Текст книги "Записки рецидивиста"
Автор книги: Виктор Пономарев
Соавторы: Евгений Гончаревский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)
Как-то я разговаривал с Африкой в камере и он признался мне:
– Ты знаешь, Дим Димыч, если бы я знал, что все так получится, я бы в Союз не вернулся. Думал, простят по молодости. Ну, дадут годик-другой. А оно вон как обернулось.
6
Утро следующего дня выдалось тяжелым, как похмелье. Недаром мне всю ночь кошмары какие-то снились: на огне громадный котел, из которого шел пар. Вокруг котла скакали голые бабы, но с крысиными головами. Настоящий рок-ансамбль.
Одна крыса подошла ко мне, помахивая длинным черным хвостом и вихляя бедрами, и так вкрадчиво говорит: «Вот, Дим Димыч, наконец-то я тебя разыскала. Все зоны обежала, но тебя нашла. Ты что, не рад, что ли? Дай я тебя, дорогой, поцелую». И лезет ко мне на нары. А я пячусь, пячусь от нее, пока не уперся спиной в стену. Приснится же такая чертовщина. «Крысы во сне – это плохо», – подумал я.
Утром в камеру явилось лагерное начальство под усиленной охраной с оперуполномоченным Шаровым во главе. Майор Шаров был маленького роста, худой, все лицо шилом бритое (рябое), как после оспы, нос ястребиный. Грудь майора украшало несметное число орденских планок. Рассказывали, что он прошел всю войну до Берлина, воевал в финскую, был в Испании, на Халхин-Голе. Глядя на Шарова, который годился многим из нас в отцы, я думал: «Вот ведь человек, какую славную жизнь прожил и сколько в ней перенес. Сколько горя и крови видел, а сейчас с нами, бандитами, возится, где крови тоже хватает по горло». Человек он был суровый, но справедливый. Когда надо, и за зека заступится. Особой ненависти у зеков он никогда не вызывал. Было в нем что-то человеческое, хотя на такой сволочной работе мало кто остается нормальным человеком.
Надзиратели по ночам в волчок на двери видели, что творится в камере, да и труп Шпалы без головы свидетельствовал о далеко не безобидных развлечениях в камере. Знали уже и о кладе: кто-то заложил. Подозревали Яшу Шакала. Он с вечера после работы заходил в камеру, и Червонец дал ему золотой перстень с бриллиантом, чтобы достал чаю и анаши.
Началось разбирательство. Майор дал приказ на работу никого не выводить из камеры, на территорию монастыря никого не впускать и никого не выпускать, усилить охрану, добавить по пулемету на вышки, на колючую проволоку дать напряжение. Человек он военный и поступал в духе военного времени. Короче говоря, делал то, что только знал в своей жизни и умел.
Из Хмельницка из КГБ, куда Шаров позвонил, приехало шесть человек, ниже майора в звании не было. К начальнику отряда вызвали двух зеков, заставили отрыть сундук, открыли крышку и обнаружили на дне среди бумаг и денежных купюр опись драгоценностей.
Потом вызвали нашего бригадира Володю Шилокрута. Заставили отдать драгоценности. Шилокрут стал отпираться – ничего не брал, ничего не видел. Что они ему сделали, мы не знали, только в узкие монастырские окна видели, как Володю унесли на носилках в санчасть.
Вызвали другого зека из нашей камеры по кличке Гиббон, и пожилой полковник сказал ему:
– Вы у государства списанные люди, а мы защищаем интересы государства. Понял? Положи на стол все, что взял в сундуке.
Гиббон выложил драгоценности на стол.
– Возвращайся в камеру и скажи остальным, если не вернут все драгоценности, а у нас их полная опись, живым из камеры никто не выйдет, причем уже никогда.
Когда Гиббон вернулся в камеру, его стали спрашивать:
– Ну, что там?
– Так, ребята, всем хана, всю камеру положат из автоматов, если не отдадите драгоценности. У них опись есть. Нашли на дне сундука. А мы, безмозглые дураки, набросились тогда на железки. Я уже отдал, не захотел за Шилокрутом канать. А вы как знаете – отдавать, не отдавать. Одно знаю: они не шутят.
– А что насчет Шпалы, Тарзана и тех троих? – спросил кто-то из зеков.
– Об этом барахле даже и речи не было. Весь разговор сводился к драгоценностям. Это их интересовало больше.
Заключенным камеры двадцать четыре ничего другого не оставалось, как собрать и выдать начальству все драгоценности. Сотрудники КГБ только после этого уехали из зоны, забрав с собой сундук и драгоценности. А нашу камеру почти всю расформировали.
На другой день пришел лейтенант, наш отрядный по кличке Монгол. У него лицо в натуре было монгольское, вот ребята и дали кличку. Монгол зачитал, кому в какую камеру идти. Мне выпала девятая. Товарищи просили Монгола оставить меня в двадцать четвертой, а то они от скуки пропадут. На это Монгол ответил:
– Послушайте, ребята. Это не моя прихоть, так начальство решило. А то им, говорят, здесь уж слишком весело живется. С таким ансамблем, да с Дим Димычем во главе можно на гастроли ездить хоть за границу. Аншлаг будет полный. Не тюрьма, а какой-то ансамбль песни и пляски. Одни Шаляпины да Магомаевы собрались. А этот Дим Димыч, сказал полковник, ну настоящий Кола Бельды, маленький и толстый. Кажется, он тоже с Чукотки начинал свою, только уголовную, карьеру. Надо же, такое совпадение.
Мне ничего не оставалось: я взял матрац, помахал ребятам и пошел под конвоем в девятую камеру. Она располагалась в правом фасаде, возле большой кельи, которую приспособили под конференц-зал. В этом зале нам показывали кинофильмы.
В небольшой книжонке я прочитал про Изяславский монастырь. Оказывается, когда-то, давным-давно, еще в средние века, в этой келье сидели монахи-отшельники. А другие, которые были инквизиторами, устав от молитв и постов, развлекались – казнили отшельников. В полуподвальной камере монастыря был прикован на длинной цепи медведь. В потолке была сделана решетка, через которую в гости к медведю сбрасывали монаха.
Эта игра у монахов называлась кошки-мышки. Сами монахи сверху, через решетку, как на экране телевизора, наблюдали за поединком, который всегда заканчивался однозначно – не в пользу отшельника.
Уже после революции на чердаке монастыря нашли станок для растяжения человека, распятие, кандалы. В общем, весь «спортивный инвентарь», который использовали инквизиторы в своей работе.
В девятую камеру вместе со мной попали Скула, Клык и Слепой. Эта камера была поменьше, всего на двадцать четыре человека. После двадцать четвертой камеры эта была все равно что отдельное купе после общего вагона.
В этой камере «пассажиры» были несколько «поинтеллигентней». Был здесь Витя Ландорик – картежный шулер-катранщик, профессор картежных игр. Гена Кузнецов, в прошлом музыкант. Были бывшие: военный летчик, работник министерства, один даже юрист. Но в основном были наши: воры и бандиты.
Гене Кузнецову было под шестьдесят. Худой, высокий, весь седой. Что-то у него в жизни не получалось по женскому полу, посадили. Отсидел. А потом вообще нелепейший случай, о котором Гена мне рассказал.
Был он дирижером духового оркестра. Как-то на репетиции играли «Вишневый сад», модную вещь конца пятидесятых годов. И вот, когда он взмахнул дирижерской палочкой, один трубач вместо ля-бемоль взял ля чистое. За этот свист Гена выхватил трубу и ударил ею трубача по голове. То ли голова оказалась слабая, то ли труба слишком прочная, но есть такая пословица: «Один раз в году и палка стреляет». Это оказался тот самый случай. Трубач скончался. Гене дали восемь лет и «путевку» в монастырь грехи замаливать.
Зеки дали Гене кличку Дед Мазай за его поговорку.
– Ну что, пришли, зайцы-кролики, – говорил он, когда мы возвращались с работы в камеру.
– Пришли, Мазай, пришли, – отвечали зайчики, отбывающие наказание за бандитизм, грабежи и убийства.
По состоянию здоровья Мазай работать не мог – перенес два инфаркта миокарда и канал за шныря, был постоянным дневальным и уборщиком камеры. Зеки его не обижали, был Гена добродушным и безобидным пожилым и больным человеком. Ходил он вприпрыжку. Один раз я спросил его:
– Гена, а почто ты так скачешь, как молодой мерин?
– Геморрой меня мучает, Дим Димыч, – ответил Гена.
Помимо всего прочего, у Гены был еще склероз. Такое часто наблюдается у тех, кто долго сидит в тюрьмах. А может, человек просто тупеет от однообразия жизни. У Гены был уже не просто склероз, а, как иногда говорят медики, размягчение мозга. Мы же говорим «крыша потекла», «крыша дырявая». Иногда Гена становился как ребенок, начиная плакать:
– Я скоро умру, Дим Димыч. Не хотелось бы в тюрьме. Мне начальник говорил, скоро у меня срок кончается. А сердце болит и болит.
Чтобы как-то успокоить старика, принес ему из цеха две резиновые полосы из автомобильной камеры и сказал:
– Гена, будешь каждое утро и вечер растягивать по двести раз, и твой инфаркт как рукой снимет. Это я тебе говорю как врач. Я раньше институт окончил медицинский и терапевтом работал, а потом кардиологом специализировался по инфарктным больным. Так они после года-двух занятий чемпионами у меня становились. Сделать и тебя чемпионом я не обещаю, возраст у тебя уже не тот, но вполне здоровым мужчиной ты будешь на радость не одной женщине. Это точно. И еще не одно женское сердце расколешь заместо грецкого ореха.
Гена подозрительно посмотрел на меня, но заниматься начал. А я следил за его занятиями. Гена посвежел, приободрился, стал опрятнее.
Месяцев через пять после начала занятий Гену вызвал начальник санчасти капитан Канарис. Кличку дали ему зеки.
У Гены снимали кардиограмму. Канарис спросил:
– Вы что, Кузнецов, пили?
– Да что вы, начальник, ничего я не пил. Здесь разве выпьешь? Я уж забыл вкус спиртного.
– Да я не об этом. У вас нормальный ритм сердца. Я и спрашиваю, какое лекарство вы принимали?
– Ничего я не принимал. Мне один человек посоветовал заниматься физическими упражнениями. Вот я и занимаюсь с резиной, – ответил Гена.
– Вы с ума сошли. Вы умрете, если будете нагружать свое дряблое сердце или получите третий инфаркт, и, пожалуй, последний, – сказал Канарис.
– Так мне врач сказал заниматься. Он сам терапевт, окончил медицинский институт.
– А кто это за врач такой?
– Дим Димыч, – ответил Гена.
Канарис вызвал меня.
– Это ты дал старику совет заниматься с эспандером?
– Я, гражданин начальник, – ответил я. – У Гены после инфаркта была слабая сердечная мышца, ее можно укрепить только умеренной, но постоянной физической нагрузкой. Я и посоветовал старику, что здесь плохого?
– Ладно, Пономарев, иди в камеру, тоже мне, Амосов нашелся, – сказал Канарис.
7
За ламповым цехом был забор. Обычно за цехом мы собирались на перекур. За забор выход был запрещен, там начинался полигон, куда со свободы заезжал транспорт. В заборе мы сделали дыру, оторвали доску снизу, а сверху на гвозде она держалась. Надо выскочить на полигон, доску в сторону – и ты на полигоне.
Как-то по весне знакомый шофер Коля Лысый приехал на полигон и привез нам мяса. Вокруг зоны всегда много бродячих собак, как мы их называли, «собачьи бомжи и бичи». Иногда они сами забегали в зону, но уже оставались здесь навсегда. Если у нас, зеков, были шансы выйти на свободу, то наши четвероногие друзья были лишены такой привилегии. Попадая в зону, собачки фактически подписывали себе смертный приговор, причем обжалованию не подлежащий.
Коля тоже не раз нас выручал, не бесплатно, разумеется. У него была даже специальная петля из стального тросика. На этот раз Лысый привез нам здоровенного пегого кобеля, пожалуй, покрупнее среднего барана. Порадовал Лысый и любителей травки, привез десять башей «плана».
За цехом полакомиться шашлычком собрались наши ребята: Слепой, Клык, Скула, Ландорик. Из третьего цеха пришли Юзик, Африка, Абориген, Хряк, Сатана. Шашлыки получились на славу – на шампурах из электродов, как полагается. Юзик сбегал в цех, притащил чайник и заварку, здесь же на углях заварили чифирь. Ландорик, этот виртуоз карточной игры, взял пачку «Беломора», забил всем по «мастырке». При его тонких длинных пальцах это дело получалось очень быстро и профессионально. За это Ландорик забрал себе голову пса вместе со шкурой.
– Шапку, – сказал, – себе заделаю. Ништяк будет на зиму, мех вон какой длинный, теплая шапка будет, – и засунул шкуру за пазуху под фуфайку.
Наступили тихие радости уголовного мира.
Вечером после работы мы, довольные «царским» обедом, возвращались в свои камеры. Не каждый день выпадает такая радость на долю зека.
Как обычно, в камере, вытянувшись по стойке «смирно», как на параде, нас встречал Гена, приставив ладонь правой руки к виску. Так он отдавал честь.
– Ну что, прибыли, зайцы-кролики?
– А ты, Гена, чем занимаешься? – спросил я.
– Рубашку чиню, Дим Димыч. Приходил Шаров, сказал, завтра у меня срок кончается. Сказал готовиться к освобождению. Вот рубашку штопаю. Хотел еще носки поштопать, да не нашел их. Потом вспомнил, что потерял их, когда позавчера на прогулку меня выводили. Как они слетели с ног, не представляю, ведь был в ботинках все время.
Я прошел в свой угол, лег на нары. Гена подошел и присел на край нар.
– Ты знаешь, Дим Димыч, что я думаю?
– Нет, – ответил я.
– Я вот о чем думаю. Завтра освобождаюсь, а куда мне ехать – не знаю. У меня ведь никого нет на свободе: ни родных, ни близких. Ни хаты, ничего нет. А здесь я привык, Дим Димыч, да и вы все в камере мне как родные. Ну куда я пойду? Может, я попрошу хозяина, и он оставит меня в монастыре.
– Да ты что, Гена, совсем уже сдурел? Свобода ведь. Ты чего, пенек, надумал? Да и Шарову ты на хрен здесь не нужен. Вот если на свободе пришьешь кого, тогда точно тебя вернут в зону. Но зачем тебе это надо? Ты, Гена, не махай, не переживай, что-нибудь я придумаю, куда тебе ехать жить, – сказал я.
– Ты уж подумай, Дим Димыч, а то у меня голова совсем кругом идет.
Гена ушел ставить заплаты на свою «ковбойку» – клетчатую рубашку, которая по возрасту немного уступала своему хозяину.
А я лежал и думал. Действительно, ну куда пойдет этот старый, больной человек? Разве что пополнит и без того огромную армию бомжей и бичей. Будет собирать пустые бутылки, на большее он уже не способен. Ночевать на вокзалах, чердаках, в подвалах, пока не околеет где-нибудь или не прибьют по пьянке такие же горемыки, как и он. Вот она – его свобода. Таких, как Гена, надо сразу в больницу отправлять, лечить, а не гнать на свободу. Но это нереально. Нормальным советским людям не хватает мест в больницах, штабелями в коридорах лежат, а тут каких-то уголовников лечи, от которых никакой пользы нет, один вред и расходы. Никому эти люди не нужны. Да и называние этих людей людьми чисто условное. А так они ничем от бродячих псов не отличаются, права у них одинаковые. А чем я сам лучше Гены? Абсолютно ничем. Единственный козырь у меня перед Геной – я моложе, есть сила, могу работать, если примут куда, есть зубы. А волка ноги да зубы только и кормят.
Хотелось хоть какую-то надежду вселить в человека, хоть чем-то помочь. Я собрал свой «экипаж», в зоне это называется «семейка». Позвал Слепого, Клыка, Скулу, Шапу, Карася, спросил:
– Как там у нас с бабками в общаке?
– Есть деньги, не так много, как хотелось бы. Но есть, – сказал Шапа, главный бухгалтер общака.
– Будут еще, – сказал Карась, – я на днях встретил на полигоне шофера знакомого, наш парень, шепетовский. Договорился с ним, чтобы зашел к моей жене, взял деньги и привез в зону в очередной рейс, он бывает у них раз в неделю.
– Я вот к чему, ребята, клоню, – сказал я. – Все вы знаете Гену Мазая, завтра он освобождается. У него ехать некуда, денег нет. Может, выделим ему что из общака?
Подумав, решили дать ему пять червонцев. Позвали Гену.
– Гена, – сказал я, – вот тебе от ребят на пропитание полста на первое время. Спрячь в трусы, при освобождении большого шмона не бывает. Смотри, когда завтра выйдешь на свободу, сразу не пропей на радостях.
– Да ты что, Дим Димыч, как можно! Я их на ливерную колбасу оставлю, я ливруху так люблю, – ответил Гена.
– Гена, если нажраться ливерной колбасы – лазурная мечта всей твоей жизни, а стоит эта мечта тридцать копеек за килограмм, то свою радость ты сможешь растянуть месяца на два, даже если будешь жрать по два килограмма в день, – сказал я. – Самое главное, слушай и запоминай. При выписке у тебя спросят, куда выписать направление. Скажи – в Одессу. Во-первых, отдохнешь, покупаешься в море, сезон только начинается. Не забудь со своим склерозом – Одесса. А то есть еще Нижний Одес в Коми, я там сидел, гиблые места. После побега из зоны три месяца блукал я по болотам, чуть с голоду не подох. Без сознания меня нашли геологи. Искали золото – нашли меня. Не угоди, Гена, туда. Я дам тебе адрес и направление в театр оперы и балета к Майе Плисецкой, она сейчас там на гастролях. Я, признаться, сам собирался к ней, да эта непредвиденная задержка в монастыре нарушила планы. Но еще не все потеряно. Скажешь ей, что ты от Дим Димыча. Мы с ней хорошо знакомы. Когда я работал в Москве в клинике Склифосовского, она часто у меня лечилась. Майя Плисецкая устроит тебя на работу.
– А что же я делать буду? – перебил меня Гена.
– Ну, хотя бы танец маленьких лебедей танцевать. Это не сложно, вот, смотри.
Я встал с нар и, напевая «ля, ля, ля-ля, ля, ля», показал Гене характерные движения маленьких лебедей. Гена стал повторять.
Уже все заключенные камеры побросали свои дела и стали с улыбками наблюдать за спектаклем. А спектакль получился «нарочно не придумаешь».
Длинный, худой, весь седой старик, в одних трусах по колено скачет, неуклюже подбрасывая вверх ноги. Вся камера уже реготала.
На шум надзиратель открыл кормушку, спросил:
– Что здесь происходит? Что за балаган? Опять ты, Пономарев, хулиганишь? Давно в карцере не сидел?
– Все нормально, начальник. Маленькая репетиция идет. Конкурента Махмуду Эсамбаеву готовим. Мазай завтра освобождается, так мы его готовим, из Большого театра уже повторный запрос пришел, – ответил я.
Надзиратель только ухмыльнулся.
– Ну, артистов собралось со всей страны. А тебя, Дим Димыч, куда возьмут, когда освободишься? Случаем, не в ансамбль «Березка»?
– Нет, гражданин начальник, ошиблись малость. Меня Алла Пугачева ждет не дождется, вчера только письмо от нее получил, дуэтом петь мечтает со мной. Как она мне написала – это мечта всей ее жизни. Но года три ей еще придется подождать.
Пока мы репетировали с Геной, Витя Ландорик готовил очередную пакость. Воспользовавшись тем, что мы заняты репетицией, он что-то сооружал, даже под нары залазил.
Результатом его шутки чуть не стала трагедия в камере.
Голову и шкуру Полкана, как мы назвали кобеля, которого съели на обед, Витя спрятал под нары. К нижней и верхней челюсти Полкана Ландорик привязал по куску шнура так, что получился жуткий оскал. Настолько жуткий, что вряд ли смог получиться у живого Полкана даже в минуту смертельной опасности.
Затем один шнур Ландорик протянул по полу через проход между нарами под другие нары. Второй шнур он перебросил через верхние нары.
Гена, устав от пляски и вытирая пот со лба, сказал:
– Все, шабаш, перекур, – и направился к своим нарам, пыхтя и отдуваясь.
В этот момент Ландорик потянул за нижний шнур, и навстречу Гене из-под нар выполз громадный пес с оскаленной пастью. Причем этот выход пса на арену действия Витя сопровождал душераздирающим рычанием. Гена остолбенел, уставился на кобеля, глаза у него стали как плошки.
Тут на всю камеру раздалось: «Гав-гав-гав». Ландорик дернул за верхний шнур. Полкан прыгнул на высоту верхних нар и передними лапами и мордой уткнулся Гене в грудь.
Теперь уже Гена с жутким оскалом своего беззубого рта – только клыки торчали – с оскалом пострашнее, чем у Полкана, обеими руками схватил последнего за горло, рухнул с ним на пол и стал душить.
Мне со Скулой пришлось приложить немало труда, чтобы оттащить Гену от шкуры Полкана, посадить на нары и успокоить.
В камере творилось что-то невообразимое. Голые по пояс, расписанные татуировками уголовники, все вместе представляющие настоящую Третьяковскую галерею, тряслись в судорожном истерическом смехе. Поначалу вся «Третьяковка» дергалась, корежилась, прыгала. Затем стала валиться на пол и на нары, продолжая биться в судорожных конвульсиях.
Понемногу стали приходить в себя, конвульсии переходили в отдельные подергивания. Я поднялся с Гениных нар, подошел к Ландорику и врезал ему по морде.
– Ты что, сука, делаешь! Человеку завтра на свободу, а если б его третий инфаркт хватил, то вперед ногами на кладбище. Лучше под забором сдохнуть, но на свободе, чем здесь на нарах.
Ландорик пытался оправдываться, так как и другие зеки подходили к нему, сжимая кулаки.
– Я только пошутить хотел, только пошутить. Да так получилось, что первым к нарам Гена подошел. Я не хотел шутить специально над ним.
– Пошутить он, падла, хотел, – сказал Слепой и пнул Ландорика пару раз ногой.
Но все обошлось благополучно. Даже Гена, придя в себя окончательно, начал улыбаться, повторяя:
– Ну, как я его, как я волкодава завалил? Нет, меня голыми руками не возьмешь. Мы еще могем. А я простой советский заключенный, и мой товарищ – серый брянский волк, – закончил Гена словами из песни.
– Да, Гена, ты молодец. Жалко такую великолепную картину женщины и художники никогда не увидят, вылитый ты был витязь в тигровой шкуре, – добавил успокоительно я, – одну ошибку ты, Гена, только допустил: надо было Полкана за горло зубами хватать, а не руками. Руками надо было хватать его за хвост.
– Дим Димыч, у меня ведь зубов-то осталось всего шесть штук на обе челюсти, чем хватать-то? Кроме тюри и ливрухи, и есть ничего не могу, – как-то серьезно сказал Гена.
– Ах да, прости, Гена, я совсем не учел этот немаловажный для успеха фактор. Главное, ты проявил бойцовские качества. А зубы, когда будешь в Одессе, вставишь. Найдешь хромого Абросима с Молдаванки, он тебе живо это дело поправит, вставит не хуже настоящих.
На другой день в нашей камере на одного «воспитанника» особо строгого режима стало меньше, но ненадолго. Гена в монастыре полностью перевоспитался, созрел для нормальной жизни, честного высокопроизводительного труда. Одним строителем светлого будущего в стране стало больше. Нам же предстояло еще долго дозревать.
А по мне, так я бы таких, как Гена, сразу из тюрьмы отправлял в дурдом. Да простит мне Бог, что я так говорю о своем собрате. Да и большинству заключенных особого режима место давно уже в доме умалишенных. Редко у кого остаются после длительного срока нормальная психика и рассудок. Что их всех ждет на свободе, когда кончат свой срок? Примерно одно и то же: бродяжничество, попрошайничество в лучшем случае, в худшем – новые преступления, снова тюрьма. Даже всевидящая бесстрастная статистика, мать всех наук, и та слезно свидетельствует: мало кто из бывших зеков возвращается к нормальной человеческой жизни. Можно случайно раз сесть, два, ну три, наконец. А здесь, что ни «пассажир» – пять, восемь, двенадцать и более «ходок», точнее – судимостей.
И вот, как бы в доказательство моих печальных рассуждений с самим собой, на третий день после освобождения Гены Кузнецова на его место в камере пришел Тофик, по кличке Мирза, вор в законе, мой коллега по Ванинской зоне, где я начинал свои «университеты» в юном возрасте в банде Фунта. Мирза тоже был из его банды. Это была банда, которая держала всю зону. Что это значит? В каждой зоне есть свой официальный начальник, по-нашему «хозяин». И есть неофициальный начальник, пахан, у которого влияния на зеков побольше, чем у «хозяина». Фунт был вор в законе, выдающийся московский вор первой половины двадцатого столетия. Если бы таким людям давали звания, аналогичные ученым, это был бы по меньшей мере член-корреспондент, а может, даже и академик.
Постарел Мирза сильно, был почти весь седой. Это была его шестая «ходка». И хотя не виделись мы с ним без малого лет двадцать, узнали друг друга сразу.
– Ассалам-алейкум, Дим Димыч, сколько лет прошло, – говорил с кавказским акцентом Мирза, – а вот где довелось встретиться. По зонам я слышал о тебе, шел этапом из Львова, там меня «замели», так мне Ерик, вор из Винницы, сказал, что ты здесь, в монастыре.
Нам с Мирзой было о чем поговорить, что вспомнить.
8
На другой день, когда мы были на работе, Володя Карась пошел на полигон, где должен был встретиться с шепетовским шофером. Хотя выход из зоны производственных цехов на полигон запрещен, если поймают охранники – пятнадцать суток карцера, но ребята ходят. Дождавшись, когда машина стала под загрузку, а шофер пошел к забору по малой нужде. Карась пролез через дыру в заборе и подошел к шоферу. Тот сунул ему сверток. Перебросившись несколькими словами с шофером, Карась поспешил к забору.
Все это видел зек из шестой камеры, в ней сидела большая банда донецких ребят. И только Володя пролез назад в дыру, его окружили люди Володи Щербака по кличке Колобок. Было их человек десять: Пашка, Витек, Граф, Ломаный и другие.
Пашка схватил Карася за ворот полосатой робы.
– Отдай, что взял у шофера.
– Паша, оставь. Это деньги моей жены, брось эти махновские приемы, – сказал Карась.
– Давай деньги по-хорошему, если жить не надоело, – ответил Пашка.
Карась оглядел всю банду ненавидящим взглядом, достал из-за пазухи сверток и протянул Пашке. Силы были слишком неравны.
Вернулся Карась в цех с серым перекошенным лицом, его трясло.
– Что случилось, Карась? – спросил я.
– Донецкие, банда Колобка, внаглую забрала четыре сотни, что жена передала.
– Как-как? – опешил я.
– А вот так, Дим Димыч, – ответил Карась.
Я пошел в сборочный цех, позвал Слепого, рассказал про Карася. Видел, как сузились его глаза, как заходили желваки на его худом сером лице, как засветился зловещий блеск в стеклянных глазах сумасшедшего.
– Может, позвать Скулу, Хряка, Мирзу, Клыка? – спросил я его.
– Нет, Дим Димыч, пойдем вдвоем, большой базар не нужен; ты что, меня не знаешь? – только и сказал Слепой.
Слепого я знал хорошо. Было время, когда он один держал зону в Дудинке. Иногда я думаю, если бы собрать вместе Чингисхана, Чан Кайши, Полпота, Пиночета, Муссолини, Гитлера и Сталина, то в свирепости и жестокости Слепой не уступил бы им, вместе взятым.
– Эта махнота у меня давно поперек горла стоит. Или мы, или они, Димыч. Другого варианта не дано, – добавил Слепой.
Я вытащил из тайника под станком два самодельных ножа из рессорной стали, узких и длинных. Такими обычно кабанов режут. И мы со Слепым направились в тупик за забором и цехом, где обычно собиралась банда Колобка. Как раз мы попали удачно. Вся банда сидела на бревнах, шабила (курила) анашу и радовалась дешевой удаче.
Я шел первым, остановился напротив Пашки. Слепой занял позицию чуть сзади и левее, с таким расчетом, что мог бы достать ножом любого, кто попытается вырваться через проход к тупику.
– Паша, отдай деньги, которые взял у Карася, – сказал я.
Пашка повернулся и не сказал, а визгливо вскрикнул срывающимся голосом, точно пролаял:
– Я умру только от ножа.
– За этим мы и пришли, – ответил я, вытаскивая из-за пазухи нож.
Паша до этого сидел в другой зоне на усиленном режиме. В зоне получилась резня, ему пропороли живот. Врачи семь дней боролись за его жизнь. Бесполезно. Бросили его на произвол судьбы. Каким-то чудом Пашка выжил, поправился. Его судили, усиленный режим заменили особым. Так он попал в монастырь. Обо всем этом я знал и сказал:
– Паша, если это хрустальная мечта твоего детства – умереть от ножа, то считай, что я добрый волшебник и пришел исполнить эту мечту. Только учти, из-под моего ножа еще никто не уходил живым. Кстати, и мне какая-никакая радость, ты у меня юбилейным, десятым будешь, – сказал я.
Сзади истошно прохрипел Слепой, держа в полусогнутой руке нож острием вверх:
– Кончай его, Димыч! Бросай базланить.
– Счас, Слепой, мы этих сук всех кончим, – ответил я, – ты только не дай прорваться ни одному из тупика.
– Димыч, не боись. Нагоняй на меня, нагоняй, а я кончать их буду.
В стане врагов начались паника и растерянность, несмотря на их значительный перевес в живой силе.
Пашка вытащил из кармана деньги и швырнул к моим ногам, настолько он был ошарашен.
– Так-то лучше, – сказал я, забрал деньги, и мы со Слепым пошли из тупика. Я обернулся, махнота Колобка сидела растерянная, пришибленная. И хотя они никуда не бежали, напоминали побитых собак с поджатыми хвостами. Но на этом дело не кончилось.
9
Рядом с ламповым находился красильный цех. Как-то привезли белую краску. Махнота нырнула в красильни. В этом цехе ребята подобрались неплохие, в основном киевские. Они не стали связываться с махнотой. Эти же из краски нагнали спирту, здесь же напились. Когда уводили из цеха, натолкнулись на Карася.
– Это ты почто пошел жаловаться Дим Димычу и Слепому? Получай, падла, – сказал Пашка и ударил Карася. Навалились остальные и его сильно избили. Карась еле приполз в камеру. На другой день не пошел на работу. Потом вышел, два дня делал свинокол. На четвертый день пошел в третий цех и прямо на рабочих местах зарезал пять человек, первым Пашку. А еще пять человек из банды Колобка должны были выйти во вторую смену.
Когда Карась зашел в наш цех, лицо его было белее снега. Я спросил:
– Володя, что с тобой?
– Пятерых я замочил, Дим Димыч, вместе с Пашкой.
Видя его состояние, я заварил чифирю, подошли Юзик, Слепой, Скула с Шапой и Мирза. Мы чифирнули.
Прибежал опер Шаров, он уже все знал, сказал:
– Пойдем, Карась.
– Начальник, подождем вторую смену, я не весь «расчет» получил, еще пятерых ухоркаю, сполна рассчитаюсь с махнотой. Ты же сам видишь, какой беспредел они творят в зоне. Да и тебе, начальник, поспокойнее будет, а мне все равно «вышка».
– Нет, нет, Карась, пойдем. «Вышки» тебе не будет. Это я тебе говорю, – сказал майор. И они ушли.
Был суд. Володе дали расстрел. Но по ходатайству администрации зоны, где немало усилий приложил Шаров, Карасю «вышак» заменили пятнадцатью годами. Поскольку хуже особого режима уже не бывает, оставили тот же – особо строгий.
Шаров молодец, сдержал слово.
По поводу «благополучного» исхода с Карасем, а также по заявкам широкой общественности нашей камеры я под гитару исполнил одну давнюю лагерную песню: «Суд идет, процесс уже кончается, и судья читает приговор, и чему-то глупо улыбается лупоглазый толстый прокурор, и защита тоже улыбается, глупо улыбается конвой, слышу – мне статья переменяется: заменили мне расстрел тюрьмой». В натуре, песня была кстати, в резонанс событию.
10
Надзиратель открыл дверь камеры и сказал:
– Пономарев, собирайся. Шаров вызывает. Только робу полосатую сними, надень другую.
– А зачем, разрешите вас спросить, гражданин начальник, я так привык к полосатой, да и она мне больше к лицу, в ней себя чувствую адмиралом Нельсоном, – поинтересовался я.
– Меньше разговоров, Пономарев, там узнаешь, – сказал надзиратель.
Я стал переодевать робу. Подошли Юзик, Слепой, спросили: