Текст книги "Записки рецидивиста"
Автор книги: Виктор Пономарев
Соавторы: Евгений Гончаревский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)
– Накройте его и отнесите в морг, – сказал врач.
Объект своего рукоделия и мастерства санитары сложили на носилки и отнесли в морг. Морг находился на углу терапевтического отделения. А того санитара, который побывал в объятиях у бывшего пациента сангородка, стали приводить в чувство. Санитар пришел в себя, а часа через два его уже видели в столовой уплетающего за обе щеки бутерброды и шницели.
А жизнь в нашей камере шла своим чередом, напряженная и плодотворная. Одни уходили, другие чудики приходили. Один обмотается до пояса в простыню, станет в углу и стоит, вперив глаза в потолок.
Я спрашивал его, зачем он это делает.
– Я памятник Тарасу Бульбе.
Другой сядет на кровать, в руке палочка, к которой привязана веревочка, и сидит, водит палочкой. Спрашиваю его:
– Клюет?
– Тише ты, а то рыбу распугаешь.
Полководцы больше ходят, сойдутся вместе, о чем-то поговорят и расходятся.
Как-то мы с Колей-санитаром сидели в прогулочном дворике. Я обратил внимание на одну женщину. Она сидела в стороне и курила. Это была крупная красивая женщина с волнистыми волосами, большими глазами и черными бровями. Я спросил у Николая:
– А за что она сидит?
– Мужу голову отрубила за измену, червонец сроку. Но голос у нее, я тебе скажу, ничем от Шульженко не отличишь. Пойдем, я попрошу ее спеть, послушаем.
Мы подошли к женщине, Коля попросил ее спеть. Женщина запела «Синий платочек». Я лег рядом на траву, слушал и думал: «Как хорошо поет, а голос действительно не отличишь от голоса Шульженко». Коля куда-то ушел, мы остались вдвоем. Я стал спрашивать женщину, откуда она и за что попала в дурдом. Она засмеялась и говорит:
– Я уже скоро год здесь. Привыкла, и меня в зону не тянет. Как только пожалуюсь на голову, так меня сразу сюда отправляют. А дали мне десять лет за мужа. Я его неоднократно предупреждала, чтобы прекратил по чужим бабам шастать. А ему хоть бы хны. Поймал триппер и меня наградил, оба потом лечились. Я в последний раз его предупредила, он не понял. Как-то пришел домой пьяный, вся морда в губной помаде. Я сильно психанула тогда, схватила топор и отрубила ему голову. Признали невменяемой, но срок все равно дали.
Такую грустную историю рассказала мне Надя, так звали женщину. Теперь, как только прогулка, я подхожу к ней, сажусь рядом, и Надя поет мне песни. Посидим с ней, поговорим и расходимся по камерам-палатам.
3
Один раз на прогулке я сказал своей знакомой:
– А что, Надя, если мы с тобой согрешим. Срок у нас большой впереди, годы уходят, что нас ждет, неизвестно. Надо попытаться при возможности хоть здесь использовать, что дано природой.
Надя внимательно посмотрела на меня, сказала:
– Те санитары, что у тебя, сволочи. Ты поговори с Колей Омским, он мужик вроде с понятием.
В обед я изложил Коле свое намерение, он только спросил:
– А с ней ты говорил?
– Да. Она согласна.
– Хорошо. Я вам открою одиночную камеру, она пустая сейчас.
После обеда я попросил своих санитаров разрешить мне помочь Коле по уборке территории. Коля подтвердил им свою просьбу. Санитары меня отпустили. Коля открыл одиночку, я вошел в нее. Минут через пять пришла и Надя. Прикрыв дверь, Коля ушел. Мы с Надей разделись, легли на кровать, накрылись простыней. Я целовал могучие Надины груди, губы, шею, а потом мы отдались друг другу. Несколько раз мы еще забывались. Потом поднялись, вышли на улицу, договорились встречаться каждый день после обеда. В это время все врачи уходят на обед, локалка закрыта. Теперь мы почти каждый день встречались с Надей и трахались в одиночной камере. Жизнь в дурдоме стала радостней, день пролетал за днем незаметно. Скажу откровенно: не каждому зеку улыбается такое счастье.
Как-то Надя призналась мне:
– Ты знаешь, Дима, я к тебе уже так привыкла. Проснусь ночью в палате, щупаю рукой, думаю, что ты рядом. Открою глаза, а тебя нет. Мне аж дурно делается, и не могу уснуть до утра, все жду той минуты, чтобы обнять тебя и поцеловать. До чего ты влез мне в душу.
– Эх ты, моя певица, Лолита Торрес, – ответил я.
Наша любовь длилась почти год. Врач меня часто прослушивал, спрашивал:
– Голова не болит?
– Иногда стреляет в голову сильно. Несколько дней ничего, а потом как начнется, – «косил» я.
Вот и Надю мою отправили этапом в лагерь, остался я один. Сокамерники мои тоже почти все поменялись, от бывшего генералитета и следа не осталось. Остались только угрюмый шизофреник лейтенант Шмидт да идиот революционер-марксист. Пополнение в камеру прибыло, но одна шалупень, спекулянты и взяточники: хирург-взяточник из Алмалыка, директор-взяточник из Ферганы, причем все спитые алкоголики и вольтанувшиеся на этой почве. Ну о каких «серьезных» революционных делах можно с ними говорить?
Поскольку мы все канали по графе «дураки», то поэтому, а может, для этого, нам всем делали уколы сульфазина. Более пренеприятнейшего укола я не получал в жизни. Сульфазин затормаживает человека, почти парализует, температура подскакивает под сорок, человека трясет, как в лихорадке.
Да и сама процедура введения больным сульфазина больше напоминает сцены из фильмов ужаса. Открывается дверь камеры, заходит медсестра Сульфазина Павловна, такую кликуху ей дали зеки, а с ней три санитара-амбала. Один мордоворот держит ящичек с лекарствами, двое ждут команды, как львы, готовые к прыжку.
Сульфазина Павловна, молодая еще женщина, но с мордой старухи Шапокляк, медленно набирает в шприц сульфазин на глазах у жертв. Зеки сидят на кроватях затаив дыхание, молчат и обреченно смотрят на шприц, как загипнотизированные. Набрав шприц, медсестра резким взмахом руки в сторону облюбованной жертвы выкрикивает:
– Вот этот!
Санитары кидаются, хватают больного, связывают. Тот орет не своим голосом. Сестра всаживает иглу шприца несчастному в задницу. Потом санитары его отвязывают, кидают на кровать. А Сульфазина Павловна готовит заряд для задницы очередной жертвы. И снова взмах руки, шум, гам в камере – и тишина. И так продолжается до тех пор, пока в камере не останется ни одной раненой жопы. Сатрапы уходят, а мы лежим на кроватях, остекленело смотрим друг на друга, нас трясет, корежит. Потом все проходит.
4
Наступила осень, с деревьев падали желтые листья. Как-то днем четверо наших санитаров упали за столик в прогулочном дворике играть в домино. От скуки я попросил у них разрешения подмести территорию. Санитары разрешили. Не спеша я махал метлой, подогнал листья к куче с углем. Увидел тупой топор, им разбивали большие куски угля перед тем, как отправлять их в последний путь, и, видимо, топор забыли убрать. Я вспомнил, как били меня санитары, когда принимали в свою обитель. Посмотрел на санитаров, те были заняты игрой, на меня никакого внимания не обращали. Мелькнула мысль: «Дай-ка я пугану их немного». Взял топор, направился к столику, не доходя метра два, крикнул на всю локалку:
– Ну, козлы! Вот вы где попались мне! Полетят сейчас клочки по закоулочкам!
С выпученными от ужаса глазами санитары какое-то мгновение смотрели на меня. Потом, как по команде, кинулись бежать. Вмиг перескочили высокие ворота, даже колючую проволоку не задели, что в тридцати сантиметрах проходила над воротами. А я подскочил к столу и со всей масти рубанул по нему топором, затем сел на лавочку.
Наступила тишина, только где-то через полчаса открылась маленькая дверь в железных воротах, и появился главный врач больницы. Он спросил:
– Ну что, Дим Димыч, ты успокоился?
– Я и был спокоен. Это я, гражданин доктор, их попугать решил в воспитательных целях. Помните, когда они впятером меня били, какими храбрыми были. Вот и решил я проверить, какие они герои.
Врач засмеялся, сказал:
– Пойдемте со мной, Пономарев.
Как томагавк, я швырнул топор на кучу угля и пошел за доктором. За мной, как эскорт, пристроились два солдата с автоматами, капитан ДПНК и санитары. Доктор завел меня в одиночную камеру и сказал:
– Теперь будешь один сидеть. С Ташли из института скоро профессор приедет, даст заключение, и тебя на суд повезут.
Доктор вышел, камеру закрыли и три месяца меня никуда не выпускали, кроме как на прогулку. Приехал профессор, просмотрел историю болезни, побеседовал со мной, сказал:
– Да, убийство вы совершили не умышленно. Суд должен на это обратить внимание. Я дал заключение, что в момент совершения преступления вы были невменяемы.
После уезда профессора меня отправили сначала в лагерь, а потом в тюрьму. Приезжал следователь-узбек, разговаривал со мной. Через месяц пришло обвинительное заключение, и меня отправили снова в лагерь на суд. Это была у меня пятая по счету «дыба». Прокурор запросил пятнадцать лет. Мне дали последнее слово, отказался от него. Что я мог этим фундукам доказать? Бесполезно.
Суд ушел на совещание. Часа два не было, потом пришли, сели за стол. Судья, пожилой узбек, налил в пиалу чай из чайника, пополоскал во рту, поднял край красной скатерти и выплюнул под стол. Достал из кармана маленький деревянный кувшинчик «насковак», насыпал из него на ладонь насвай (наркотическое вещество) и кинул под язык. Потом взял в руки приговор и начал медленно читать на ломаном русском языке. Кое-что я понимал, кое-что нет. Но главное понял: мне округляют все сроки и делают пятнадцать лет, из них пять лет тюремного режима, а для полного счастья добавляют к пятнадцати еще пять лет ссылки в северные края. А я подумал: «Все, Дим Димыч, век тебе свободы теперь не видать. Это конец. Такую „катушку отмотать“ вряд ли удастся, если учесть, что почти червонец я и так из тюрем не вылазил за свою короткую жизнь».
Глава 4
ДОЛГИЕ ГОДЫ «КРЫТОЙ» ТЮРЬМЫ
1
На тюремный режим меня везли через пересыльную тюрьму. В пересылке кинули в пятнадцатую камеру. В ней сидели те, кто идет на особый или тюремный режим. В камере сидел вор Каюм, он третий раз уже шел на тюремный режим. Только я зашел в камеру, Каюм сказал:
– Дим Димыч, мы знали, что в зоне ты долго не продержишься. Сколько «крытой» «отломили»?
– Пять лет по суду.
– Ништяк, привыкнешь. Только учти, Дим Димыч, в «кичмане» «хозяин» над крытниками старший опер Вахидов. Сволочь еще та. В какую камеру захочет, в ту и посадит. В отдельных камерах у него сидят свои люди. Когда приедем на «кичу», не вздумай, в натуре, Дим Димыч, тебе говорю, показывать Вахидову зубы, ругаться с ним. Сдержи себя, смолчи на все его придирки. А то кинет тебя в двадцать четвертую камеру, а там одни беспредельники. В подвале «крытой» в сороковой камере сидит белорус Прокоп, ништяк малый. Постарайся к нему попасть, у него есть чему поучиться, он отлично каратэ владеет.
– Уж кого-кого, Каюм, а Вахидова я знаю. Мы с ним «старые друзья». Встреться он мне на свободе, я бы ему голову отрезал.
Сидим на пересылке, каждый ждет свой этап. Как-то открывается дверь камеры, заходит молодой парень в солдатской форме с шинелью и вещмешком в руке. Я спросил:
– Ты откуда, солдатик? Притом в такую камеру, здесь одни бандиты и головорезы сидят.
Парень рассказал о себе. Зовут Володя Федотов, сам из Караганды, есть жена на воле и ребенок. В армии здесь служил, в Средней Азии.
– Командир отделения, – рассказывал Володя, – все время ко мне придирался. То воротничок неправильно пришил, то ремень болтается, то автомат плохо смазан. В общем, достал он меня основательно. Раз подняли нас «в ружье». Разобрали мы автоматы, выскочили из казармы на улицу. Там уже все офицеры стояли. Когда я пробегал мимо них, мой командир с ехидной усмешкой сказал: «Федотов, как всегда, последний». А тут я еще письмо на днях из дома получил: жена на заводе в аварию попала, лежит в реанимации. Как уж получилось, сам не знаю, только я развернулся, крикнул: «Нет, командир, в бою я первый!» – и всадил ему в живот очередь из автомата. Задел еще нескольких офицеров. Судил меня военный трибунал, дали двенадцать лет строгого режима, из них три года тюремного. И вот я здесь.
На другой день нас повезли в «крытку». В подвале тюрьмы нас стали шмонать надзиратели, от которых несло самогоном. У меня с собой было много литературы: толстые книги, между листами которых были вклеены пятьсот рублей и анаша в обложках. Все это я вез из лагеря. Когда сидел в зоновском БУРе, мне кенты передали через раздатчика баланды. Я сделал из хлеба клей и все аккуратно проклеил.
Ко мне подошел опер Вахидов, сказал:
– А, Дим Димыч, старый знакомый. Рад, рад встрече. Раздевайся.
Я разделся, стоял в одних трусах. Вахидов с интересом смотрел на шедевры лагерных Рубенсов и Рафаэлей, что украшали мое тело, спросил:
– Что, блатной?
Я не ответил.
– Что молчишь, козел? – крикнул Вахидов.
Я и на этот его выпад не среагировал, продолжал молчать. Надзиратели в это время шмонали мой мешок, ломали сигареты на мелкие кусочки, смотрели и трясли книги растопырив обложки.
– Слушай, ты, кретин, – не очень вежливо обратился ко мне капитан, – я могу так сделать, что ты быстро у меня заговоришь. У меня разговаривали даже абсолютно немые и глухие, причем на любом языке, который я назову. Так-то. Ты что, немой? – перешел Вахидов снова на крик.
Я посмотрел капитану в глаза, говорю, сдерживая в себе желание дать ему по морде:
– Гражданин капитан, сам я работяга, хочу работать, и другое меня ничего не интересует. А лично к вам, гражданин начальник, у меня просьба: посадите меня в сороковую камеру, товарищ у меня там сидит. Мы вместе будем ходить на работу.
Капитану, видимо, по масти пришелся мой миролюбивый тон, он еще раз внимательно посмотрел на меня и сказал:
– Стань в сторону. Следующий!
Этапом с нами шел армянин, Погос по имени. Подошла к шмону его очередь. Вахидов, глянув на Погоса, сказал:
– Что, козел, опять приехал?
Погос стал кричать:
– Это кто козел? Я козел? Ты сам козел. Я твою домовую книгу топтал.
На лице Вахидова появилась улыбка стервятника.
– Хорошо, Погос. Я козел. Сейчас я кину тебя в махновские камеры, а в конце месяца выпущу из самой последней. Вот тогда посмотрим, кто козел, – сказал капитан.
В тех камерах сидела махнота, беспредельщики, их в тюрьме называли «люди Вахидова».
После шмона уголовников стали раскидывать по камерам. Меня кинули в сороковую, как я и просил. Только вошел в камеру, как человек двадцать в один голос закричали:
– Привет, Дим Димыч! Наконец-то и ты здесь.
Когда дверь камеры закрылась за мной, я рассказал ребятам, как нас принимал Вахидов.
– Это его метод каждого прощупать, – сказал кто-то из зеков.
– Погос назвал Вахидова козлом, так тот его в махновскую камеру кинул на «прожарку», – продолжал я рассказывать.
В это время мы услышали крики Погоса и хипиш на весь коридор подвала. Погос так кричал, что, наверное, и на самых верхних этажах тюрьмы было слышно.
– Козлы позорные, куда вы меня кинули!
Надзиратели открыли дверь махновской камеры. Погос с вещами выскочил в коридор и кинулся к Вахидову со словами:
– Начальник, лучше сажай меня в изолятор.
Вахидов посмотрел на Погоса:
– Ну, что я тебе говорил, Погос? Не показывай зубы. Ты меня не послушал. Ладно, на первый раз я тебя прощаю. Отведите его в сороковую, – обратился капитан к надзирателям.
В одну камеру со мной попали Каюм и Федот, так я стал звать солдатика Володю. Потом к нам кинули и Погоса. Когда он вошел в камеру, все зеки стали над ним смеяться:
– Вот тебе Вахид «прожарку» устроил.
– Я его маму… – ответил Погос.
– А что там было в махновской камере?
– Только я вошел в камеру, с нар поднялся один амбал с кривой рожей, подошел ко мне и говорит: «Ну что, армян, тебя сразу „пиздить“ или ты сам уйдешь из камеры?» Вот я и ломанулся на кормушку, стал дверь долбить.
Поговорили, посмеялись, а когда успокоились, я решил угостить ребят. Никто не знал о моей заначке. Я подозвал Валька Уральского, сказал:
– Возьми газету, Валек, расстели.
А сам стал распарывать обложку одной книги и высыпать анашу на газету. Ребята стали «массовать» анашу, смешали с махоркой, свернули «косяки». Зеки сели кольцом, и «косяки» пошли по кругу. Каждый делает затяжку и передает другому. Такой уж принят этикет в этом обществе.
В «крытой» тюрьме такой порядок: месяц сидишь на пониженном пайке, месяц – на строгом, потом переводят на общий паек. Мы не работали и были и на пониженном пайке. Это значит, в сутки дают фунт хлеба и черпак синей баланды. А если выводят на работу, то вечером к пайке дают еще сто граммов хлеба добавочных.
Над нашей подвальной камерой была камера больничная. Сверху в потолок постучали и крикнули: «На „решку“». Оказалось, в больничке лежал Андрей Осетин, с которым мы раньше сидели на пересылке, Андрей крикнул:
– Дим Димыч у вас сидит?
– У нас, – ответил кто-то из зеков.
– Позови его.
Я вылез на «решку», крикнул:
– Привет, Андрей!
– Дим Димыч, ты пришел в «крытую» и сидишь молчишь.
– Так что теперь, объявлять на весь «кичман», что я пришел? Ну, был бы я Дуглас Фербенкс или хотя бы Марк Бернес, – пошутил я.
– Тех кентов, Дим Димыч, мы не знаем, а тебя знаем, – ответил Андрей. – Кстати, у вас на подвале сетка мелкая?
– Да.
– Тогда, Дим Димыч, постели газету, мы «черемухи» пошлем.
«Черемуха» – это раскрошенный хлеб с сахаром. Я постелил на подвале газету, крикнул:
– Сыпьте.
Сверху высыпали, я принял газету с хлебом, высыпал в миски. Получилось две миски тюри. С Андреем договорился, что пошлю им наверх бабки. Они отоварятся в ларьке и пришлют нам «подогрев». Андрей спустил по стене «коня», тонкую веревочку, сплетенную из распущенных носков. Я привязал двадцать рублей, «конь» ушел.
2
Я лежал на нарах и читал книгу «Отверженные». Слышу, клацнул замок, дверь камеры открылась, вошел надзиратель и бросил на нары матрац. За ним вошел небольшого роста худощавый зек уже в годах. Ко мне подошел Равиль из Ангрена, говорит:
– Дим Димыч, Игрушка из «кичмы» к нам пришел, вор в законе.
– О, как раз вовремя, – сказал я. – Зови к столу, будем тюрю есть.
Все сели за стол. Хоть по ложке, но каждый должен скушать. Так предписывает уголовный этикет преступного мира. Когда поели, разошлись по нарам. Игрушка подошел ко мне, сел на нары и сказал:
– Слышал я, что ты, Дим Димыч, на пересылке Сангаку «доверху положил».
– Было дело. Надо было мразь проучить, чтобы знал, как с ворами разговаривать. Сам из себя «тундра тундрой», а пытался пахана корчить.
– А в каких ты «кичах качался», на каких зонах был?
Я рассказал Игрушке про свою жизнь, с кем пайку довелось хавать, рассказал про Вафо Самаркандского, кто его зарезал на воле.
– Потом «объявил себе амнистию» из зоны Навои, был в бегах, – продолжал я свой рассказ. – Заходил на хату Вафо. Мать у него хорошая. Дала мне «прикид», ходили с ней на кладбище к Вафо на могилу.
Мы долго еще разговаривали с Игрушкой. Только потом легли спать. Слышу, кто-то наверху крикнул:
– Дим Димыч, ты где?
Я поднялся к «решке», крикнул:
– Я здесь.
– Дим Димыч, это я, Зойка. Давеча ты разговаривал с ребятами, я тебя по голосу узнала. Я приехала из зоны на больничку и работаю в рентгеновском кабинете уборщицей. Дим Димыч, ты завтра запишись на рентген, мы встретимся. Ты не забыл еще нашу любовь?
– Как забыть, Зоя, какой ценой мне эта любовь досталась.
– Девочки тебя тоже вспоминают. Как у тебя здоровье?
– Нормально.
– В общем, завтра жду тебя.
Поговорив с Зойкой, я лег на нары, но долго еще не мог заснуть. Вспоминал свою горькую жизнь, в которой, как лучи, вспыхивали и радостные моменты. Разве мог я когда предполагать, что доведется мне снова встретить Зойку, и опять в тюрьме.
Утром во время проверки я записался у дежурного на рентген. В полдесятого меня вывели из камеры и повели наверх. Сопровождал меня надзиратель – старый татарин с кривым носом и большими лупатыми глазами. Что я еще отметил в надзирателе, так это широченные галифе, в которые можно было всунуть еще троих человек, а кирзовые сапоги были размеров на пять больше. От этого надзирателя заносило то в одну, то в другую сторону вслед за сапогами. Было ощущение, что не он тащит сапоги, а они тащат за собой надзирателя, причем тащат неумело и хаотично.
Когда по лестнице поднялись наверх и пошли по коридору, за решеткой я увидел женщин с маленькими детьми. Это были «мамки», тоже заключенные. Подумал еще: «Ну, ладно, я с четырнадцати лет, с малолетки мыкаюсь по тюрьмам и зонам. Ну, а эти-то, эти-то, что их ожидает, если они вкус и запах тюрьмы впитывают с молоком матери?»
Потом мы свернули в открытую дверь направо. Там было еще две двери. Из одной двери выскочили две могучие женщины, я даже опешил, схватили меня за руки и втащили в кабинет. Тут я увидел Зойку, она кинулась мне на шею, стала целовать. А другая толстая баба пошла завлекать надзирателя, что-то говорила ему. Старик нараспев только одно повторял: «Давай быстрей, а то меня ругать будут».
Мы не стали с Зайкой терять столь драгоценное время. Здесь же в кабинете прямо стоя отдались друг другу. И сразу после этой процедуры, заправляя и застегивая штаны на ходу, я пошел в рентгенкабинет.
В кабинете в полумраке сидела женщина и что-то записывала в большой журнал. Увидев меня, сказала:
– Раздевайтесь.
Я разделся до пояса, встал в аппарат и тут же вышел.
– Одевайтесь, – сказала женщина.
Когда я вышел из кабинета, мой надзиратель сидел на диване между Зойкой и толстой Анкой и чему-то блаженно улыбался. Зойка поднялась, сунула мне за пазуху две пачки конфет. «Горошек». Поднялась и Анка, я поблагодарил их, поцеловал обеих, они меня. На этом наше свидание закончилось. И мы с надзирателем поканали в подвал. По пути татарин цокал языком, говорил:
– Ох и бабы. Они что, знают тебя?
– Да.
В камере я положил конфеты на стол, сказал ребятам:
– Угощайтесь. Честно заработанные. Зойка дала, сейчас трахнулись с ней в рентгенкабинете.
Ребята съели конфеты, заочно поблагодарили Зою. Потом нам «позвонили» сверху, чтобы приняли «грев» – отоварку из ларька.
Поскольку сетка на подвале была мелкая, дотянуться до нее невозможно, мне пришлось сделать целое приспособление из прутка и реек, чтобы дотянуться до сетки, выломать в ней несколько проволочек в шахматном порядке и сделать дырку размером с кулак. Теперь можно «грев» принимать. Эта работа, требующая силы и терпения, была только мне под силу. Ребята в камере от истощения были сильно ослабшие. Когда я делал дырку в сетке, один зек обязательно стоял у двери загораживал волчок, чтобы надзиратель не засек. Поймают – пятнадцать суток «трюма» обеспечено.
Я крикнул наверх:
– Один конец «коня» кидайте на сетку, а жеванину связывайте колбасным порядком и тоже кидайте.
Они кидают, а я, потихоньку постукивая палочкой по сетке, все затягиваю в камеру. Все садимся за стол и начинаем есть. Жизнь в камере становится немного веселей. Каждый хочет рассказать что-нибудь из своей жизни.
В камеру пришел Вахидов, говорит:
– Один хрен вы ничего не делаете, поэтому хочу отдать вам тюремную библиотеку. Сделайте на потрепанных книгах переплеты, чтобы они выглядели культурно.
И пошла в камере работа. Если попадалась интересная книга, я ее прочитывал, а потом пересказывал содержание сокамерникам. Книгу «Отверженные» Гюго я рассказывал трое суток, всем понравилась. «Трудовой коллектив» уголовников нашей камеры постановил назначить меня рассказчиком. Работать я не буду, а буду только читать самые интересные книги и пересказывать. Работа не пыльная, но по-своему ответственная и, главное, получалась у меня неплохо. А чтение книг и раньше было моим хобби, начиная с детдома. Бывало и так: прочитаю книгу, а концовка у нее или плохая, герой погибает там, или непонятная, или обрывается на самом интересном. Тут уж, пересказывая ребятам книгу, мне приходилось самому придумывать сюжет и импровизировать на ходу.
Шло время. Я прочитал и пересказал очень много книг, в том числе такие серьезные, как «Консуэло», «Дженни Герхард», «Тавриз туманный», «Страшный Тегеран», много фронтовых книг. Особенно сильное впечатление произвела, и не только на меня, книга «Живые и мертвые», где главным героем был генерал Серпилин.
Как-то я сильно простыл, подскочила температура. Записался к врачу. Утром меня повели, надзиратель остался в коридоре, а я вошел в кабинет. За столом сидела маленькая толстенькая женщина в форме майора, лет пятидесяти на вид. Звали ее Галина Александровна, это я потом уже узнал. Женщина встала, надела халат, опять села, записала мои анкетные данные. Потом внимательно посмотрела на меня, сказала:
– Вы очень бледны.
– Где уж здесь, однако, тут? Не на Черном море отдыхаю, – ответил я.
– Раздевайтесь, я вас послушаю.
Когда я разделся, врач с интересом стала рассматривать на моем теле картины и пейзажи, выполненные в стиле уголовно-тюремного реализма, трогать мои мощные бицепсы, грудную клетку, которой мог бы позавидовать любой заштатный питекантроп.
– Ложитесь на диван, – сказала майор.
Я лег, она стала прослушивать мою грудную клетку, щупать живот, спрашивать: «Здесь болит? Здесь болит?» На что я ей ответил:
– Доктор, у меня нигде ничего не болит. Душа у меня одна болит, ноет, как вспомню, сколько мне сидеть.
– Ложитесь на живот.
Я повернулся, врач прослушала спину, сказала:
– Одевайтесь. Сейчас температуру измерим.
Когда я оделся, офицер в юбке сунула мне под мышку градусник, а сама села за стол, стала что-то писать. Попутно расспрашивала меня: откуда я, как сюда попал. Вкратце я изложил ей отнюдь не героическую свою биографию. Температура у меня оказалась тридцать девять градусов.
– Так, Пономарев, я вам выписала гематоген, будете пить. И вот еще дам вам поливитамины, тоже попринимаете, – сказала врач и насыпала мне полный карман куртки поливитаминов. – Потом я вас еще вызову.
В камере я рассказал ребятам о результатах похода к врачу. Каюм сказал:
– Сколько я в «крытой», не припомню, чтобы хоть одному «крытнику» выписывали гематоген, притом в камеру. Это неспроста.
На другой день я получил лекарства и бутылку гематогена. Стал понемногу пить. А через три дня меня вызвали в санчасть. Принимала меня маленькая майор Галина Александровна. Она, кстати, была начальником санчасти. Опять прослушала меня с обеих сторон и сказала медсестре:
– Этого полосатого тигра (а был я в полосатой робе) придется положить в санчасть. Оформите на него карточку, у него двухстороннее воспаление легких. Я ему выписала лекарства и глюкозу на десять дней. А вы, – обратилась майор в мою сторону, – идите в камеру, возьмите полотенце, ложку и кружку.
Я пошел, взял, что сказали, и меня отвели в больницу и положили в отдельную палату-изолятор. Вечером пришла Галина Александровна. Я лежал на кровати, укрывшись простыней. Майор присела на кровать, сказала:
– В других палатах лежат туберкулезники, поэтому я дала указание положить тебя отдельно, если ты сам не возражаешь.
– Нет, что вы! Я очень даже доволен. Мне тут хорошо.
Галина Александровна сидела не кровати вплотную ко мне. Я попытался отстраниться, отодвинулся чуть-чуть. Но майор села глубже на кровать, поудобнее, и опять я почувствовал ее тело. Потом она положила свою руку мне на спину и сидела, наклонившись надо мной. Ее большие груди маячили перед моими глазами. От такого изобилия этого продукта, да еще в такой близости, мне стало не по себе. Женщина заметила мое состояние, спросила:
– Что ты так покраснел?
– Видимо, температура у меня сильно подскочила, да и не только температура.
– Ладно, успокойся. Сейчас я пойду, а попозже зайду. Сегодня я дежурю и заодно сделаю тебе глюкозу.
Она ушла, а я еще долго лежал и не шевелился, так мне было хорошо. Я не знал, что и думать. Что это? То ли очередное испытание, то ли подарок судьбы. Я лежал и торопил время: скорей бы она пришла.
Когда небо в клетку за окном стало почти черным, я услышал в коридоре тяжелые шаги. В палату вошла Галина Александровна, сказала:
– Давай руку.
Сделала в вену глюкозу, дала витаминов, спросила:
– Что ты ел сегодня?
– Кашу овсяную давали и компот.
– А в подвале чем вас кормят?
– Дают хлеба четыреста граммов и овса немного, верней, каши синей. Я сижу на пониженном пайке, потому что на работу не выводят.
– То, что овсом тебя кормят, уже почувствовала, когда сидела рядом с тобой. А почему тебя на работу не выводят?
– Вахидов говорит, что я отрицательный элемент. Да я не один такой, «отрицаловки» в подвале навалом.
– Кстати, Витя, я сегодня еще ничего не ела, пойду перекушу.
– Галина Александровна, если там что останется, принесите сюда, сильно жрать хочется, – попросил я врача, на что она ответила:
– Все, что останется, я съем сама, – и засмеялась, а уходя, добавила: – Хорошо, если останется.
Я лежал читал, где-то через час Галина Александровна пришла, пододвинула табуретку к кровати, развернула сверток с колбасой и пирожками, сказала:
– Садись кушай. Вот, здесь осталось, – и снова засмеялась.
– А сколько времени? – спросил я.
– Десять. Надзиратели вывели из камер женщин-малосрочниц мыть полы в коридорах и лестницы.
Я ел, полулежа в кровати. Галина Александровна села на кровать около меня, чуть наклонившись в мою сторону. Из плохо запахнутого халата я увидел ее груди, на которых отсутствовал бюстгальтер. Мне показалось, даже не показалось, а интуитивно я почувствовал, что женщина испытывает ко мне симпатию и хочет меня. Поразмыслив, я пришел к выводу: терять мне нечего. В крайнем случае она просто выпишет меня из санчасти. Я поднялся с кровати, пошел, прикрыл дверь из предосторожности. Подошел к женщине, обнял, повалил на кровать и поцеловал в губы долгим поцелуем. Почувствовал ответную страсть. Тогда я расстегнул ей халат, положил удобнее на кровать, и мы отдались друг другу. Несколько раз мы терялись в забытьи. Галина Александровна целовала меня и только повторяла:
– Витя, успокойся. Ты такой горячий. Успокойся.
После третьего захода я отвалился на подушку. Доктор лежала с закрытыми глазами, ее массивные груди с большими коричневыми сосками свисали по обе стороны туловища.
Я стал ласкать и целовать груди, она только сильнее прижималась ко мне. В этот момент она, видимо, напрочь забыла, кто я и кто она. Любовь уравняла служебное положение бандита-каторжанина и майора – начальника санчасти.
Я приподнялся на локте, посмотрел на врача, спросил:
– Вы что, Галина Александровна, ночевать у меня в камере собрались?
– Нет, дорогой. Но мне так хорошо с тобой. Мне кажется, что за свои сорок девять лет я еще ни разу не получала такого удовольствия. Мне теперь и умереть не жалко.
– А почему, Галина Александровна, вы именно меня выбрали?
– Ты знаешь, Витя, когда ты пришел на прием и разделся, я посмотрела и подумала: такой здоровый красивый парень и пропадает. И вообще, почему-то ты понравился мне своим спокойствием, рассуждением. Я одна живу, без мужа. Лежала ночью на кровати и все время о тебе думала, решила хоть чем-то тебе помочь. А тебе хорошо со мной?