Текст книги "Закон-тайга"
Автор книги: Виктор Попов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
– Закон-тайга. Смотри, тебе жить.
Но с костылями дело шло плохо. Вначале Петр храбро ткнул палки, но когда налег на них, они разъехались и он чуть не упал. На втором шагу, не поддержи его Константин, упал бы обязательно. После этого, опасаясь зацепиться больной ногой, передвигал костыли медленно, уперев их в землю, пробовал, крепко ли держатся, и только после этого переносил на них тяжесть тела. Константин шагал сбоку, ежесекундно готовый помочь. За спину он надел свой рюкзак, на грудь прицепил мешок Петра и поэтому в точности напоминал парашютиста. С непривычки у Петра очень скоро засаднило под мышками, и он все чаще стал отдыхать. И без того неспорое их передвижение превратилось в пытку. Однако этот день Константин еще держался. Ночью Петр, обессилевший от физического напряжения и от боли, спал непробудно, а когда проснулся, увидел возле костра сооружение из пихтача с двумя длинными оглоблями, по сторонам которого мотались лямки, сделанные из отстегнутых от рюкзаков ремней. Волокуша.
– Сюда ложись, – коротко сказал Константин, кивнув на волокушу, которую укрывал палаткой. – Сейчас мешок под голову приспособим.
– В честь чего?
– В честь того…
– Подожди, Наташа… Ты, Петр, дойти хочешь?
– Хочу.
– Вот и ложись.
– Не лягу.
– Свяжу.
Константин сказал это без угрозы, так же обыденно, как обыденно говорил: «Схожу за дровишками». И Петр понял, что его действительно свяжут, представил, как это будет унизительно, и решил подчиниться.
IXВцепившись в лямку, Наташа шагала почти не напрягаясь, потому что основную тяжесть брал на себя Костя. Но даже и не тратясь на усилие, она чувствовала, как врезается в грудь петля, а ноги деревенеют от того, что прежде чем утверждать на скользкой, покрытой слипшимся сырым снегом земле очередной шаг, ими приходится пружинить. Она понимала, что виной всему – нелепый случай. Но то, что это было случайностью, оправдывало ее в своих глазах и, казалось, должно было оправдать в глазах каждого. Да, она была начальником отряда, и по ее настоянию отряд задержался до рискованного времени. Но что такое риск? Расчет, упроченный верой в счастливое стечение обстоятельств. Ее расчет оказался оправданным. Не могла же она предполагать, что этот своенравный кретин сломает ногу. Если бы не его возмутительное, безобразное, сверхослиное упрямство, все было бы как следует и они сейчас подплывали бы к Каранаху. Завтра были бы уже там. Сколько раз Костя за ним возвращался. Он же специально, негодяй, отставал. Вот бы Косте не возвращаться, – где был бы сейчас Петр Андреевич Шурдуков?.. Человек сам искал и нашел бы свою кончину. Бывают несчастья, в которых повинен только тот, с кем они случаются. Это был именно такой случай. Когда такая мысль пришла впервые, Наташа испугалась, потом во время особенно тяжелого перехода случилось так, что она сама позвала ее. Робко, страшась своего бессердечия, поманила пальцем из-за угла. Мысль пришла, и Наташа не ощутила ужаса. Будто речь шла не о них троих, а о людях незнакомых, о которых ей рассказали только для того, чтобы узнать, оправдывает она того, с кем случилось несчастье, или не оправдывает. Конечно, не оправдывает. Сам нарвался. Почему же должны рассчитываться за него люди? До реки еще километров пятьдесят-шестьдесят. Как они идут, им понадобится дней семь-восемь. Пятьдесят шагов – час отдыха. Встанет река – конец.
Геологи, топографы, охотники, вообще люди отчаянных профессий не любят говорить о несчастьях. Гибель друзей здесь воспринимают, как суровое завершение, в котором пенять не на кого. Выбирая профессию, люди знали, на что шли. Им не повезло – ничего не поделаешь. О них нужно помнить так же, как они помнили бы о тебе. Но вспоминать о них вслух не следует – это может лишить веры в себя, привести к ненужным аналогиям. Зато кинематографисты щедры на трагические концы. Наташа вспомнила «Неотправленные письма». Страшное, будто состоящее из одних глазниц лицо, река покачивает плот с мертвецом. Они не успеют до ледостава. Даже не закрывая глаз, Наташа увидела: распухшие стремительные снежинки засыпают троих. «А снег уж давно ту находку занес, метель так и пляшет над трупом». Она тряхнула головой, приходя в себя, но снег шел и шел, а ноги, руки, все тело застывало, было уже неживым. Наташа провела рукой по лицу, искоса взглянула на Костю. Он двигался, полулежа на лямке, поэтому казалось, что он шагает боком. Между Наташей и Костей висела, подрагивая, белая, пухлая завеса. И только тогда Наташа поняла, что это не галлюцинация – в самом деле шел снег. Он ложился уже не тая, надевал на камни отбеленные легкие шапочки.
И, пока шел снег, Наташу не оставляла мысль о гибели. Особенно нестерпимой она становилась на привалах. Устав до отупения, они сидели молча, чтобы даже на разговорах сэкономить силы, а распухший снег засыпал всех троих. Облегчение приходило во время движения. Усталость не давала думать, все мысли были сосредоточены на действии: шаг, еще шаг, еще… Но движения было меньше и меньше. Учащались и удлинялись остановки. На остановках шел снег и засыпал троих. «А снег уж давно ту находку занес…» Песня эта уже не выходила из Наташиной головы.
Константин пытался что-то говорить, его еще хватало даже на шутки, но Наташа их не принимала. Ей казалось, что все то хорошее, немногое хорошее, было у них с Константином давно, а может, и вовсе не было. Иногда Костя брал ее руку, растирал, грел дыханием, а ей представлялось, что рука уже не ее, что она не чувствует ни ласки, ни тепла. С каким-то отчуждением, будто не о себе, думала о том, что все на свете – притворство. Учеба, труд, стремление к чему-то, любовь – притворство, самообман. Боязнь смерти – это не притворство. Всю жизнь человек боится смерти, всю жизнь оберегается от нее. Он делает прививки от болезней, в холода надевает теплую одежду, чистит зубы, придумывает лекарства, кипятит молоко… В общем, что ни делает, делает для того, чтобы отдалить смерть. И никогда не угадывает, где она прорвет его заслоны.
Ночами, повернувшись лицом к Константину, она плакала, рассказывала обо всем веселом, что могла вспомнить, снова плакала и снова говорила. Много, жадно говорила о том, что они поженятся сразу же, как придут в Каранах, перечисляла поименно всех, кого пригласят на свадьбу. Костя, не подозревая о том, что творится с Наташей в действительности, радовался ее стойкости. О нынешнем своем положении оба говорить избегали. Он – потому, что не представлял, как человек может погибнуть в тайге, она – потому, что все основательней приходила к мысли о единственном пути, который помог бы спастись. Мысль, та самая, которая поначалу была такой страшной, теперь не только не пугала, а все логичнее узаконивала себя. Ведь, если так разобраться, с какой стати двум вполне здоровым, вполне живым молодым людям обрекать себя на гибель во имя какого-то дохляка, который стал жертвой собственной неприспособленности, неуклюжести, упрямства. С ним и не могло быть иначе. Если не в этот, в следующий раз он непременно бы самоуничтожился. Выживают организмы сильные. Естественный отбор, ничего не скажешь. В конце концов, они могут положить его в шалаше, наготовить ему дров, оставить… Что они могут ему оставить, если у них всего банка консервов и примерно полкило пшенки? Допустим, пшенки-то они ему немного оставить могут… Они доберутся до Каранаха. В этом и их и его опасение. Их опасение и его. Ну, а если в конце концов он и не спасется?..
– Костя, зачем нам гибнуть. Мы же погибнем. Все трое погибнем. А у нас есть возможность.
Наташа говорила горячим шепотом, прислонив губы почти к самому уху Константина. Они только что остановились на длительный очередной отдых. Константин уже развел костер и теперь подкладывал под Наташины ноги рюкзак – во время отдыха голова и ноги должны быть выше туловища, так усталость проходит быстрее. Он не понял, о какой возможности говорила Наташа, и истолковал ее на свой лад:
– Ты думаешь, лучше не к реке идти, а к Юльбагану? Я об этом уже подумывал.
– Почему к Юльбагану… при чем здесь Юльбаган? До него ты сколько считаешь?
– Да километров семьдесят.
– Семь-де-сят… Ты что, Костенька. До реки – сорок… Надо идти к реке…
– Мы и идем к реке. А насчет Юльбагана… Тут такое дело, закон-тайга. Зимовки должны быть промысловые. Землянушка, а то и избенка. Печка…
– Надо идти к реке, – сказала Наташа упрямо.
– Подожди ты… На тропках капканы будут, мяском разживемся…
– Только к реке. Петра мы оставим в шалаше, а сами пойдем к реке.
– Как оставим?
– Очень просто. Как оставляют… Сделаем шалаш, дров соберем, оставим пшенки.
– А ночью?
– Что ночью?
– Как он ночью-то?
– Слушай, мне в конце концов наплевать, как он. Меня интересует, как мы…
Наташа говорила о Петре громко и отчаянно, ей уже было безразлично и то, что он слышит, и то, как он к этому относится. Они могут бороться, он – нет. Тем хуже для него. То, что она говорит – совершенно ясно, и странно, как этого не понимает Константин. Почему он совсем не хочет считаться с ней? Она же все продумала. Вдвоем они еще, может быть, успеют дойти до реки. Как же, как убедить Константина, что иного выхода нет? Она умоляла, плакала, толкала ему в руки рюкзак. Он вначале уговаривал ее, потом замолчал и смотрел на Наташу какими-то поголубевшими до холода глазами.
– Не смотри на меня так, – просила она.
Он молчал.
– Ну пойдем, пойдем, Костенька, родной, пойдем.
Она вскакивала, тянула его за руки, пытаясь поднять, громко плакала от бессилия и совала, совала в руки рюкзак. Он притягивал ее к себе, целовал, она вырывалась, вскакивала, плакала и тянула его за руки.
– Не смотри, не смотри же на меня так, мне страшно, когда ты так смотришь.
Ей и в самом деле было страшно от того неживого и холодного, что стыло в глазах Константина. Он совершенно ничего не выражал, невидящий взгляд незнакомых ей глаз. И внезапно с беспощадной ясностью она поняла: Константин не пойдет. А как только поняла, все ее существо налилось бешенством отчаяния. Не пойдет? Пусть. Пусть. Пусть. Тысячу раз пусть остается и возится с этой мразью.
– Пожалуйста, оставайся. Я пойду одна. А ты оставайся, пожалуйста. Я не хочу подыхать рядом вот с этим дерьмом…
Все, что она делала дальше, поражало своей бессознательной последовательностью. Разделила на три равные части пшено, аккуратно сложила свой рюкзак, попробовала ногтем острие обоих топориков, тот, что показался ей острей, прицепила к поясу. Потом встала и, зловеще предупреждая, спросила:
– Так ты не пойдешь?
– И ты не пойдешь.
– Я-то пойду.
Константин вскочил, схватил ее за руки, потянул к себе, но она не шагнула. Теперь ее взгляд был холодным и безразличным.
– Значит, нет?
– Наташа!
Она вырвала руки и уверенно зашагала точно скопированной у Константина походкой – пружинистой, скользящей, с легким перекатом с пятки на носок. Черное топорище моталось и в такт шагам ударяло по высокому, облитому клетчатой тканью бедру.
Петр напрягся. Вот сейчас, сейчас Константин поднимется и уйдет следом за Наташей. Уйдет. И Петр останется один в тайге. Он, деревья и снег. Он не боится этого, и он не будет просить остаться, он ничего не крикнет им вслед… Вот Наташа оглядывается, зовет… Ей, наверное, очень страшно уходить одной. Она тоже останется одна. Деревья, снег и она… Что же этот-то не уходит? Он должен, он обязан уйти.
Петру не было страшно. В голове жило лишь жуткое любопытство и желание узнать, как это бывает. Он не думал о смерти, о том, что замерзнет. Ему просто было любопытно – как люди уходят. Обычно они прощаются, если злы – просто хлопают дверью. А как уходят здесь, вот при таких обстоятельствах? Наташа, та уходит трудно. Она несколько раз останавливается, оглядывается поминутно. И уходит, уходит. Интересно, как уйдет этот? Все напряжение, владевшее Петром, требовало: «Пусть убирается». Петр сейчас ненавидел всех – Наташу, Константина, себя, весь мир. Хороших людей нет. Волки. Человек человеку – волк. Право на жизнь – право сильных… Петр скрипел зубами и злился на скрип… Звери. Все звери… А почему бы и нет? Зачем им заботиться о тех, кто за двадцать лет только и научился скрипеть зубами. Только скрипеть зубами… Нет у него силы… Сейчас бы встать и бить, бить, бить, рвать, ломать все, что попадет под руку. Боже мой, как трудно быть слабым. Но почему же не уходит этот? Он ждет, что я попрошу, что я буду умолять? А я не буду. Я ничего не буду. Петр ничего не замечал, что он уже не скрипит зубами, а дрожит, и даже не дрожит, а дергается. Дергается у него все – руки, ноги, веки, губы. Поэтому, наверное, и звучат беспомощно злые, горькие слова:
– Уходи, слышишь, уходи! Все уходите. Закон – тайга, прокурор – медведь. Вам поверят – тайга… Иди, подлец, не догонишь. Она знает, что сказать… Вместе скажете… Ты… она… вместе-е!
Слова потеряли связь, заплясали, задергались вместе с губами. Петр даже на цвет чувствовал слова – зеленые, голубые, красные. А Константин сидел, не оборачиваясь, не разгибая спины. И Петр вдруг очень ясно понял – все его зло, все бешенство от мысли о том, что этой спины вдруг не окажется рядом. Останется он один. Деревья, снег и он. У него нет сил остаться одному. Один… Это очень страшно – один. И он жалобно позвал:
– Константин… Костя…
– Чего тебе?
– Ты уйдешь, Костя?
– Это ты с кем думал? Хоть и хреновый ты человек, но все равно. В тайге уходить нельзя. Ты вот что, дурочку брось валять. Понял? Я ведь не посмотрю. Я и по шее могу. Ты что думаешь? – Константин сердито поворошил костер. Искры рванулись к вершинам сосен, рассыпались мерцая, погасли. – Закон – тайга, понял?
– Прокурор – медведь, волк – судья.
– Кому ты такой нужен.
– Послушай, ты, пижон! Ты увел у меня Наташку… Нечего кулаки жать. Я знаю, захочешь – убьешь меня. Но ведь я так не дамся. Я глотку тебе перегрызу. Но все равно, захочешь – убьешь. Из-за угла. Я засну, а ты. Понял? Вот можешь убить, но так разговаривать я с собой не позволю.
Страх и исступление у Петра прошли. Но то, что им сейчас владело, не было безразличием. Это было вызовом воинствующего бессилия. Он уверился, что Константин останется. Он не может уйти и не уйдет, потому что есть какая-то сила, которая оторвала его от Наташи и оставила здесь, у костра. И, коли так произошло, то теперь можно не стесняться. Главное – он не уйдет. Может грозить, ругаться, но не уйдет и не ударит. Он будет бунтовать сам в себе и ничего не сможет с собой поделать. Пусть, пусть он теперь переживает то, чем жил все это время Петр: бессилие, ненависть к себе, ненависть к другому и отчаяние. Бессмысленное, безысходное отчаяние от сознания того, что ничего нельзя поделать, ничего невозможно изменить.
– Вот ты остался. Скажи – зачем? Ты мне не нужен. Понимаешь, не нужен. Я могу дойти и без тебя – это тебя не касается. Я могу и не дойти, могу загнуться тут. И это тоже тебя не касается. Ничего, тебя абсолютно ничего не касается. А Наташа ушла. И это – тоже тебя не касается. Нет, это – касается, еще как касается! Но сделать ты ничего не можешь. Она тебе в глаза наплевала, а ты только утираешься.
– Замолчи!
– Нехороша правда? – Петр приподнялся на локтях и с чувством радостного, глумящегося страха качнулся навстречу вскочившему Константину. – Бей, чего ж ты? За правду всегда бьют. Ведь и ударить-то ты не можешь. Ты думаешь, так это просто – человека ударить. Понимаешь: Человека.
Константин дернулся к костру. Петр непроизвольно шарахнулся и выставил вперед руки.
– Да не бойся, Человек. – Константин брезгливо поморщился. – Смотреть тошно на твои истерики. – Помешал угли, проследил взглядом за метнувшимися вверх искрами и сказал, убеждая себя: – Вернется она. К вечеру она обязательно вернется.
Константин был таежником не только по рождению, по призванию, по конституции своей был он лесным человеком. Он не то, что понимал, а всем существом чувствовал тайгу. И безразличие ее чувствовал, и доброту, и беспощадность. Ему несколько раз попадались в тайге выветренные, пожелтевшие человеческие кости. Валялись они ненужно и неприкаянно, так же, как ненужно и неприкаянно валялись рядом истлевшие сучья. Эта неприбранность и ненужность немного расстраивали, но в то же время вызывали мимолетное осуждение. Значит, не знал человек тайги, не сыном был ее, чужаком. Только чужого не сбережет тайга, только к нему она немилостива. Не накормит она его, не покажет свои приюты, не откроет тропы.
И в этом есть закономерность, рассуждал Константин. Чужой не должен топтать тайгу, ибо от него здесь все беды. Чужой может уйти с ночлега, не затушив костер, в сушь будет палить из ружья, да к тому же, запыжив заряд клочком газеты или тряпицей. Лишь чужой разорит птичьи кладки и поднимет стволы на месячного лосенка. Ему, чужому, все одно, что ни урвать у тайги. Он знает о ней только то, что она богата и этих богатств на его век хватит. Он боится тайги, чувствует себя владыкой лишь на опушке, а едва потеряет просветы из виду, начинает метаться и малодушничать. А тайга заманивает, заманивает его в глубины, завораживает своей похожестью и кружит, кружит по малым и большим спиралям… Защищается тайга, как может, такая же беспощадная к чужому, как он к ней.
Так рассуждал Константин, встречая в тайге человеческие останки, но так не мог он рассуждать сейчас, когда, удаляясь от него, по тайге шагала Наташа. Нельзя, нельзя было ей уходить. И потому, что это нельзя, она должна вернуться. Она непременно должна вернуться. В одиночку она не может поладить с тайгой…
ЭпилогКонстантин вышел на крыльцо, остановился, собираясь с мыслями. Прикрыл глаза и увидел: горбатая от рюкзака спина, мотается черное топорище, ударяет, ударяет по клетчатому бедру. Повернулся, поцарапал ногтем по железной вывеске «Юльбаганское отделение связи», слизал с пальца острый металлический холодок. Только что была радиосвязь с Каранахом.
Константин присел на ступеньку, прикрыл ладонью глаза. Жизнь, жизнь. До чего ж она была несправедлива к нему. Там, где по любой логике и здравому смыслу должен был умереть этот слизняк, умерла она, Наташа, которая никак не могла умереть. Ее уже не было, но она была. Она сидела рядом и иногда, чуть стиснув Константиновы пальцы, легонько тянула его к себе: «Костик, а потом у нас будет сын. Вот такойченький-такойченький. Ты ведь захочешь сына, Костик?..»
Тайга, где правда твоя, тайга? А, может, она именно в том, что случилось. Случилось потому, что люди забыли твои законы и из спутников стали попутчиками? Почему же ты молчишь, тайга?
Экспедиция спускается по реке
-Я уже и не помню, где и как познакомился с дедом Митей. То ли зашел к нему обогреться в унылое январское бесклевье, то ли заглянул мормыша прикупить, а может, просто на льду встретились и с тех пор стали, как он говорил, «по корешам». Знаю одно: давно то было. Потому что много уже лет, как только возьмется первым ледком малотравное, глубокое озеро Песьяново, я складываю в рюкзак колбасу, сыр, яблоки, переливаю во фляжку две бутылки «Перцовой» и шагаю на автовокзал. Сорок километров маршрутных, одиннадцать пешком – и вот он, крутояр, с которого дали кажутся дальними, а дяди-Митин дом – домиком.
Вхожу я холодный, стремительный и шумный. Баба Ира весело пугается, а потом пугает меня:
– И чо тащился даль таку? Не склявывает окунишка-то. Старичишка вчерась и на кочках долбился и в тюпу, кошке если натаскал… Посмотри вон в сенках…
Я знаю, что березовый, обитый от мышей листовым железом рыбный ларь либо полон, либо почти полон, тем не менее вздыхаю и осуждающе спрашиваю:
– Опять городские неводили?
Правила игры я соблюдаю. Чтобы быть, с бабой Ирой в вечной дружбе, надо не стесняться в отношении городских. Потому что: травы на лугах становится меньше, овечку о прошлом годе у бабы Иры украли, мед подешевел, куры, язви их, кладутся мало… Ясно, городские виноваты. Шастают по лугам, траву топчут, пчел и курей пугают…
Дед Митя тоже обижался на городских.
– Набрали моторок, шарются по рекам и озерам, не столь поймают, сколь напакостят.
В этом году дед ни на кого не обижался. Он лежал на кровати светлый, прибранный и помирал.
Я пришел не ко времени и сразу же засобирался обратно. Но дед слабо сказал:
– Посиди маленько… Перцовочки выпей… Последний, выходит, раз… за меня…
Баба Ира сидела за столом и смотрела перед собой ясными сухими глазами.
– Жили вот мы, жили… Генка, жалко, в останний раз батю не увидит. Да ты выпей… Погляжу, как пьешь, и мне веселей станет.
– Не хочется что-то, деда.
– А чего ты?.. Меня, можа, жалко? Того жалко, кто в долгах помирает. А я и себе не должен. Мне помирать легко…
Позавчера это было. А нынче вот достал из чемодана – в нем я храню все свои записи – сшитую пачку бумажных листов и думаю, думаю над последними дедовыми словами. Я не знаю, легко мне будет умирать или трудно. Да и не о смерти речь. Какая там, к черту, смерть, если лет мне всего тридцать с чуточкой и перспективы впереди, как говорят, самые радужные.
А бумажные листки выцвели и стали хрупкими. Все, что тронуто временем, становится хрупким и дорогим…