем. Без никаких репрессий, тихо всё и мирно произведем. Потому что цель наша – вас перевоспитать, вернуть к честной трудовой жизни. Вот тут сегодня и товарищ уполномоченный НКВД и представитель крайкома партии. Они всё учтут, выяснят и уладят. Им вы можете говорить обо всех ваших жалобах.
Кулаки сидели, опустив головы.
– Так что же, граждане? – нервничая, закричал директор. – Чего молчите? Выходит, что претензий у вас нет? Так, что ли?
И опять никто из сидящих не шелохнулся и не произнес ни одного слова.
– Вы что? – стукнул кулаком по столу уполномоченный. – Забастовку думаете продолжать? Хотите сорвать выполнение государственного плана по созданию оборонного завода, которому трудящиеся решили дать имя нашего вождя товарища Сталина?
Уполномоченный вдруг остановился и как будто вспомнив что-то важное, нахмурил брови. Потом, уже почти спокойно, подошел к нарам, на которых сидел Семен Быков и сказал:
– Меня вы, может, и не знаете. Стесняетесь выкладывать ваши обиды. Так что сподручнее вам потолковать с Костей Туровцом. Он среди вас работал, знакомство с вами завел… вот, к примеру, с кулаком Семеном Быковым.
Костя Туровец растерянно оглянулся.
– Давай, товарищ Туровец! – приказал Карпенко. – Поагитируй!
К столу, за которым сидел директор завода, нерешительно подошел Костя Туровец и остановился, обводя взглядом мрачное барачное помещение.
По лицу Кости Туровца было заметно, что ему тяжело смотреть на людей, из которых он многих знал. В особенности мучительно было видеть старика Семена Быкова, недавно еще бодрого, а теперь сидящего неподвижно, с руками скрещенными на груди. Эти руки вернули память Кости Туровца к родной деревне, к могучим соснам на кладбище, куда он провожал в последний земной путь свою мать, лежавшую в гробу вот с точно так сложенными на груди руками. Потом, совсем неожиданно, Костя Туровец представил себе и своего отца и своего учителя Петра Петровича и сразу почувствовал себя как бы возвращенным в свой привычный, бедный, но такой уютный и добрый мир детства и юношества. Но странное дело, это возвращение к прошлому не укрепляло его, не поддерживало, а, наоборот, лишало сил и, наконец, он покачнулся, и чтобы удержаться на ногах, должен был опереться на стол. Этого только как будто и ждал Карпенко. Подойдя к Косте Туровцу, он, как на обыкновенном собрании, с улыбкой даже, обратился к бараку:
– Так вот, граждане. Сейчас слово имеет комсомолец Костя Туровец, которого вы знаете. Мы – люди, понимаете, городские, рабочие. А Туровец – из деревни, из середняцкой семьи. Так что и подход у него к вам будет крестьянский, вам понятный. Конечно, вы – кулаки. Но Костя Туровец среди вас работал. Вы его знаете, да и он кой с кем из вас разговаривал, можно даже сказать, по душам. Ну, вот, с зачинщиком организованного сопротивления строительству завода… вот с Семеном Быковым.
Только в эту минуту Косте Туровцу стало понятно, что его заставили идти к бастующим кулакам не случайно. «Провокация, – подумал он, – подстроенная Карпенко», – и тут же заметил, как Карпенко многозначительно подмигнул уполномоченному.
Если совсем еще недавно Костя Туровец на что-то надеялся, то теперь увидел себя среди обломков чего-то и окончательно рухнувшего. Ему даже показалось, что сердце перестало биться в холодной и пустой груди.
Так, каким-то застывшим, он повернулся спиной к столу, за которым сидел директор, и направился к дверям.
Выйдя из барака, он бессмысленно долго петлял среди досок и бревен, иногда в недоумении останавливаясь, как человек, вдруг утративший способность ориентироваться среди привычных вещей.
В комнату своего общежития он попал далеко не сразу. Он, видимо, не поверил бы, если бы ему сказали, что он несколько часов бродил среди возводимых корпусов, прежде чем произнести «всё!» и очутиться перед дверью, за которой находилось его место на нарах.
«Вот сейчас лягу и засну, – подумал он, открывая дверь. – Сразу лягу и засну »..
Его встретили настороженные и враждой наполненные глаза комсомольцев. Им уже было известно, что произошло в пятом бараке, и потому они встретили его, как до конца разоблаченного предателя.
Косте Туровцу стало жалко этих, таких же, как и он, девятнадцатилетних сверстников, вместе с ним и голодавших, и мерзших, и самоотверженно работавших на строительстве завода. Им надо объяснить всё, подумал Костя Туровец, доказать, что он прав, что ошибаются те, другие, которые не любят людей. Они поймут, убеждал себя Костя Туровец, если честно сказать им об этом, если открыть перед ними душу. Уже готовый произнести первые, хорошие слова, он вдруг увидел, как распахнулась дверь и в общежитие вошли Карпенко и уполномоченный.
– Пойдем со мною! – велел уполномоченный.
– Товарищи! – невольно воскликнул Костя Туровец, протягивая руки к нарам, на которых сидели комсомольцы.
– Ты им не товарищ! – крикнул Карпенко. – Идем!
Они ушли… Оставшиеся в общежитии были уверены, что Костю Туровца они больше не увидят. Но глубокой ночью он вернулся. Кто-то задал вопрос:
– Чем кончилось, Туровец?
Костя Туровец не ответил.
А так как – точно в эти же самые дни – на долю Су ходолова-Уходолова выпали великие переживания, то Ав тор и считает нужным восстановить –
События, разбившие жизнь Уходолова и Ксюши
Автор уже давно предчувствовал, что надвигается гибель Ксюши, так радовавшейся своему маленькому счастью, негаданно ворвавшемуся в ее тяжелую, гиблую жизнь «поселенки». Об этом предчувствии Автор – сам для себя – записал в своих давних, теперь уже полуистлевших, заметках.
В этих заметках, признается Автор, о самой трагедии Ксюши и обо всем последующем говорится по случайным, отрывочным воспоминаниям тех, кто так или иначе знал о жизни Уходолова и Ксюши на севере Сибири.
Вот он – Уходолов… Он уже несколько лет работал на золотом прииске, попав сюда по «вербовке». Плотный, сильный – он стоял при драге, довольно примитивной, в вечном грохоте и грязи.
– Крепок, как дьявол! – одобрительно отзывался о нем начальник драги. – Сюда бы побольше таких!
Уходолов и действительно был вынослив. Его руки, управляющие движением черпаков, передававших «кашу» из грязи, земли и камней в решетчатый барабан для промывки «породы», казались железными и неутомимыми.
Его ничто не интересовало. Его дело было двигать «кашу» в крутящийся барабан, откуда транспортер уносил камни в отвал, а всё остальное подхватывала сильная струя воды. Напор воды был настолько мощный, что – так мог бы подумать посторонний наблюдатель – от «породы» ничего не останется. И действительно – ничего не оставалось, кроме золотой крупы.
Сколько ее там, этой золотой крупы, Уходолов не задумывался. У него была норма выработки. Он давал полторы нормы. Редкому это было по силам, и потому на него с удовольствием поглядывали даже частенько наведывающиеся сюда «вольные» лица в мохнатых пимах и оленьих малицах.
Все, и Уходолов конечно, знали, что «вольные гости» – сотрудники НКВД, в ведении которого находились не только лагеря, разбросанные по всему Северу, но и прииски, дающие золото.
Уходолов на этом неприметном ручье был одним из первых так называемых вольнонаемных, которые с геологами и мониторщиками из-подо льда подняли пробу «каши» и обнаружили в ней, бесполезно лежащую тысячелетиями, мелочь, пыль, едва приметные тусклые комочки металла. Валяйсь такая мелочь на Красной площади в Москве, на нее никто не обратил бы и внимания. Здесь же, на непрогреваемой солнцем земле, под небом, привыкшим смотреть лишь на крохотные серые кустики ягеля, тускло поблескивающие комочки обнаруженного металла заставили людей брать и брать «пробы», пока не появилась уверенность, что среди камней, песка и промерзшей глины время накопило откуда-то и невесть когда принесенное бурным течением золото.
Надолго ли хватит этого золотого запаса? Во всяком случае, пока он не иссякнет, будут стоять наспех слаженные избушки поселка. Потом? Что ж, потом бросят поселок, уйдут отсюда и драгеры, и мониторщики, и весовщики. Заключенных куда-то перегонят к другому ручью, а вольнонаемные, ну, такие мастера, как Уходолов, те передвинутся в иные места.
Трудолюбивым рукам Уходолова дело всегда найдется. Об этом мастере уважительно отзываются и начальник прииска и приезжающие «гости» в ладных пимах, совсем не догадываясь, что Уходолов – это бывший Семен Семенович Суходолов.
Да это и вполне понятно. Из жизни, как из книг, бесследно исчезают люди. О незаметно ушедших из книг помнят авторы, а имена прячущихся от жизни заносят в картотеки, хранящиеся в специальных архивах. Картотеки и архивы стареют, уступают место новейшим картотекам и архивам – бывшие уже утрачивают значение.
Уходолов, дающий полторы нормы выработки, отличный рабочий, так и прожил бы свою жизнь с любимой женой. Конечно, поглаживая ее левую, бессильную руку, он вспоминал бы и Решкова, и других, и Семыхина, в 1920 году прострелившего эту руку в Тамбовской губернии, во время расправы с крестьянским восстанием. Но вспоминал бы без особой злобы: что было, то ушло! Чего ворошить прошлое. Теперь он счастлив.
Уходолов мечтал. Вот пройдет еще годика два, он соберет достаточно денег, чтобы переселиться на «большую» землю, куда ему позволят, как знатному ударнику, забрать с собой и поселенку Ксюшу. Мечта Уходолова была вполне трезвая: многие и многие вольнонаемные, сами приехавшие на Север холостяками, нашли здесь, среди поселенок, жен и после долгих лет тяжелого труда – по закону получали право вывезти сложившиеся семьи.
Нет, из Сибири Уходолов не собирался уезжать. Он просто передвинется с Ксюшей куда-то к югу, к Байкалу, что ли, и там… там…
Об этом «там» они и говорили.
– Дал бы Бог, Сеня, – шептала Ксюша, – чтоб такое случилось. Поскорей бы, Сенечка, милый. Дитятко, ведь, мы с тобой ждем.
Уходолов гладил ее простреленную ручку с безжизненными пальцами и утешал:
– Вот погоди, Ксюша, еще год, и закроют наш прииск, людей куда-то перевезут, а мы с тобой вниз подадимся. За работу мою – тебе «вольную» дадут, а тогда, Ксюша, тогда заживем мы с тобою!
О будущем, о своем простом, обыкновенном счастье они толковали часто, и особенно много теперь, когда Ксюша ожидала «дитятко». И в этот вечер шел разговор о том же самом.
– Нам, Ксюша, – шептал Уходолов, – из Сибири трогаться не след. Тут я стал рабочим, тут я тебя нашел, тут и жизнь кончать будем. Потому там, на Большой земле, понимаешь, меня который может встретить. А я с тобой хочу чистым жить. Здесь меня никто не знает, никто не выдаст, никто пальцем не укажет.
– Истинная твоя правда, Сеня, – ответила Ксюша. – Что было – то похоронено. Теперь ты совестью живешь. А за это, Сеня, много грехов отпустится. Верь мне, Сеня, всему доброму счет идет. А старое. Что ж? На старое ты не оглядывайся.
Так они переговаривались вполголоса, и Ксюше казалось, что шагает она к чему-то светлому и тихому, к большой радости. Радость была впереди, но до того близкая, что Ксюша вроде бы уже видела чудо: она, на своей правой здоровой руке баюкает ребенка и говорит своему Семену Семеновичу что-то веселое, смеется и говорит, погляди, дескать, Сеня, на мальчонку.
Она и в самом деле хотела засмеяться своим мыслям и, прижавшись к Уходолову, рассказать о них. Но не успела: под ударом чьего-то плеча распахнулась дверь и в освещенную керосиновой лампочкой комнатку ворвались двое с кольтами:
— Руки вверх, Суходол!
Жалобно вскрикнула Ксюша и бросилась на пистолеты.
«Вот так было и в 1920 году, когда она кинулась на чекистов, грудкой своей заслоняя отца мельника», – молнией мелькнула мысль, и мысль эта заставила Уходолова вскочить, чтоб своей грудью спасти Ксюшу. Уже готовы были вырваться слова: «Я – Суходолов», но выстрел помешал: с залитым кровью лицом Ксюша лежала на полу.
Уходолов сбил со стола лампочку. На мгновение наступившая темнота сменилась ярким светом. Разлившийся по полу керосин вспыхнул как будто для того, чтобы в последний раз показать Уходолову навсегда ушедшую из жизни Ксюшу, и кольт, почти прикасавшийся к его груди. Он вырвал этот кольт из чужих рук, и кольт, теперь ставший собственностью Уходолова, сработал безукоризненно.
Уходолов переступил через огненный ручей и вышел под северное небо. О себе он не думал. Когда порог уже был позади, мелькнула мысль о Ксюше, о ее незадачливой жизни и о не оправдавшейся ее мечте нянчить ребенка.
Над поселком стояла тяжелая и долгая северная ночь. Уходолов зашел за один угол, перебежал к другому и, наконец, выбрался на чуть заметную дорогу. Потом, видимо, через час или полтора, он пристроился к трактору, тянущему сани с грузом на какой-то отдаленный участок.
Сидящие на санях не обратили внимания на Уходолова. В тундре, да еще ночью, люди не спешат затевать расспросы.
Молчание длилось долго. Оно было нарушено чьим-то вялым голосом:
– Смотри, там, кажись, пожар.
Только теперь Уходолов обратил внимание, что сидящие на санях зябко поеживаются, кутаясь в лохмотья не то шинелей, не то одеял.
– Вы что? Зэка? – спросил он.
– Угу, – буркнул кто-то в ответ. – А там действительно пожар.
– И пусть горит, – захрипел рядом с Уходоловым простуженный голос. – Это, так я догадываюсь, на прииске номер пять. Начальник там, я слышал, сущая собака. Из людей жилы выматывает.
— А ты откуда знаешь? – спросил Уходолов.
– Откуда? – простуженный с хрипом, со свистом в груди, зашелся в натужном кашле. С трудом справившись с ним, ответил: – Об этом все знают. Одна только советская власть не хочет знать.
– А у нас, на Каменном ручье, – вмешался зэка, сидевший где-то сверху, – начальство само сожгло приисковую контору. Хищения, говорят, золота там большие были. Следы, значит, заметали и прятали.
– И спрятали? – поинтересовался простуженный.
– Того я не знаю. Нас отправили на Таймыр, в изолятор.
Все замолчали. Дальний пожар стал затухать.
«Это от керосина из нашей лампочки занялось», – подумал Уходолов и сказал: – Сгорело.
Ему никто не ответил. Люди, натянув на головы одеяла, дремали.
Подождав еще немного, Уходолов соскользнул с саней и ушел в ночь.
Двигался он медленно. Потом вдруг остановился и не понимая, что с ним творится, во весь голос крикнул:
– Ксюши нет!
Никто не отозвался. Молчала тундра. Низкое и темное небо словно притаилось в ожидании. Сколько будет длиться это ожидание? Месяц или полтора? Уходолову пришла мысль, что северная ночь никогда не кончится и что дальше жить не стоит.
И действительно не стоит. Раньше у него была почва под ногами. Был старик отец. Потом – чудаковатый профессор богословия. А вот теперь последнее: Ксюша…
Ради нее он стал другим человеком. «Чистым», – как говорила Ксюша.
А сейчас? И вдруг он вспомнил, что короткой полярной весной приезжали на прииск «гости» в малицах и среди них был один в темных очках и с черными усами. Усы шныряли по прииску, что-то вынюхивали, кой с кем вели таинственные разговоры и однажды (это совсем отчетливо представил себе Уходолов) очень пристально поглядели на него.
Как-то легко и просто Уходолов снял эти усы и очки и увидел перед собою Мохова.
– Ага, – простонал Уходолов. – Вот откуда всё идет.
Совсем недавнее признание, что без Ксюши дальше жизни нет, сменилось страстным желанием жить во что бы то ни стало. Для чего? Чтобы найти не только Мохова, Решкова, но и всех тех, кто стрелял в его Ксюшу на Тамбовщине в 1920 году, и кто здесь, у Полярного круга, убил ее, так и не родившую уже ожидаемого ребенка.
«Найду и посчитаюсь», – скрипнул зубами Уходолов, и почему-то вспомнил легенду, которую сложили о нем в тайниках Подола и Еврейского базара.
Легенда состояла в том, что у него легкая рука. Ему всё удавалось, и запутанные дела заканчивались благополучно. Потому, видимо, когда он порвал с Еврейским базаром и Подолом и под фамилией никому не известного Уходолова тронулся искать свою Ксюшу, у него была вера в то, что легкая рука вывезет и дальше, что он не погорит, и что не судьба ему заполучить кусок свинца в подвале чека или розыскную пулю в спину.
И вот он погорел. Где-то там, у Полярного круга, осталась мертвая Ксюша. Ксюши нет, и в ничто превратилось его стремление к какому-то маленькому, но своему и такому чистому счастью.
Убежденый в своем праве произвести расчет, он несколько недель, весь остаток долгой северной ночи, петлял по тундре и тайге, чтоб потом – к весне – прибиться к Томску и затаиться на правом берегу Томи, вглядываясь в далекие еще огоньки фонарей.
«Это около вокзала, – словно убеждая кого-то, сказал он себе и добавил: – Конечно, около вокзала»…
Осторожно двигаясь вдоль реки, он нашел заброшенную охотничью зимовку. Установив, что к ней давно уже никто не подходил, он забрался в шалаш и сразу почувствовал физически непреодолимую потребность отдохнуть. Даже не подумав о том, что можно развести огонь, он – без рассуждений – упал на кучу кедровых веток. Место оказалось удобным и, главное, совсем тихим.
Но стоило лишь ему уснуть, тут же восстановились события последних недель. Поднималось всё. Грязевая каша с шорохом ползла в барабан драги. Барабан вертелся. На барабан как бы накручивалась кинолента, и чем больше накручивалась, тем всё яснее и яснее вырисовывалось теплое и радостное лицо Ксюши… В избе чуть-чуть мерцала небольшая керосиновая лампочка. Она давала света ровно столько, сколько надо. Свети она сильней, было бы хуже, не так уютно и… и вот рванулась дверь и на весь мир кто-то гаркнул: «Руки вверх!»
Уходолов вскочил с кедровых веток. В шалаш робко заглядывало раннее утро. В своей руке Уходолов увидел кольт.
Сунув пистолет в карман, Уходолов потер озябшие руки и покинул зимовку.
Часам к пяти вечера он попал на территорию станции и высмотрел готовящийся к отправке товарный поезд, сумел забраться в один из вагонов, груженных кедровым кругляком, отправляемым обычно на фабрики центральных областей.
Если поезд тронется сегодня ночью, рассчитывал Уходолов, то Урал он перевалит на третьи или четвертые сутки, и где-то там, за Уралом, оставит вагон и направится дальше.
Куда «дальше» и где это «дальше» – Уходолов не знал. Ему было известно лишь одно: он обязан двигаться дальше, пока не найдет тех, кого надо найти.