Текст книги "Закон-тайга"
Автор книги: Виктор Попов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Мой друг!
Давно уже приняться
Пора с тобой нам за дела.
Довольно поздно увлекаться
Эмаром, Купером, Дюма.
Потом они долго спорили о смысле жизни и в конце концов решили воспитывать в себе волю. Так началось то, что не понявшая их вначале Варвара Павловна, классная руководительница, назвала игрой в отличники. Для Леньки это и впрямь оказалось игрой: два месяца он сидел за учебниками старательно, а потом уныло сказал: «Надоело. Давай отложим до восьмого класса, а?». «Флюгер», – насмешливо ответил Венька, который к тому времени уже вошел во вкус не столько учебы, сколько положения отличника. Причем отличника не узаконенного, к которому все привыкли и не представляют его иным. О таком говорят вроде как по обязанности. О Веньке же Варвара Павловна говорила сначала с веселым удивлением, потом – с уважением и наконец – с каким-то тихим восторгом. Это нравилось Веньке. Тщеславие? Может быть. Но, если говорить по совести, кто возьмется во всех случаях провести границу между хулимым тщеславием и признаваемыми гордостью и самолюбием? И, если уж на то, пошло, какое из этих чувств наиболее соревновательно?
Долго, да и бесцельно писать о всяческих ухищрениях, которыми воспитывался Вениамин Петрович, но направление самовоспитания он сформулировал для себя предельно четко: «Поставив цель, надо идти к ней, не отвлекаясь. Человек не должен оставлять на земле долгов». Этому правилу он следовал неукоснительно. Оно позволило ему сравнительно быстро справиться с собой во время разрыва с Аллой, оно же принесло Вениамину Петровичу славу «сухаря». Только так теперь пренебрежительно называли его одинокие женщины, которые в свое время внезапно окружили его откровенными заботами и вниманием. Он знал, что его так называют, и ничего не имел против. Равнодушие было даже в какой-то степени врачующим средством, своего рода психотерапией.
Глава XVIКак и во всякой женщине, в Эльке сидел бес. Был этот бес ее собственным: недрачливым, жизнерадостным, любопытным и, конечно же, лукавым. И вот этот лукавый бес давно уже заприметил, что шеф, если, употреблять спортивный язык, потерял форму. То, что еще вчера было предположением, после нынешнего случая стало уверенностью. И лукавый, действуя заодно с любопытным, вложил в голос Эльки столько простодушия, столько невинности, что и сам было удивился искренности вопроса:
– Вениамин Петрович, почему вы сегодня какой-то не такой? Странный какой-то…
«Так нельзя, – сказал бес любопытный, – в таких случаях с плеча не рубят. И вообще это называется провокацией». «Можно, – ответил лукавый. – Если обстоит так, как мы решили, то все можно».
Видимо, обстояло именно так, потому что Вениамин Петрович смутился и пробурчал что-то совершенно невразумительное. При этом он даже не взглянул на Эльку, и это дало ей повод переспросить, уже полуутверждая:
– А все-таки? Вот и сейчас. Я, конечно, понимаю… ну, что случилось… Но нельзя же так. Все, слава богу, обошлось. Теперь мы битые. А за одного битого двух небитых дают. Вы, наверное, на Матвея обиделись?
– Только этого мне недоставало.
Помолчали. Элька, которой речной холодок чуть ознобливал спину, подвинулась к костру, помешала ложкой в котелке, от которого шел негустой еще запах распаренной каши. Вениамин Петрович заботливо спросил:
– Вы не озябли? – И тут же непонятно почему сказал: – Ничего… Через сутки наша аргонавтика кончается. По моим расчетам, завтра к вечеру – Кайтанар. Если, конечно, все благополучно.
– Жалко, – сказала Элька. – Я бы еще плыла. Только не так.
– А как?
– Чтобы совсем-совсем свободно. Плыть и ни о чем не думать. Чтобы ни забот никаких не было, ни переживаний, ну ничего-ничего. Берега. Река. И еще – небо. Я когда закрою глаза, мне кажется, что небо лежит на горах и за этими горами пустота. Черная, глубокая пропасть, куда девается все: и река, и горы, и день, который прошел, тоже скатывается в пропасть.
– Это верно, – серьезно сказал Вениамин Петрович. – Каждый день скатывается в пропасть.
– Да не так, – с досадой сказала Элька. – Совсем не так он скатывается. Не то что прошел – и нету. Он спускается медленно-медленно. И укладывается рядом с другими. На что-то теплое и мягкое. И если захочется, его можно достать. Можно сказать: «Вернись, день!» И он вернется. И сегодня тебе будет так же хорошо, как было вчера, позавчера… всегда, всегда будет хорошо.
– Если бы…
– Ой, какой же вы, прямо… Вы все понимаете буквально. Нельзя быть таким рационалистом.
– Выходит, можно.
– Вы знаете, на кого похожи? На двустворчатую раковину. Нет, даже не на раковину. Та хоть когда-то приоткрывается. А вы – как орех: всегда в скорлупе. Вы не такой, понимаете, не такой. Все вы на себя напускаете. Я вижу. Я же вижу…
– Чего вы добиваетесь? – тихо спросил Вениамин Петрович. – К чему вообще весь этот разговор?
– Я не знаю, – так же тихо ответила Элька. – Просто само собой получилось. Вы только не обижайтесь на меня.
– Это за орех-то? Зачем же обижаться на откровенность? К тому же орех – это не так плохо.
– Хорошего тоже мало.
– Понимаете, Эльвира Федоровна, я на эту тему никогда ни с кем не разговаривал. Даже с женой… Может быть, это одна из причин того, что мы разошлись…
Но я просто никогда не ощущал необходимости никому объяснять себя. Я есть такой, какой есть. Таким меня и принимайте… Или не принимайте.
– Так имеют право поступать только очень большие люди. Им все прощается.
– Так надо поступать всем. Люди должны пожинать плоды твоего труда, при этом они не должны видеть твоего пота. Пот – только для тебя. Людям – радость твоей работы. Радость отдачи, если хотите. Издержки не в счет.
– Но ведь нельзя все отдавать, надо что-то и себе оставить.
– Себе? Когда Пушкин написал «Бориса Годунова», он воскликнул: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Вот это и есть – себе. Себе-то и остается самое дорогое: восторг творчества. Когда что-то сделал – и чувствуешь, понимаешь, что получилось здорово.
– Не все – творцы.
– Это как же так?
– Ну да, если верить газетам…
– Это вы бросьте. Поэт в стихах, в письмах ссылается на посетившее его вдохновение. А если сказать проще: не вдохновение, а настроение? Слесарь, допустим, не сочиняет по этому поводу од и сонетов. Он работает. Сегодня без настроения, завтра – с настроением. И когда с настроением – подковывает блох. Куда иному поэту до его творчества! Но слесарь не может изложить свое рабочее вдохновение на бумаге, а поэт – может, тем и пользуется.
– В общем-то, не ново.
– А что ново? Ну скажите, что ново? Немало из того, что мы считаем новым, всего-навсего забытое старое. Все умные мысли давным-давно высказаны. Мы их просто варьируем. И иногда, по незнанию, считаем своими.
– Вот с этим я не согласна.
– Не знаю, не знаю. Но я, по крайней мере, ни от кого не слыхал – я, понятно, беру область житейскую, науки не касаюсь – мыслей, которые в той или иной форме не доходили до меня раньше. А вообще-то, давайте оставим этот разговор.
– Вы опять не принимаете меня всерьез?
– Принимаю. Очень даже принимаю. Поэтому и не хочу умничать. Мне это куда как надоело в спорах с Матвеем Васильевичем. Хотя я и орех, но, видно, недостаточно каленый.
– Вот видите, а говорите, что всегда остаетесь самим собой.
– Собственно, в чем вы меня сейчас уличаете?
– В том, что никакой вы не орех. И до чего же вам хочется иногда быть самым обыкновенным. Но когда-то вы надели на себя маску, и так-то уж вам ее снять не хочется.
– Думайте, как хотите.
– Ладно. Буду думать.
И опять замолчали. Оба Элькиных беса утихомирились, потому что получили сведения, которые их интересовали, а Вениамин Петрович снова принялся раскладывать себя по полочкам, стараясь ответить на вопросы «Почему?» и «Как же так?», то есть на те самые, на которые никто никогда в таких обстоятельствах ответить не мог.
Глава XVIIИ нет уже ущелий, и вода не клокочет, не перестегивается через плот тонкими шипящими жгутами. И горы уже не теснятся к реке, а стоят поодаль и лишь кое-где несмело пересекают светлые долины и смотрятся в гладкую спокойную воду. Не хозяева здесь горы, а пришельцы, потому вежливы, причесаны и вообще благопристойны до невозможности. Да, собственно, и не горы совсем они, а так, некрутые сопочки, пригодные уже не только для овцеводства, но и для хлебопашества. И ничего удивительного нет в том, что примерно к обеду мы, миновав Серый бом – последнюю на нашем пути скалу, окунулись в желтизну. Именно окунулись, потому что склоны сопок, полого сбегающие в долину, сама долина, остров (судя по всему, обширный) – все отливало золотом. Только прибрежная кромка оставалась зеленой и почему-то напоминала мне о постоянстве.
Поспевали хлеба.
Стоял конец августа, того хозяйственного месяца, в который природа начинает лепить свое зимнее благополучие.
И берега уже стали людными.
Первыми мы увидели, конечно же, туристов-дикарей. Эти самые дикари в поисках экзотики готовы сломать себе шею, забираясь черт те куда, и все из-за того, чтобы потом мимоходом уничтожить домоседа-сослуживца коротким упоминанием: «Помню, когда на Белуху поднимались…» или «Караколы – это муть». А и видели-то эти бедолаги на всем протяжении от турбазы до Каракольских озер только кончики своих ботинок, ибо распрямить спины и вольно оглядеться вокруг не давала им двухпудовая поклажа, будто навечно притороченная к загорбку.
Но это так, в порядке шутки, потому что в сути туризм – штука великолепная – это раз, и потом – каждый с ума сходит по-своему. Это – два. Нас хотя бы взять. Вместо того чтобы идти спокойным маршрутом, выбрали водный. Экзотика, видишь, привлекла. Дорого могла нам обойтись эта экзотика.
Но все хорошо, что хорошо кончается. К месту мы подплываем вчетвером.
Шеф, Матвей, Элька, Я.
А на берегу разбиты палатки, и четыре коричневых экземпляра орут нам: «Физкульт-ура!»
Все уже как-то по-домашнему, и будто не было шести дней, которые из многих экспедиционных дней останутся для меня самыми памятными. Потому что я начал их мальчишкой, а заканчиваю вроде бы зрелым человеком. Впрочем, это, конечно, сильно сказано. До зрелости мне еще ого сколько. Просто я прошел по реке путь, который стал моим первым мужским путем, и теперь я, наравне с другими бывавшими в экспедициях, имею право вспоминать. Может, и тут смело сказано? Может быть. Очень может быть. Но мне так кажется. Если сомневаетесь, попробуйте спуститься на плоту по горной реке и тогда заходите. Поговорим. Это не в порядке хвастовства. Просто я в этом уверен.
Прокричал я в ответ туристам свое «Физкульт-ура!», помахал для антуража полотенцем и загадал: если кто-нибудь из них помашет мне в ответ тряпицей, значит наш проводник Чоков уже в Кайтанаре, не помашет – придется нам ждать. Помахали сразу двое. Глупая это, конечно, штука – загад, а вот поди ты. Вышло, как хотел, и настроение сразу улучшилось. И когда проплывали мимо деда, устроившегося с удочками над омуточком, я уже по своей инициативе поприветствовал:
– Рыбакам-одиночкам физкульт-привет!
Дед вместо ответа на приветствие погрозил мне кулаком. Наверное, у него не брало.
Но я уже не мог остановиться.
– До Кайтанара далеко еще плыть?
Дед не ответил, ответил Матвей.
– То ли два, то ли восемь.
Так нам ответил алтаец, когда мы спросили, далеко ли до Тугоряка. Это было еще в первые дни экспедиции.
Матвей именно ответил, а не прокричал, потому что кричать ему надобности нет: мы плывем с ним на одном плоту, Элька перешла на другой. Она не случайно перешла, так же, как я не случайно не поддержал попытки Матвея заговорить. Не хочется мне с ним после вчерашнего разговаривать. Хотя, в общем-то, по убеждению Матвея, он вел себя нормально. И на наши претензии ему плевать.
Вчера мы обедали у Журавлиного камня – утеса, примечательного своим цветом: он серовато-белый, потому что сложен из известняка. В Кайтанаре есть кустарный заводик, перерабатывающий дармовую породу. Подножье утеса усыпано камнями, а выше этих россыпей гнездятся пещерки, образованные взрывами. Над пещерами по трещинам являет себя жизнь. Нависает перевитый хмелем кустарник, зеленеет трава, а в одном месте почти параллельно земле, пристроилась сосенка. Недолго ей, бедняге, осталось жить, потому что корни, уходящие вверх по склону, уже напряжены до предела и над ними крутыми бугорками вспухает земля. Эту подробность я рассмотрел в бинокль, потому что от сосенки до земли самое маленькое метров восемьдесят, а я совсем не дальнозоркий.
Пообедали мы без аппетита: во-первых, было жарко, а во-вторых, нами владело непоседливое состояние, которое приходит к человеку в конце пути, когда он еще не на месте, но дорожные переживания уже кончились и он не знает, к чему приложить свои заботы. Погромыхивая тарелками, Элька пошла мыть посуду, а мы с Матвеем двинулись окунуться. Как говорил Матвей: «Разогнать послеобеденную одурь». Разгоняли мы ее, разгоняли, но так до конца и не разогнали. По крайней мере, я. Вроде и вода пробирала до печенок и полоскался я в ней достаточно, но как только вылез на песочек, пригрелся и задремал. Проснулся – один. Матвея, который лежал поначалу рядом, след простыл. По правде говоря, я не удивился. Пока мы купались, Элька от посуды освободилась, а двое свободных людей, если им того хочется, дорогу себе всегда найдут. К слову будь сказано, после того, как у нас побывал вертолет, они ее каждый день находили. То после обеда, то после ужина. А то и тогда и тогда.
Я почти наверняка знал, что эта их дорога к нашему стану не лежит. Однако чем черт не шутит.
Нет, все обстояло как по писаному. Около погасшего костра сидел один Вениамин Петрович и занимался всегдашним своим делом: что-то быстро чиркал в блокноте. Вот уж поистине у человека завидный, непостижимый дар: может сосредоточиться в любой обстановке. Мне для того, чтобы скомпоновать и оформить мысли, обязательно нужна тишина. Я когда школьные уроки учил, и то ничего не мог понять, если кто-то рядом разговаривал. Да чего там разговаривал. Если просто был посторонний, мне уже не до уроков.
Когда я подошел к стану и спросил у шефа, не появлялись ли Матвей и Элька, он даже глаз не поднял. Замотал отрицательно головой и продолжал чиркать. Тогда я спросил:
– Скоро поплывем?
– А? – Здесь шеф взглянул на меня рассеянно, потом моргнул несколько раз и спросил: – А Эльвира Федоровна и Матвей Васильевич где?
Я не выдержал и рассмеялся.
– Что вы смеетесь? Вы же вместе уходили.
– Порознь. Мы с Матвеем купаться, она – посуду мыть. Мы туда пошли, – я показал рукой, – она туда.
– Так вы найдите их, пора двигаться.
– Чего их искать, – сказал я и, повернувшись к скале, закричал: – Матве-ей! Элька-а! – Потом предложил шефу: – Давайте вместе.
– Нет уж, увольте, – шеф неопределенно усмехнулся. – Да и все равно они не услышат.
Я понимал. К этому времени я все уже понимал и поэтому согласился:
– Что ж, пойду поищу.
Перво-наперво я двинулся к месту нашего купания. Сухой песок не сохраняет четких отпечатков. На нем нельзя, допустим, определить, мужчина прошел или женщина, номера ботинок на нем тоже не узнаешь. Зато в сухом песке от следов остаются вороночки, и по ним совершенно свободно можно установить, сколько человек протопало. А когда знаешь, откуда топали, то безошибочно укажешь, куда. Элька (она, конечно же, после того как помыла посуду, явилась на пляж) и Матвей подались за скалу.
С реки, когда мы плыли мимо, казалось, что утес уходит в воду глубоко, а на самом деле совсем нет. У подошвы его было чуть выше колен. Плохо только, что дно устилали острые обломки, на которые неудобно наступать. Я мог и не наступать. Я вообще мог не переть за скалу, так как Элька и Матвей находились на острове, отделенном от Журавлиного камня мелким проточком. Кроме им находиться было негде: вдоль протока на километр, а то и больше, шла сплошная каменная стена. Мне бы крикнуть – и они отозвались бы. Так я и хотел сделать, но вдруг раздумал. Кинулось мне в голову что-то такое шальное, чему я до сих пор не найду объяснения. Сколько уже лет прошло, а как вспомню тогдашнее свое поведение, мне стыдно.
Скользил на камнях, перешел через проток, таясь, продирался сквозь кусты, и все для того, чтобы подслушать. Кстати, когда мне Элька рассказывала о случае на посадке, я вспомнил себя. Я, правда, ничего не собирался увидеть, потому что мне и в голову не приходило, что между Матвеем и Элькой может быть что-то такое, но вот услышать… То ли это оттого, что сам я по-настоящему никогда не был влюблен, то ли оттого, что Элька казалась мне самой чудесной девушкой и я злорадствовал при одной надежде на то, что смогу ее развенчать. Одним словом, не имею понятия. Тогда не имел и сейчас не имею.
Помнится, пытался я остановить себя осуждением, мыслью о том, что подслушивать – низость, мерзость, гаже которой и не придумаешь. И в то же время какой-то гнусный голосок подзуживал: «Так все равно же об этом никто не узнает». И гнусный оказался сильнее всего того, на что меня натаскивали с детства. Я скользил на камнях, перешел через проток, пробирался сквозь кусты. Потому что жаждал подслушать и был убежден, что эта моя мерзость останется в тайне.
Услышал я их сравнительно издалека. Они считали, что одни на всем белом свете, и потому не остерегались.
– …ничего подобного. Ты же сам понимаешь, что несешь ахинею. Ну ты головой-то подумай: прилетел человек – улетел; что – я ему, что – он мне? Просто появились гости, хозяйка у вас – одна… даже, если хочешь, не хозяйка. Женщина. Все вы, мужики, одним миром мазаны. Ты видел, как он на меня смотрел? Мне неловко стало, потому я и надела платье.
– Я и говорю: только потому.
– Только.
– Это твое «только» для дурачков. Свалился на тебя вдруг небожитель, вот ты слюни и распустила. Как так: живет на белом свете человек, не испытавший на себе чар Эльвиры Федоровны Грининой…
– Ты перестанешь, наконец? Я ведь и обидеться могу.
– Что ж, мне не в диковину. Обида – женское оружие. Чувствует, что рыльце в пушку, сразу, как за забор, за обиду ныряет. «Я с тобой разговаривать не хочу» – такое я слыхал-переслыхал. Когда любят…
– А это я слыхала. Довод тоже не из убедительных. И вообще я не понимаю твоей привычки. Что за манера все истолковывать по-своему? Даже тогда, когда вроде все ясней ясного. Иногда мне кажется, что тебе просто-напросто утомительно жить в мире с людьми.
– А он, мятежный, ищет бури… Ты меня переоцениваешь.
Скучно, однако, разговаривают влюбленные. А главное – однообразно. Я думаю, что на эту тему у них тяжба не впервые. Не мог же Матвей упустить случая в тот самый вечер, когда у нас садился вертолет! Ну, поговорили раз, выяснили отношения и валяй, перекочевывай на другой предмет. Чего друг другу нервы Выматывать… Хотя, конечно, Матвей в чем-то прав. Я и то заметил, что Элька все-таки кокетничала. Только, по-моему, здесь не так надо. Надо предупредить на первый раз, а если повторится – все! Отрубил – и конец. А то… Вот, опять…
– А если бы был не вертолетчик, а вертолетша какая-нибудь, тогда бы наши роли переменились, да?
– Я бы не дал повода.
– И я не дала… Уйди, не хочу… Нахамит сам с три короба, а потом целоваться. Нет у меня настроения. Понимаешь – нет.
– Ты как Аркашку расцениваешь?
– Э-э…
– Это как понимать?
– Никак не расцениваю.
– Так вы, вроде, в друзьях ходите.
– В приятелях, может быть, а насчет друзей у меня твердое правило.
– Что за правило?
– Сохрани меня бог от недругов, а с друзьями я сам справлюсь. Не хочу лишний раз разочаровываться.
– Слушай, Матвей, ты не оригинальничай. В наших отношениях это ничего не прибавит, не убавит, так что хоть со мной-то будь откровенен. Ты давно должен понять, что я не из чувих. Это те клюют на всякие там выкрутасы.
– Здесь-то уж ты пальцем в небо. Да еще как. Ты сама сообрази: какие мы с Аркашкой друзья! Я– уже нечто, а он пока ни рыба ни мясо. Так себе, вольноопределяющийся. Да и задатков крутых я за ним что-то не наблюдаю. Друзья что такое? Полная взаимоотдача. Теперь суди: сколько я в данном случае могу дать и сколько получить взамен?
– Что за бухгалтерия в дружбе?
– Никакая не бухгалтерия. Чистой воды психология. Я же тебе сказал, что не хочу лишний раз разочаровываться. Нынешний случай – типичная барщина. А уж крепостным-то я быть не желаю.
– Ничего себе – крепостной.
– Точно. Тебе не приходилось встречаться с таким: дружил человек с человеком, дружил, столько для него хорошего сделал и вдруг попал в бессовестные? И удивляется.
– Сколько угодно приходилось. И причин тому множество.
– Тогда множество, когда дружба на равных, а когда дружат слон и моська, все очевидно. При разрыве моська будет всегда стороной пострадавшей. Потому что слон непременно потакает моське. Делая для нее, он в то же время делает за нее, выполняет ее работу, хотя этого и не замечает. И без больших затрат умственной и прочих энергий моська укладывается на определенный жизненный коврик. Зачастую на очень изящный. И так она к нему привыкает, что старание слона о ее благополучии считает уже само собой разумеющимся. А если слон вдруг призадумается и обложит моську парой ласковых словечек, та его по всему миру заклеймит как особу, на которую никак полагаться нельзя. Что, я не прав разве?
Не знаю, что ответила Элька, я дальше не слушал. Я летел через кусты, не думая об осторожности. «Так и надо… так и надо, так и надо…» Это единственное, что я себе тогда твердил. Я не ненавидел Матвея, я ничего не хотел ему сказать. Я ненавидел себя. И за то, что слюнтяй, и за то, что мерзавец, и вообще за то, что я такой, какой я есть.
Остановился я только около воды. Постоял, машинально забрел по пояс, окунулся. И, погодя, истошно заорал:
– Матве-е-ей! Эль-ка-а!
Они появились скоро. Оба на меня не смотрели.
– Куда вы подевались? Плыть надо. Шеф икру мечет.
– Чего ж ты давно не позвал? Мы тут совсем рядом…
– Брось, Элька. Чего теперь-то темнить. Он все слышал.
Элька взглянула на меня вопросительно. Я кивнул.
– Видишь. Человек лазил по кустам, искал правду. Нашел, но вроде недоволен. Что ж, дело его. По крайней мере, теперь в курсе дела. Это уже неплохо.
Я закусил губу и снова кивнул. Это и в самом деле неплохо, когда человек в курсе дела.
По скале прошумели и с коротким бульканьем упали в воду несколько камушков. Мы одновременно задрали головы, и Матвей сказал безразлично:
– Понесли же его черти.
– Шеф, – испуганно отозвалась Элька. – Он сорвется!
– С чего бы?
– Ты смотри, смотри…
По скале, уж вровень с сосенкой, карабкался шеф. Он за что-то там цеплялся, куда-то ставил ноги и продвигался выше. За что он цеплялся, какую находил опору, снизу видно не было. Отсюда казалось, что скала гладкая и отвесная.
– Вениамин Петро-о-вич!!! Зачем он?..
– Не для спорта. Это я тебе точно говорю. И надрываться нечего. Как залез, так и слезет. Двигай к лагерю.
– Подожди.
Мы стояли и смотрели, как маленькая фигурка льнула к скале.
– Смелый он все-таки, – с уважением сказала Элька. – Я бы от страху умерла. Я отсюда на него смотрю, и то голова кружится. У вас не кружится?
Матвей снисходительно усмехнулся, я отрицательно помотал головой.
Из-под ног шефа выскальзывали небольшие камушки, прыгали по скале, пролетали по воздуху и с коротким бульканьем падали в воду. Видимо, шеф уже подобрался к цели, потому что перестал карабкаться и, насколько хватило, вытянул правую руку. Несколько мгновений он стоял, как приклеенный к камню, затем начал двигаться обратно.
Сорвался Вениамин Петрович тогда, когда все страсти остались будто бы позади. Гладкая окала кончилась, и он стоял уже на россыпи. Подвело его, скорее всего, чувство миновавшей опасности. Он выпрямился и – нам это было очень заметно – неосторожно широко шагнул. Тут же рванулся вперед. Мы видели, как он сделал несколько прыжков, упал, вскочил, снова упал и исчез в белой пыли, поднятой двинувшимися камнями. Я не берусь описывать камнепад, потому что мне с этим не сладить. Да и разве уследишь за ним? Видишь только катящееся вниз облако и слышишь грохот, как будто по булыжной мостовой на рысях проходит конница.
Я еще ничего не мог сказать, у Эльки тряслись губы, а Матвей уже наискось пересекал проток.
– Там шеф. – Элька присела и закрыла глаза ладонями.
– Камнепад… – Я наконец нашел в себе силу сказать хоть что-то, и в тот же миг меня остро пронзила короткая, жаркая мысль: не может быть! Во мне, молодом, здоровом человеке, все восставало против смерти, я не мог не только с ней примириться, я просто не мог ее представить.
Дальнейших своих поступков я четко не помню, потому что в то время мной руководил не разум, а невероятное, бешеное желание действовать. Кажется, я заорал: «Матвей, подожди!» – и ринулся следом за ним. Намокшие в протоке кеды скользили по пластинчатым камням, квелый кустарник ломался у меня в ладонях, но я чудом удерживался и карабкался вверх. Я не думал о том, нужна или не нужна моя помощь, не видел себя спасителем, я вообще очень плохо видел, потому что висевшая после камнепада пыль резала глаза. Меня что-то гнало вверх. Это что-то было сильнее разума, сильнее восприятия и размышлений. Действовал я рефлекторно, ибо все, жившее во мне и вне меня, убеждало, что иначе я действовать не мог.
Остановил меня насмешливый голос Матвея:
– Голову выше, горноспасатель. Вон он, феникс, цел. Глаза-то протри.
Я выпрямился и в самом деле начал тереть глаза. Они слезились, и вначале всё виделось неестественно ярким и блестящим. Потом стало видеться как надо.
Рядом со мной стоял Матвей и смотрел вверх. Я посмотрел туда же и увидел шефа. Он стоял в расселине и придерживался одной рукой за куст. И тут я увидел и услышал остальное.
На пути недавнего камнепада курился легкий прах. Сосенка, пронизанная солнцем, была светла и прозрачна, над ней, широко распластав крылья, почти неподвижно висел коршун. По щелям Журавлиного камня рос перевитый хмелем кустарник. Где-то далеко внизу на шивере радостно позванивал Чулой, веселая река.
– Шеф! – заорал я. – Мы сейчас, шеф!
Я начал карабкаться дальше и был уверен, что Матвей рядом.
Шеф стоял, держался одной рукой за куст и растерянно улыбался.
– Все в порядке, шеф, все в порядке. Сейчас мы вас транспортируем.
Я и мысли не допускал, что может быть иначе. И очень удивился, когда, оглянувшись, увидел, что Матвей стоит, где стоял, а снизу к нему движется Элька. Я не рассердился, не растерялся – я удивился. Только и всего.
Шефа совсем слегка поцарапало, и я тогда ненароком подумал о том, что счастливые звезды все-таки, наверное, есть.
Мы начали потихоньку спускаться. Подошвы моих кедов подсохли и на склоне держали прилично, зато по внутренней сырости босые ноги скользили, терлись о мелкую гальку, которой во время подъема набралось вдосталь, и ступни остро саднило. Особенно невмоготу стало, когда несколько ребристых камушков попали между пальцами и гранями своими намертво вцепились в нежную кожу.
Я перебирал пальцами, пытаясь сшевельнуть осколочки, но они от движения впивались еще надежнее, и я наконец не выдержал:
– Вы шагайте, шеф, я чуточку подзадержусь.
Вениамин Петрович, который, видимо, все еще переживал недавнюю драму, вздрогнул и крепко схватил меня за руку:
– Вам плохо, да? Голова, да? Спокойней, спокойней, вы присядьте!..
Вот уж никогда не полагал, что голос шефа может быть таким заботливо-испуганным, а взгляд – умоляющим. Хотя после случая на шивере я кое в чем и пересмотрел свое отношение к В. П., тем не менее в такой сверхчеловеческой крайности его не представлял. К тому же, на шивере была Элька, какая никакая, а особа иной породы, и заботу о ней шефа можно объяснить двоякими мотивами… Здесь же… Впрочем, обстоятельства и тогда и теперь были из ряда вон, а человек, как известно, именно в таких обстоятельствах и являет свое подлинное нутро. В общем, как бы там ни было, искреннее волнение В. П. меня растрогало, и я спешно его успокоил:
– Совсем не то, что вы думаете, шеф. В моих кедах филиал камнедробилки. Это меня не устраивает. Поэтому – наведу порядок.
– Ну, слава богу. Я думал – голова… Лично у меня голова кружится как раз на спуске. На подъеме смотришь вверх, и это отвлекает, а вот спуск – совсем другое дело.
– Так чего ж вас, извините, занесло?
Я хотел сказать «понесло», но в последний момент смягчил выражение. Шеф пожал плечами:
– Производственная необходимость.
– Бодал бы я такую необходимость.
– И зря. Для меня в этом отношении образец – Менделеев.
– Это когда он с воздушного шара солнечное затмение наблюдал и при этом чуть не гробанулся?
– Гробануться может сорвиголова, лихач. Ученые – погибают.
Честно говоря, для меня важен в таком случае итог. А как он будет называться: «дал дуба» или «преставился» – не суть главное. Однако, чтобы не расстраивать шефа лишний раз, я промолчал. Он, бедолага, и так много пережил за последние несколько дней.
Я молча сел, молча переобулся, и так же молча мы благополучно добрались до подножья Журавлиной. Ко времени нашего прихода Матвей уже успел выстирать и выжать носки. Теперь они в неподвижном солнечном воздухе неподвижно висели на ветке жимолости. Матвей лежал на спине, заложив руки под голову, и смотрел на коршуна. Когда мы уселись, лениво повел бровями:
– Могучая птица!
– Да что ты, Матвей? Что ты говоришь? Разве так можно? – ужаснулась Элька.
– Можно, – жестко оказал Матвей. – Помогают человеку в беде. А когда беда прошла, мой дом – моя крепость.
Элька отвернулась и заплакала.
Теперь Элька плывет на другом плоту. С Матвеем плыву я, потому что, когда Элька попросила меня поменяться, я сказал, что мне все равно.
Плыть нам осталось недолго, я уже слышу, как лают собаки. За этим поворотом откроется Кайтанар. Если не за этим, то за следующим наверняка.