355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Попов » Закон-тайга » Текст книги (страница 14)
Закон-тайга
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:44

Текст книги "Закон-тайга"


Автор книги: Виктор Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Но расхотелось мне смеяться так же быстро, как захотелось, потому что Матвей, который прыгнул вслед Эльке, тоже упал и не смог встать. Он пытался приподняться, но вода его валила и валила, а Эльку попросту волокло. Я тоже что-то заорал и ринулся вслед за шефом.

Однако поспешили мы напрасно. Матвей после нескольких неудачных попыток подняться, видимо, понял, что тянет пустой номер, и отдался течению. Но, в отличие от Эльки, хозяином положения был он, а не вода. Поэтому, едва Эльку втащило в водоворот – шиверы, как правило, кончаются глубокими бучилами, – Матвей очутился рядом и подхватил ее. Остальное оказалось, как говорят, делом техники. Когда мы подбежали, они оба были на берегу и Матвей уже делал своей фам искусственное дыхание.

Вспоминаю я сейчас эту сцену – от момента, как их плот остановило на шивере, до нашего появления, и мне становится не по себе. В голове начинают теснить друг друга сразу несколько «если бы». Но велика же была моя вера в Матвея! До того велика, что я в его присутствии и не предполагал беды. Страшно мне было только несколько мгновений – когда я увидел, что Матвей не может подняться. Едва же он начал действовать осмысленно, а тем более оказался в водовороте одновременно с Элькой, я уже решил, что волноваться нечего. И в мысли мне тогда не кинулось, что Эльку запросто могло сунуть головой о камень, могло сломать позвоночник, могло их обоих затянуть в центр водоворота, туда, где раскружившаяся белая пена перестает пузыриться и, обращаясь в узенькую белую полоску, втягивается в спиральный провал. Провал этот иногда вспухает и с шумным плеском выбрасывает из себя водяные валы. Кажется в такие моменты, что воронку внезапно подпирает поднимающийся со дна утес и там, где только что была бездна, покажутся омытые водой неровные каменные зубы. Ни о чем этом я тогда не думал, и когда рядом с бесформенной кочкой белых Элькиных волос в водовороте появилась черная Матвеева голова, я вдруг почувствовал, до чего же неудобно бежать по мокрой гальке. Ноги разъезжаются, камни из-под них выскальзывают, да еще в довершение я большим пальцем ткнулся в крупный булыжник. Не скачи так резво шеф, я с удовольствием сбросил бы темп, но шеф летел как угорелый. Прихрамывая, я чесал следом.

– Жива?

Это был первый зряшний вопрос, который задал шеф. Как вы думаете: если человек пытается сделать губы бантиком, жив он или не жив? Поэтому Элька слабенько улыбнулась вопросу и кивнула головой. Матвей в это время перестал делать ей искусственное дыхание, похлопал Эльку по плечу и грубовато сказал:

– Мы ишшо землицу потопчем.

Элька опять слабо улыбнулась, а шеф, как-то сразу обессилев, задал второй зряшный вопрос:

– Как вы могли… ну как вы могли?..

– Чего еще мог, не мог?

– Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. Вы не должны забывать, что в ваших руках жизнь еще одного человека.

– Вот с этим человеком нам и решать.

– Вам же приходилось проходить шиверы…

– Мне много кое-чего приходилось, и я привык за свои поступки отвечать.

– Не заметно.

– Послушайте, Вениамин Петрович, шутки кончаются тогда, когда в игру вступает глупость. По-моему, сейчас как раз такой случай.

В этот момент Элька шевельнулась и потянула Матвея за руку. Он резко отодвинул руку и, катнув на скулах желваки, отрывисто сказал:

– Хватит, Элька. Надо, наконец, прояснить отношения. Шеф полагает свою власть безграничной…

– Разумной. По крайней мере, в пределах экспедиции.

– Экспедиция скоро кончится, и мы обретем независимость. Не забывайте этого, шеф. Беда маленьких выскочек в том, что они простирают свою власть за пределы своих возможностей…

– Мальчики, – тихо сказала Элька. – Не надо.

– Почему же, Эльвира Федоровна. Если Матвей Васильевич желает прояснить отношения, я готов. Итак, для ясности: пока руководитель экспедиции я, за дела в ней отвечаю я. – Шеф уже заметно успокоился и говорил размеренно и веско, словно пробовал на зубок каждое слово. – Понимаете меня? За дела. Безопасность каждого члена экспедиции – моя непосредственная компетенция и ответственность. Вы это можете уразуметь?

– Та-ак вот оно в чем дело! – Матвей хлопнул себя по лбу и как-то неестественно гыгыкнул. – Я-то предполагал иную причину. А вы прискакали сюда из-за ответственности. Ну, конечно. А я на какой-то миг заподозрил в вас мужчину. Придет же такое в голову… Тут все яснее пареной репы: погиб член экспедиции. Начнутся упреки, подозрения…

Это не было расчетливой жестокостью. Это было куда хуже. В момент, когда Элька оказалась в воде, я видел лицо шефа и слышал его истошный вскрик. И я, как только обрел способность размышлять и прикидывать, понял, что женщину надо искать не только на переднем плоту.

Наверняка то же самое понял и Матвей. Поэтому и нанес удар ниже пояса. За такие приемы в доброй схватке дисквалифицируют. Поэтому я, безусловно, душой присоединился к шефу, когда он коротко и внятно произнес самое точное слово:

– Прохвост!

Глава XIV

Веселая, жизнерадостная река Чулой. Пошутила с нами на шивере, перебесилась на каменной гряде и потекла дальше, гладкая и ясная. Полноводная, благодатная и такая-то уж ласковая, такая вкрадчивая. И совсем-совсем не жадная. Она даже добровольно отдала нам плот. Поворочала, поворочала его на горбатых голышах, развернула вначале боком, потом поставила кормой вперед, и плот словно бы на ощупь двинулся вниз. В водовороте его закружило, и он, поклевывая носом, вперевалочку потащился по спирали. Добрался до центра бучила, угодил на вскипевший бурун, вскинул недовольно корму и, притомившись, видно, бурными событиями последнего получаса, задрейфовал чуть заметно. Мы с Вениамином Петровичем спустили свой плот по шивере на бечеве – я и Матвей вели, а шеф управлялся с шестом. Причем управлялся весьма сноровисто, и я вдруг заметил то, на что раньше не обращал внимания. Шеф не позирует. Если Матвей играет с рекой, то шеф на ней работает. Движения его предельно экономичны. Он их не совершает, а просто-напросто производит. Каждый раз то самое, какое в данный момент необходимо. Я тут же припомнил скалу, в которую мы по моей вине чуть было не врезались, короткий, порывистый толчок шеста Вениамина Петровича, последующую реплику шефа насчет выговора и подумал, что Матвей сделал бы не так. Он бы потом начал меня учить. И непременно сказал бы: «Не тушуйся, друг Аркадий, все мы с этого начинали». Может, не дословно так, но что-то в этом роде. И я бы лишний раз понял, что мне до Матвея ох как далеко. Хотя и он когда-то был ничем не примечателен. Был обыкновенным Мотей.

Пока мы справлялись с шиверой и наводили порядок в своем хозяйстве, время подошло к вечеру. Где-то там за горами солнце еще светило. Горы заломили набекрень яркие кудрявые шапки, кое-где перехваченные по вертикали стремительными оловянными лентами водопадов. А здесь, в долине, уже по-хозяйски обосновывались сумерки. Редкий кустарник стал казаться густым и плотным, берега потеряли очертания, река, торопившаяся через перекат, будто набрала голос и одна, одна во всей округе бранилась на нас, на завалившие русло камни, на берега, мешавшие ее вольному, широкому ходу.

Коснувшаяся беда не то что сблизила нас, но на какое-то время сделала покладистыми и предупредительными. И проявилось это прежде всего через Матвея. Он будто начисто выбросил из памяти обидное определение шефа и, когда мы, в ожидании ужина, устроились у костра, ни с того ни с сего добродушно сказал:

– Слушайте, шеф, в вас, как ни толкуй, очень много от человека.

В. П. поковырял сучком в костре, отдернул руку от метнувшейся вверх стайки рыжеватых искр и загадочно ответил:

– Обстоятельства…

Я не понял, что он хотел этим сказать, но главное – что он сказал хоть что-то, причем, тоном весьма миролюбивым… Да, черт возьми, все-таки сказывается жизненный опыт! Мне казалось, что после сегодняшнего диалога Матвей и шеф навсегда объявятся врагами, а оно, видишь, как повернулось. Я бы, наверное, так не сумел. Преподнеси мне Матвей нечто подобное, я не смог бы ответить тоном, каким ответил шеф. Я, конечно, понимаю, что все это неискренне: и Матвеева реплика и ответ шефа, – но ведь в том-то и одно из достоинств мудрости, что она не всегда правдива.

Короче, худой мир лучше доброй ссоры. И коль скоро этот мир воцарился, надо делать вид, что в него веришь. Поэтому я сказал:

– Эх, сейчас бы выпить.

– А что, мальчики, я бы тоже сейчас пригубила.

Элька сидела у костра смешная и трогательная. Голова ее обвязана полотенцем, потому что на лбу, над самым носом, солидная ссадина, на левой щеке – крестик из лейкопластыря, который прикрывает еще не налившийся, но уже вполне различимый синяк, рука, левая же, ушиблена и висит на перевязи. Это уже воля шефа. Сама Элька было забрыкалась, но В. П. прямо-таки приказно потребовал:

– Эльвира Федоровна, никаких разговоров!

Элька вздохнула, достала косынку, и шеф самолично соорудил ей перевязку, замотал голову полотенцем и присадил лейкопластырь. Матвей возился с костром и никакого отношения к лекарству шефа не высказывал. Я чистил картошку и думал о том, что Элька все-таки молодец. Помотало ее изрядно, и у нее прямой повод бюллетенить. А она, едва шеф закончил врачевание, схватила котелок и двинулась к воде. Подмигнула мне с вызовом и тихонько пропела: «Трутся спиной медведи о земную ось…» А потом обеспокоенно спросила: «Аркашка, я, наверное, в таком виде на чучело похожа?». «На огородное», – уточнил я. «Я знаю», – сказала она покорно.

Вот это самое, огородное чучело живейше заинтересовалось моим желанием выпить, и мы оба вопросительно воззрились на шефа; тот сделал каменное лицо и пожал плечами:

– У меня была только одна бутылка.

– Коньяка, – уточнил я. – А энзэ?

Мы знаем, что у шефа в рюкзаке есть алюминиевая фляжка, про которую он сам сказал: «Она для меня вроде талисмана. Шестую экспедицию со мной». Потом поведал, как фляжка попала под колесо автомобиля и измялась, а знакомый физик выправил ее обыкновенным кипятком. Налил воды, закупорил и положил на костер. Пар вернул фляжке ее первородную форму. Шеф приводил нам это как пример сообразительности. Но мы запомнили самое существенное: фляжка вмещает семьсот пятьдесят граммов спирта, который хранится на крайний случай.

– Энзэ есть энзэ.

– Так ведь сегодня…

– Аркадий Геннадьевич… – строго сказал шеф.

– Вениамин Петрович… – жалобно протянула Эльке.

– Вы же не пьете спирт, Эльвира Федоровна.

– Сегодня очень крайний случай, – по-прежнему жалобно протянула Элька.

Мы с Матвеем рассмеялись, а шеф пожевал губами и совсем по-мальчишески отступил:

– Сядем ужинать, там поглядим.

– Ура, шеф, – сказал Матвей. – Выпьем за здоровье Ундины. А пока предлагаю искупаться. Пошли, друг Аркадий, скрасим время ожидания.

Глава XV

Вениамин Петрович

Ушли Матвей и Аркадий. Вениамин Петрович уронил несколько незначительных фраз и задумался.

Последние дни он себя не понимал и очень этим казнился. Всю жизнь он вырабатывал в себе волю, гордился тем, что мог наступить на горло собственным чувствам, и вдруг все это оказалось придуманным. Снова и снова переживая сегодняшнее происшествие, он пытался обмануться и доказывал себе, что, скорее всего, Матвей прав. Как это ни мерзко, как ни унизительно, а волновался он все же за Эльвиру (про себя он с начала экспедиции называл ее так) не как за человека, а как за члена экспедиции, за которого он, его начальник, несет ответственность. Был этот обман очевиден и наивен, потому что вот она, Эльвира, сидит рядом и одно только ее присутствие заставляет Вениамина Петровича волноваться совсем не так, как волнуются при служебных неладах… Да о чем тут, в конце концов, рассусоливать, коль ему уже за тридцать, коль были у него встречи и разлуки и прекрасно он знает разницу между волнением служебным и волнением мужским. Тем не менее он копался и копался в чувствах, пытаясь убедить себя в том, в чем убедиться было невозможно. Это его раздражало, унижало в собственных глазах, он казался себе жалким, стыдным человеком, способным подпасть под случайное, кратковременное влияние. В то же время он понимал, что это не так, что то, что творится с ним, – естественно и, как с этим ни борись, – не поборешь. Можно стоять на своем горле ровно до тех пор, пока не почувствуешь, что дальнейшее насилие не только вредно, но, может быть, даже и смертельно. И, если не хочешь стать самоубийцей, то надо покориться течению событий и не пытаться преодолеть себя.

Человек легко создает себе богов, трудно он с ними расстается. Богом Вениамина Петровича была воля. Он считал, что волевой человек неуязвим для несчастий, для скорби, для мелких житейских неурядиц, ибо исповедовал истину, согласно которой человек несчастен постольку, поскольку сам в этом убежден. Как уже говорилось, были у Вениамина Петровича встречи, были разлуки, причем последняя – самая основательная, хотя и не самая тяжелая, потому что исподволь он к ней готовился давно. От него ушла Алла. Жена, с которой он прожил одиннадцать лет. Хотя как сказать – одиннадцать. Легко вести счет дням тем, кто живет дома постоянно, чьи пути от дома до работы занимают минуты. В крайнем случае – часы. Его служебные отлучки исчислялись многими месяцами. Он принадлежал к тому поколению, которое, как он считал, жило инерцией военных подвигов. Десяти – двенадцатилетние ребятишки, во время войны они с упоением играли в войну, а потом, рано возмужав, стали осмысленно искать продолжение отцовскому героизму.

Наиболее заманчивыми дорогами тогда казались труднейшие. Пожалуй, одним из самых модных слов в то время стало «экспедиция».

Из одиннадцати лет своей семейной жизни в экспедициях Вениамин Петрович провел примерно половину. Алла считала – лучшую половину, ибо весна и лето – лучшие времена года. Не то, что она была ветренной или не любила, или не умела ждать. Вениамин Петрович, оценивая свою бывшую жену со стороны, старался встать на позицию человека незаинтересованного, убеждал себя, что ее измена (она сказала ему об этом непринужденно и даже с какой-то обидной деловитостью) – следствие не легкомыслия, а единственный выход, который видит человек, способный рассуждать в подобных обстоятельствах. Он не обвинял ни Аллу, ни себя. Она и впрямь терпела так долго, и ее слова о том, что бегут годы, а нельзя вернуть и день, были словами справедливыми и даже само собой разумеющимися. Другое дело, что Алла не хотела и слышать о том, чтобы ходить в экспедиции вместе. Она была убеждена, что дальние дороги – удел мужчин, женщине в горах и вообще в походах делать нечего. Тогда он вполне логично сказал, что кто-то должен стоять за станком, кто-то – летать, а кто-то – ходить в экспедиции. И если все это – удел мужчин, то у женщин по отношению к этим мужчинам должны быть определенные обязательства. В частности, у жен экспедиционников обязательство – ждать. Но Алла расплакалась, взяла его руку и, нервно постукивая по ней пальцами, сказала, что она уже устала от ожидания, что она, наверное, совсем не такая, какая ему нужна, и решения ее уже не изменить.

Все происходило почти так, как он. видел в разных кинофильмах на эту тему. Поэтому он, несмотря на драматизм происходящего, внутренне улыбнулся и не удержался от обязательного вопроса киногероя: «Ты его любишь?» И она ответила точно так, как отвечали киногероини: «Не знаю… Пока не знаю».

Разошлись они, как нынче в большинстве случаев расходятся интеллигентные люди, без взаимных обвинений и остались друзьями, ровно настолько, насколько можно оставаться ими в таком положении.

В общем, произошло все до обидного банально. Однако даже банальные обстоятельства, которые, кстати, складываются гораздо чаще, чем особые, ранят весьма ощутимо. В этом Вениамин Петрович убедился на собственном опыте. Оторванный службой от жены и дочери, он во время разлук, когда думал о семье, думал о встрече. Его волновали именно представления первых минут свидания. Потом все войдет в обычную колею, ибо в семье привыкают не столько друг к другу, сколько к укладу, к тому, что членов этой семьи окружает, и дорожат больше сохранением привычного, а не торжеством чувств. Но первые минуты после долгого отсутствия всегда исключительны и беспамятны. Так у них было до прошлой осени. А прошлой осенью беспамятство прекратилось. Наоборот. До мельчайших подробностей помнил Вениамин Петрович свой неожиданный приход (он никогда не сообщал Алле о дне возвращения, причем делал это не потому, что не доверял жене и старался ее уличить, а потому, что сюрпризное появление рисовал себе заранее и радовался тому, что оно никогда не оказывалось сценарным) и холодную, без объятий и поцелуев встречу. Он сразу понял, что такой прием – не преддверие объяснения, а конец. И хотя он его не ждал и даже мысленно не мог представить, за те несколько напряженных минут, в которые он разделся и наскоро ополоснулся, успел к нему подготовиться. По крайней мере, так он считал.

Какое-то время они сидели молча. Он – на стуле, спиной к окну, она – в кресле напротив. Вениамин Петрович намеренно выбрал такую позицию: его лицо оставалось в тени, а на лицо жены падал свет. Ему очень хотелось уловить выражение этого правильного продолговатого лица с чуть тронутыми краской веками, бровями и яркими, особенно яркими на необычно белом фоне губами. Но, странное дело, он не воспринимал лицо объемным. Оно состояло из отдельных – голубоватых, черных, красных – линий, нанесенных на белый плоский овал. И когда Алла заговорила, то он, прежде чем услышать ее голос, увидел, как зашевелились линии. Они медленно тронулись со своих мест, потом задергались, запрыгали, смешались в быстром круговороте. От их неистового кружения у Вениамина Петровича зарябило в глазах, и он, чтобы избавиться от наваждения, непроизвольно заслонился рукой. Но тут же, зажмурившись, тряхнул головой, и когда открыл глаза, все оказалось на своих местах. Перед ним, плотно сжав колени, опершись на подлокотники кресла и чуть подавшись вперед, сидела Алла. Это были ее узкие, суховатые губы, ее чуть тронутые голубой краской веки; крашеные рыжеватые волосы, небрежно рассыпавшиеся по лбу прямыми стремительными прядками, тоже были ее. Он даже вроде бы почувствовал ладонью их жесткую непокорность и шевельнул пальцами, как шевелил всегда, перебирая волосы жены. Все было тем же – своим и привычным, чужими были только глаза. Серые, неподвижные, больше похожие на стеклянные, чем на живые, глаза. Они ничего не выражали – ни раздражения, ни злости, ни равнодушия. Совершенно ничего. Губы Аллы двигались, го обнажая, то прикрывая ровные, ухоженные зубы, двигались лежащие на подлокотнике пальцы, подрагивали – так, по крайней мере, ему казалось – прядки волос на лбу, лишь взгляд оставался стеклянным. Она что-то говорила, но он не понимал что. Его мысли сосредоточились на другом. Он думал, что, если бы человек знал, что у другого человека может быть такой взгляд, он никогда бы не рискнул выбрать его себе в друзья. Друга с таким взглядом иметь страшно. Если правду говорят, что глаза – зеркало души, то, значит, человек, могущий делать свои глаза стеклянными, души вообще не имеет. Такое простое соображение, как ни странно, вернуло Вениамина Петровича к действительности. Происходящее стало совершенно реальным, а потому – понятным.

– Я слушаю, слушаю, продолжай.

Он сказал это ровным голосом, хотя то, что она говорила, в голове укладывалось плохо. К чему это вступление: «Вениамин, первый раз в жизни я хочу говорить с тобой серьезно?» Разве не говорили они серьезно до этого, разве не серьезно тогда, в дубовой роще под Воронежем, она сказала ему: «Люблю!» – и потом много-много раз повторяла это слово? Стало быть, то было несерьезным, попросту говоря – пустячком, таким же проходным, разменным словечком, как «шикарно!», «блеск!», «железно!» Серьезное начинается только теперь. А ведь это серьезное как раз не требует никаких разговоров. Сказав, что у нее есть другой, которому она жена вот уже скоро два месяца, она сказала все. За столько лет она должна была хоть как-то прояснить для себя мужа, должна была понять, что он никогда не изменяет своему слову. На втором или третьем году их супружества она, прощаясь с ним перед очередной экспедицией, тихо сказала: «Я никогда, никогда не смогу представить себе, что вместо тебя может быть кто-то другой». И он ей тогда ответил: «Зачем ты об этом? Был бы другой, не было бы меня». Сейчас другой есть, стало быть – пояснять нечего. Может быть, она хочет покаяться, хочет быть откровенной и с ним и с самой собой? Да нет, не похоже. Она прекрасно знает его точку зрения: если один человек уличает другого в неверности, но не имеет сил порвать с ним, он тем самым дает ему в руки кнут, которым тот его истязает. Выходит, причина иная. Здесь все объясняется гораздо проще. Человек, совершивший доброе дело, молчалив – за него говорят другие. Человек же, сотворивший гадость, ищет себе оправдание, поэтому готов каждому встречному излагать причины, побудившие его к гадкому поступку.

– Или ты сказала все?

– Я еще ничего не сказала.

Позже он думал, что лучшим в его положении было не слушать перечисления всех тех несправедливостей, которые он совершал по отношению к ней. Нужно было уйти сразу, как только она приготовилась к подробным откровенностям. Ведь знал же он, знал, что подробные объяснения в конце концов теряют свою первоначальную принципиальность и заканчиваются перечислением обид мелких, иногда даже до смешного несущественных. В самом деле: все точки над i поставлены. Она решила уйти от него, сделав при этом самый решительный шаг. Причина: он редко бывает с ней, и она, в общем-то, даже отвыкла от него. Мысль о нем ее не волнует, и, закрыв глаза, она видит перед собой совсем не его. Любовь увяла. Это главное. Это и только это. Так зачем же пристегивать сюда случай, когда она застала его целующим Марию Федоровну (он, по правде говоря, не помнил этого, потому что было то во время новогоднего праздника, когда в захмелевшей компании каких только чудес не происходит), или что не вовремя он дал ей денег на туфли и она не смогла купить себе, какие хотела?

– Ты все сказала? – перебил он ее серьезно.

– Конечно, не все. – Здесь она впервые со встречи прищурилась, и взгляд ее стал напряженно-осмысленным. – Я все помню. Понимаешь ты: все.

– Так и вспоминай все. Смотри, не забудь, как ты хотела фруктовое мороженое, а я, для того чтобы тебя унизить, купил пломбир. Где же это было?.. Дай бог памяти…

– Ты… ты в такие тяжелые минуты еще можешь шутить…

– Какие уж тут шутки.

– У тебя не сердце, у тебя – кусок льда.

Пошли новые воспоминания, новые перечисления, хода которых не надо нарушать, ибо тогда они станут крикливыми и бесконечными. И Вениамин Петрович слушал, не слыша, думая о том, что самой большой его ошибкой, как оказалось, была женитьба. Точнее, не женитьба сама по себе, а сближение с человеком, чуждым ему не только по интересам, но и по духу своему, по всему своему складу и восприятию жизни. Можно провести всю жизнь с человеком, любя его, можно жить, не любя, но уважая, можно ненавидеть, наконец, хотя такая жизнь состоит из сплошного сочувствия к самому себе и непрестанного искажения истины, но жить вот так – равнодушно регистрировать каждый шаг, каждое слово…

– Неужели у тебя в жизни только и были одни плохие минуты?

Она ничего не ответила и заплакала.

– И на том спасибо. – Он не подошел к ней, не стал утешать.

Для ее утешения существовал другой. «Существовал» не то слово. Он есть, стоит непроходимой стеной.

– Больше тебе сказать нечего?

– Тебе, по-моему, тоже.

– Камень ты. Бессердечный, отвратительный камень. Но дочь-то ты хотя бы будешь проведывать?

– Если разрешишь.

– Разумеется. Поцелуй меня последний раз. Ты ведь, наверное, соскучился.

На следующее утро он собрал вещи. Их оказалось до смешного мало. Всего два неполных чемодана. Кто-то на работе сказал: «Значит, ты ушел, не она?». «Мы разошлись», – холодно ответил Вениамин Петрович.

Внешняя невозмутимость и безмятежность волевого, властолюбивого человека не более как маска, которая скрывает сосредоточенное, непроходящее напряжение. Вначале это состояние возникает из-за контроля над самим собой, потом самоконтроль входит в привычку и уже не замечается. Зато навсегда сохраняется напряженное ожидание внешнего противодействия, потому что люди, постоянно даже общающиеся с этим человеком, не всегда терпеливо подчиняются его воле. Некоторые остаются неукротимыми, и от этого их жизнь оказывается нервной и несносной, ибо они пуще огня боятся подчиниться и поэтому даже разумные предложения встречают в штыки; другие, напротив, скоро смиряются и находят в подчинении своеобразную прелесть: ни думами тебе не надо обременяться, ни заботами.

Вениамин Петрович своей воли никому не навязывал. Он воспитал ее для себя и находил большое удовольствие пользоваться ею. Иногда даже этим увлечением он доводил себя до аскетизма, становился рабом заданного «да» или «нет». Вначале это было подобием каприза, этакой фокуснической причудой, которая употреблялась для того, чтобы слыть непохожим на окружающих. Дети любят внимание и всячески его добиваются, при этом скоро постигают, что наибольшим вниманием пользуются те, кто чем-то отличается от остальных. Погоня за непохожестью приводит порой к результатам весьма печальным, потому что ищут непохожесть даже за границей дозволенного, выбирая в качестве примера пороки.

Когда Вениамин Петрович был еще семиклассником Венькой, образцом для него являлся Колька Глушков, по прозвищу Дед.

Колька был на три года старше семиклассников, потому что программу четвертого, пятого и шестого классов постигал каждую в течение двух лет. Понятное дело, что Веньку и других обожателей Деда ошеломляли не его ученые заслуги. В семнадцать лет Колька был добродушным богатырем, опытным птицеловом, в совершенстве подражавшим всевозможным птичьим голосам, и человеком, по понятиям соклассников, отчаянного бесстрашия. Про него рассказывали, что он на спор подложил под стул Джентльмена (учителя географии) пробки от пугача и, когда тот спросил: «Кто?», поднял руку. «Это по-джентльменски», – сказал учитель и поставил Кольке единицу. Еще рассказывали, что на уроке математики Дед залился кенарем и бросился выгонять несуществующую птицу. Еще рассказывали… В общем, много легенд ходило о Кольке Глушкове, и ребятишки всем им охотно верили. Венька же не только верил, он упивался ими и охотно их пересказывал, ибо близость к кумиру (они сидели за одной партой) ко многому обязывала.

Во время зимних каникул Венька помогал Кольке по физике. Однажды Колька подмигнул Веньке и уточнил:

– Предки на работе?

– На работе.

– Тогда тащи чего закусить.

Колька смотался к вешалке и вернулся в Венькину комнату с четвертинкой «Особой московской». Венька принес стаканы, хлеб, сыр. Колька разлил добросовестно, выпил свою половину, не закусывая, понюхал ноготь большого пальца и сказал: «Как ее рядовые пьют!» Веньке водка не понравилась. Он хлебнул глоток, обжегся и, не разжевывая, проглотил кусок сыра. Отодвинул стакан: «Я больше не хочу». «Привыкнешь», – многообещающе сказал Колька и допил остатки. После этого им заниматься не захотелось, и Колька стал учить Веньку птичьим голосам. Увлекшись, они не заметили, как пришла мать. Она открыла дверь с улыбкой, но, увидев на столе порожнюю посуду, как-то странно вытянулась, словно на голову стала выше, и, ничего еще не уразумев, тихо спросила:

– Что это?

– Это я, – храбро сказал Колька. – Помогает умственной деятельности.

Вечером Венька объяснялся с отцом. Объяснение не было бурным.

– Ну и как, понравилось? – поинтересовался Петр Никифорович.

– Не, – помотал головой Венька и твердо сказал: – Я больше не буду.

– Верю, – кивнул отец. – А на этого оболтуса ты не ориентируйся. Кстати: куришь, небось?

– Немножко.

– Зря, конечно. Но сам смотри. Четырнадцать лет – это не комар чихнул. Здесь уж я могу тебе только советовать, а не приказывать. Бросить сможешь?

– Не знаю, – честно ответил Венька.

– Смотри, тебе жить. Человеку безвольному на нашей планете трудно. Всю жизнь на ролях «кушать подано».

– Как это? – не понял Венька.

– Вот так. Безвольный человек – как флюгер, как тряпка: где надо сказать – промолчит, где надо рискнуть – спрячется.

– Есть у нас в классе такие.

– Оно и ты от них пока недалеко ушел. Жизнь, сын, дается один раз…

– …и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно… и т. д. Это я читал.

– Плохо, выходит, читал. Ты еще разок прочитай да осмысли.

– Зачем? – пожал плечами Венька. – Мне это на комсомольском собрании скажут.

– Что скажут – ты не поймешь. А вот если почитаешь да подумаешь… Мне, сын, сейчас ох как несладко, а я держусь. Кричать не кричу, потому что некому, а про себя знаю: случись что со мной, мне жалеть не о чем. Всю жизнь делал я свое дело, бил и бил в одну точку. Плохо, когда оглянешься назад, а за тобой – пустота. И ничегошеньки ты не сделал, чтобы эту пустоту собой заполнить. В общем, сын, хоть ты и взрослый индивид, куришь уже и водочкой балуешься, но пока ничего ты еще не постиг.

Кое-что из сказанного отец говорил больше для себя, чем для Веньки. Ученый, с именем не то чтобы мировым, но достаточно известным, он тогда слыл генетиком, и его не замечали многие люди, совсем еще недавно ходившие в приятелях. Венька краем уха слышал, что у отца неприятности, но не подозревал, насколько они велики. Да и подозревать не мог, потому что у подростка и у человека зрелого впечатления о неприятностях по масштабам куда как разнятся. Однако по тону отца, по убежденности, по сосредоточенной сдержанности понял, что дела плохи и, подавляя желание прижаться к отцу, положил свою руку на его и по-мужски сказал:

– Тебе очень плохо, папа? Только честно.

– Переживем. Такую войну пережили… Обидно только, что силы не туда, куда надо, прикладываются. От любимого дела отстранен. – Отец помолчал, думая о чем-то далеком – взгляд его вдруг стал отрешенным, потом сказал ни с того ни с сего: – Знаешь, сын, что самое важное для человека? Смотреть на себя не изнутри, а снаружи. Ох и трудная же это выучка – смотреть на себя чужими глазами. Зато полезная. Чаще всего мы такому научаемся, когда под нами стул зашатается…

Короткий этот разговор повлиял на Веньку решительно. Его очень задело небрежное замечание отца о том, что он, Венька, недалеко ушел от тех, кого, сам не уважал и даже презирал. Очень ясно он вдруг почувствовал, что уже не мальчишка и дальше жить мелкими непостоянными увлечениями неинтересно. Не то, что в нем рано созрел взрослый или прорезались какие-то дремавшие прежде качества. Он по-прежнему гонял во дворе футбол, бегал на лыжах, играл во входивший тогда в моду настольный теннис. Своему другу Леньке Бандурину он написал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю