412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Козько » Бунт невостребованного праха » Текст книги (страница 18)
Бунт невостребованного праха
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:54

Текст книги "Бунт невостребованного праха"


Автор книги: Виктор Козько



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Это было сродни некой новой религии, культу брошенного в землю и проросшего семени. Зарождение этого культа поначалу было стихийно, утилитарно: кушать хочется. Но постепенно это "кушать хочется" отошло на второй план. А на первый вышла радость, радость человека, витавшего где-то в облаках и неожиданно обретшего землю и захлебнувшегося от восторга этого обретения. Оказывается, и он что-то может сам, своими руками, на что-то способен: посадить дерево, выкопать колодец, вскопать грядку и бросить в нее семя. Осчастливить не только человечество, но и своего ближнего: сына, дочь, самого себя. Вот уж действительно – не дано человеку знать о себе, о своих талантах.

У старухи особо родила капуста. На удивление не только овошеводов деревни Лунино, но и Достоево, и города Лунинца, и всего бывшего Турово-Пинского княжества. Кочаны росли по пуду и больше. И не только напоказ – один, два, а все остальные задохлики и недоростки. Сколько она кустов капусты высаживала, столько пудов по осени этой самой капусты и убирала. Соседи с ума сходили от зависти: перекармливаешь ты их удобрениями, слово, наверное, знаешь... Старуха только усмехалась и помалкивала и не мешала соседям воровать у себя свежевысаженную в грунт рассаду. Но ворованная рассада больших урожаев не давала. Что было вообще немного дивно, потому что в этом краю, да и не только, наверно, в этом, повсеместно ведомо: прибыток в дом от краденого, а не дарованого.

Старик специализировался больше на огурцах. Его увлечение сим овощем объяснению поддавалось с трудом, потому как и всходили они у него хило, родили слабо, были отметны непредсказуемой кривизной и кособокостью. Может, потому, что старик высаживал их или слишком рано, или слишком поздно. А в общем одновременно и рано, и поздно. Старик был хитрый, он хотел, чтобы у него всегда были самые ранние, самые первые огурцы, а также – и самые поздние. Старуху к своим огуречным грядкам он и близко не подпускал. Из-за этого они по весне находились в стадии непрекращающихся военных действий. И спали врозь, и следили друг за другом, чтобы противная сторона не принесла урону будущему урожаю, каким-либо образом не навредила посаженным ими в землю семенам.

Кроме огурцов старик занялся еще и садом. Несколько плодовых деревьев осталось от прежних хозяев. Но они уже были стары и больны и принадлежали больше мышам, муравьям, мошкам да мухам, что денно и нощно рылись и роились над ними, уничтожая остатки корней и еще в цвете будущую завязь плодов. Обходя окрестные поля с останками еще столыпинских хуторов, в уже советское время стянутых в единое коллективное хозяйсто, в одну деревню, старик обнаружил непонятным образом не истребленные временем яблони, груши. Не совсем одичавшие. Оказывается, породу, если она есть, и в дереве не так-то просто убить. Почти век, столетия одичании не лишили окончательно деревьев памяти, вкуса того первого плода, которыми они разрешились по молодости. И что удивительнее всею, тот первый культурный плод, аромат, запах был в полной мере сохранен, особенно яблонями, в третьем или четвертом поколении. Груши оказались нестойкими, почти все они давно уже, похоже, утратили отцовское и материнское, родительское начало и разрушились, переродились в нечто маленькое, зеленушное и донельзя кислое. А яблони вопреки всем законам природы отстояли свое первородство, благородство своего происхождения. Даже самые молодые из них, впервые зацветшие, впервые давшие плод, по вкусу больше были садовыми, нежели дичками. Хотя справедливости ради надо сказать, что было в них одновременно и то, и другое: лесная терпкость дикого яблока, размер и аромат урожденных белых антоновок, розовых штрифелей. И это при всем том, что судьба уготовила им долю незавидную. Почти все они росли хуже, чем уготовано расти сорной траве. И было непонятно, то ли они сами избрали такую долю, чтобы самосохраниться, то ли о них кто-то специально позаботился, опять же с целью сохранения и продолжения их рода, загнав в такие дикие и густые заросли лозы с хитросплетениями хмеля, что узреть их было почти невозможно.

Старик узрел. И над тремя яблонями трудился почти неделю. Они уже плодоносили, и старик определил их возраст как пять-шесть лет. Первая яблоня была похожа на почти изведенную на Беларуси наливную белую антоновку. Антоновку, при поспевании которой внутри видны семечки. Сейчас эти семечки, конечно, не просвечивались, хотя само по себе яблоко было белотелым. Вторая яблоня смахивала плодом на благородный штрифель, но и вдвое меньше. Меньше, внутри розово. И необыкновенно запашисто. Сортность третьей яблони старик определить не смог. Размером яблок она больше походила на дичку – та же отвращающая зеленушная кислость от одного только взгляда скулы уже набок. Но это оказалось всего лишь умелой маскировкой. На вкус плоды были до приторности сладкими. Старик таких яблок не любил, взялся выкапывать ее только за компанию с двумя другими. Втайне про себя радуясь тому, что Бог послал ему эти три уже взрослых дерева. Кто знает, успеет ли он найти и вырастить, довести до плодоношения белую антоновку, отпущено ли ему столько веку. И он трудился, выкорчевывая, высекая из диких зарослей лозы, хмеля, мелкой осинниковой, калиновой поросли, не жалея пролитого пота, а пару раз поранившись топором до крови. Отступив на полметра по диаметру от каждого деревца, орудуя саперной лопаткой, топором и ножом, он последовательно обрубал и извлекал корни всех пусторастущих кустов, доверяя больше собственным пальцам, чем режущему и колющему инструменту. По истечении недели этот тяжелый труд был закончен. Яблони при всем их стремлении сохранить верность породе, были все же дикими и имели стержневой корень. Он оставил в сохранности каждому дереву больше метра их главного корня, твердо веря и зная, что этим уже безусловно сохраняет им и жизнь.

Среди кустов, зарослей лозы он сделал просеки метра на три, продвинув каждую вперед, по высоте яблонь, обкопанных со всех сторон, но все еще в полный рост стоящих яблонь. Закончив с просеками, аккуратно, упираясь в ствол деревцев руками и плечом, обрушил все три яблони на просеку, корнями – в сторону прогала, поля, чтобы, вытаскивая, не повредить крону. А крона у яблонь, несмотря на дикость произрастания, почти тюремное заключение в зарослях лозы, была сформирована на удивление умело и точно. И он молил Бога, чтобы сохранились все ее ветви. Это ему удалось, и он был рад, что в руках еще есть сила, что деревца легли на землю, как он того и хотел, только вполголоса вскрикнули, расставаясь с диким, глубоко ушедшим в землю стержневым корнем. При этом он тоже вскрикнул, хотя знал, что жалеть нечего, стержневой корень в выкопанной им просторной яме зарубцуется, разрастется и станет подобен кроне дерева. Дерева уже окультуренного.

Старик пометил крестиками южную сторону лежащих на земле яблонь, чтобы так же строго относительно солнца и высадить их в своем саду. Сел на краю самой большой выкопанной им ямы, достал сигареты и закурил. Курил, а носком сапога, а потом и руками принялся ковырять взрыхленную землю у обломка стержневого корня, как будто что-то искал, искал и знал что. Но ничего не находил. Земля была на удивление мягкой, словно ее кто-то каждый год изнутри, из глуби специально рыхлил и обрабатывал. И это очень походило на правду, потому что там, где он добрался до тверди, дальше вглубь уходили многоточечные норы. Это работали земляные черви-выползки. Он знал их норы, только не думал, что они могут так глубоко уходить в землю.

Перекурив, старик обнял, словно ребенка, первую яблоню, стараясь сохранить всю одерненную и замшелую, приставшую к стволу землю, чтобы так, с родной землей и посадить ее на своем участке. Приствольной и корневой земли было пуда под три, немало весила и сама яблоня. Но он справился, вынес ее из зарослей на чистое. Вынес и следующую яблоню, хотя и с трудом. Это была антоновка, невысокая, но на три ствола. И он прикинул, что один из них кривоват и староват, его придется обрезать. Но оставил эту работу на потом, силы вытащить антоновку из зарослей целиком достало. А вот с последней непонятной породы яблоней справиться не мог. Она была постарше двух первых и какая-то очень гордая – высокая и гонкая, и земли на ее корнях было побольше, чем на двух яблонях вместе взятых.

Старик затосковал, глядя на это оброненное среди лозняка дерево, не пытаясь даже поднимать его. Взял лопату, пару раз ковырнул землю у корней дерева. И отбросил лопату в сторону. Стало жалко и осыпающейся земли, и оголившихся корней. Он стоял возле лежащей на земле яблони, ковырял, стряхивал с ее корней почву пальцами, ладонями и не знал, на что отважиться, как услыхал стук колес невесть откуда взявшейся, проезжавшей мимо телеги. Старик выскочил на поле и остановил ее. Возчик был ему незнаком и на удивление росл, могуч. Старик, глядя на него, не мог поверить своим глазам, думал, что такие здоровяки уже перевелись на земле. Он попросил возчика помочь ему закинуть на телегу два выволоченных им дерева и вынести из лесу третье.

Вдвоем они отправились к этому третьему дереву. Старик засуетился, не зная, где ему ловчее ухватиться. Возчик лениво поднял руку и отодвинул его в сторону. Без натуги вскинул яблоню на плечо и понес к телеге. И, казалось, мог бы нести так до самой деревни, потому что лошадь, не дожидаясь его, двинулась по полю в сторону дороги. Возчик без труда догнал телегу и уложил на нее яблоню.

Старуха сначала по достоинству оценила героический труд старика. Ей не хотелось омрачать его детскую радость и восторг, и она более полугола до первого цвета и плодоношения яблонь подхваливала его. Но попробовав осенью выспевших яблок, сморщилась и вынесла приговор:

– Дички. Надо вырубать,

– Какие ж дички? – хотя и слабо, но все же запротестовал старик. – Разве сладкие дички бывают? Разве дички бывают такие большие? Где ты видела розовые внутри дички?

Старуха оставалась неумолимой.

– Дички. Надо вырубать.

Старик знал свою старуху и был уверен, что она так и поступит. Дождется, когда он уйдет из дому, и пустит под топор все три яблони. И весь следующий год не спускал со старухи глаз. Осенью задумал пересадить яблони еще раз. Слышал – три пересадки полностью возвращают дереву его былую породу – это как поколения окультуренного английского газона. Но нахлынувшие по осени хлопоты с землей, заготовкой дров, подготовкой жилья к зиме помешали старику осуществить задуманное. Яблони остались на прежнем месте. То же произошло и на следующий год, если не считать, что старуха немного успокоилась, свыклась с растущими у нее под хатой, как она говорила, дичками. А у старика обнаружилось новое дело, и очень большое, всепоглощающее. Правда, за этим делом он все же приметил или ему показалось, что приметил: во второй год все три яблони дали куда большие яблоки, чем это было первым летом.

– С кулак, – настаивал дед.

– Детский, – охолаживала его баба.

Как бы там ни было, но яблони уцелели и ушли на зимовку в третий раз. И в третий раз по весне зацвели и заплодоносили. И диво, изо всех див самое великое. Белая антоновка уродилась как нигде и ни у кого не только в Лунино, но во всех окрестных селениях от Пинска до Турова. Яблоки были с детскую русую голову со светящимися внутри коричневыми семечками. Штрифель как и положено штрифелю. А яблоня неопознанной породы дала такой же неопознанного сорта плод. Крупный и сладкий. Все соседи приходили пробовать и не могли распознать, что это за яблоко. Пока не припожаловал самый старый житель деревни, такой старый, что и волос у него уже не было. И он ровно три часа грыз, сосал и перекатывал во рту яблоко и только после этого опознал его: – Каштеля, – прошамкал он. – Каштеля. При панах еще родил, а потом извелся. Может, снова возродился. Пански яблык.

Старик-хозяин принял происшедшее с его яблонями как должное. С ним в последнее время стало происходить нечто подобное тому, что произошло с его привезенными из леса яблонями. Он тоже начал восстанавливаться, то ли неосознанно впадать, то ли вполне сознательно убегать в прошлое, в детство. В сарае среди отжившего хлама, старых саней, на которых ввиду отсутствия настоящих зим было некуда выезжать, источенных, побитых короедом и жучком-шашелем пряслиц, льнотерок, растресканных ступ и ночевок он обнаружил старинный гончарный круг, вполне годный к производству гладышей, крынок и горшков, старик бился над ним всю весну и часть лета, но ближе к осени под яблочный спас запустил его и изготовил для своей старухи первую партию гладышей. Не очень приглядных внешне. Дед Гаврила за такие гладыши поотбивал бы ему руки. Но все равно это были гладыши, хотя старуха и отказалась признать их таковыми.

– Страх господень, – сказала она.

– Гладыши, – настаивал он на своем.

Сошлись на том, что это все же что-то к чему-то пригодное, и вполне возможно, в будущем, когда перестанут платить пенсии, достойное внимания ввиду устанавливающихся и в деревне рыночных отношений, если дед, конечно, не застрянет на достигнутом, а будет совершенствоваться. Но пусть зарубит себе на носу: только потому, что появилась посуда под молоко, корову она заводить все равно не будет.

Старик в гончарном производстве совершенствовался. И это не стоило ему никаких трудов. Его отец, дед Гаврила, был гончаром высокого класса, вполне могло случиться, что таких бы высот достиг и он, но это его ремесло в свое время оказалось невостребованным и даже слегка презираемым. Сейчас же все возвращалось на круги своя, круги гончарные. И потому как некогда человек был сотворен из глины, старик по всему Турово-Пинскому княжеству, в Достоево, Лунине и Лунинце искал глину, пригодную для творения своего вновь обретенного мастерства. И в конце концов он нашел такую глину – прах далеких тысячелетий, которой не знали не только здесь, но и нигде в мире. Глину, пригодную для любой емкости и любого продукта. За секретом той глины, ее местонахождением шли многие, но он никому при жизни так и не открылся, как и всякий мастер, хранил свой секрет.

Старуха слово свое сдержала, несмотря на перепроизводство крынок, кувшинов и гладышей, корову заводить не стала. Завела козу, что немедленно потребовало реорганизации огорода, перепланировки капусты и моркови, бобов и помидоров. И все равно дедовы огурцы пали первой жертвой козиного нашествия. Дед на бабу крепко обиделся, неделю ворчал, но в конце концов успокоился и смирился с ее живностью. Молоко он всегда любил. А козье молоко, как он слышал, самое целебное, недаром в народе козу называют еврейской коровой. Может, поэтому старик со старухой и свою козу назвали Цилей, с чем коза была вполне согласна.

Вообще, это было ее настоящее и очень древнее имя. Она родилась с ним, сама признавала его, и оно ей соответствовало. А история, как коза досталась старикам, требует отдельного повествования, потому что все сказанное о ней выше не совсем правда. Как водится, правда всегда немного смешная, в меру глупая, слегка грустная и не совсем правдоподобная. Потому...

Сказание об одноглазой козе Циле

Нет, совсем не баба завела ее. Хотя ее участие, женская рука за всем этим чувствовалась, без нечистика здесь не обошлось. В один прекрасный, а потому тяжелый день, когда старик, верный вредным привычкам молодости, вспомнил и славно помянул эту молодость, а посему был виновато тих и грустен. Скорбно размышлял о суете и бренности бытия, а в частности, о Льве Давидовиче Троцком. Почему именно о нем? Кто может со всей определенностью сказать, какими стежками-дорожками ходят наши мысли. Образованный был старик, как и все наши нищие-пенсионеры. Потому о Троцком с большого бодуна что-то и втемяшилось старику. Именно им, племенным трибуном и революционером, почти генералиссимусом, он поранился уже на склоне лет – сподобился побывать на родине этого выдающегося человека, почти символа похороненной эпохи. В тихом, пронизанном солнцем и изрезанном оврагами украинском местечке Бобринец. И что его потрясло – в том местечке, где некогда появился на свет еврейский мальчик, нареченный Левушкой, где будущий ближайший сподвижник вождя революции делал первые шаги по земле, рос, креп, наливался силою для славных дел, не было ни единого сатанинского знака. Вообще ни знака, ни следа, ни слова о таком великом человеке. Хотя неподалеку от райкома партии создавался музей Льва Давидовича Троцкого – в отечественной истории обозначился такой короткий период, пролом или искривление времени, когда стало возможным появление в СССР и музея Троцкого. Но в том музее было абсолютно пусто. Экспонаты как таковые имелись, но соотнести их с Троцким, связать с его именем можно было лишь косвенно, как имя пребывающего сию минуту в Бобринце Бога. И в этой косвенности единственное, что казалось материальным и непосредственно соотнесенным с Троцким, – пивная кружка, из которой люди в прошлом столетии, а сегодня и тысячелетии пили пиво. Хотя и сама та кружка, факт, не принадлежала Левушке. Ничто не свидетельствовало о том, что будущий вождь революции прикасался к ней своими алчущими и жаждущими устами. Отец Льва Давидовича, согласно музейным сведениям, был пивным заводчиком. И пиво его заводов пили в то время вот из таких, как эта, музейная, кружек.

Таким образом, только пивная кружка. И все. Ничего больше от человека, по колено, а может, и по грудь в крови прошедшего по земле. А земля осталась прежней. На солнечных склонах оврагов зрел виноград и полосатые украинские кавуны-арбузы, а по дну оврагов бродили интернациональные библейские козы. Как до Троцкого, при нем, так и после него...

Тут размышления и скорбь старика были нарушены, и самым грубым, опять же, как водится, бесцеремонным образом. К нему припожаловал закон в лице трех его представителей: милиционера, судьи и адвоката. Почему представительство было именно таким, осталось тайной. Но люди эти всполошили старика. Хотя он никогда ни от тюрьмы, ни от сумы не зарекался, но всегда старался держаться от них подальше: не вспоминай черта, и он о тебе не вспомнит. А тут, оказалось, согрешил, вспомнил и накликал. Вот и не верь после этого народной мудрости и своему внутреннему голосу. Старика, оказывается, давно уже разыскивали. Сама инюрколлегия была озабочена его местонахождением. Нежданно-негаданно на него свалилось наследство от иностранных граждан, неких не то Бронштейнов, не то Бернштейнов.

Дед перебрал в памяти всех своих родственников. Ни Бронштейнов, ни Бернштейнов среди них не имелось. Вообще среди его знакомых иностранцев не значилось, как, впрочем, не значилось среди соплеменников людей, могущих облагодетельствовать его, что-то, кроме головной боли, ему завещать. Но все равно старик возгордился и ждал миллион. Хотя и без того уже давно и, похоже, до конца своих дней был уже миллионером. Недаром говорят: старость не радость. Да, не радость, но светлое будущее всего человечества. И ему вот на старости пофартило – миллионером заделался. Правда, миллионы те были заячьи, и на каждый из них выходило совсем не по зайцу даже, всего лишь по пять булок хлеба. Но тут уж нарекать не приходилось: что всем, то и бабиному внуку. Теперь же с неожиданно привалившим наследством старик рассчитывал стать единственным и подлинным на всю округу миллионером – долларовым, марочным и, пусть его, даже шекельным. Вместе со старухой приготовился к грядущим изменениям в жизни, может, даже к измене родине, к дальней дороге за получением долларов, марок и шекелей. В их хозяйстве и шекели пригодятся. Но ехать за наследством оказалось далеко не надо. И транспорт только отечественный, и даже старику по карману. Хочешь – по железной дороге, не хочешь – автобусом, а можно и по реке, вот только самолетом, как планировал старик, нельзя. Не было в их деревне аэродрома, как, впрочем, и железной дороги и большой судоходной реки. Но чтобы до конца остаться верным глуповатой печальной правде, нельзя обойти молчанием тот факт, что в свое время предполагалось в их деревне и строительство судоходного канала, а на выгоне за деревней – и аэродрома. А все объяснялось тем, что рыбхоз был в их деревне, еще при царе и при помещиках созданный. И рыбы было, хоть поля удобряй. И везли ее соответственно туда, где имелся на нее спрос. А где же это у нас на рыбу спроса нету, специально праздничные для нее, рыбные дни определили. Рыба она и в океане, и в ресторане, и в пивнушке остается рыбой. И директор рыбхоза на добрую тысячу с гаком километров был одним из самых уважаемых людей, как сегодня вертикальщик-губернатор. Потому и возжелал заиметь свой аэродром, чтобы как в своей вотчине властвовать на зависимой от его благодеяний территории, чтобы он и к нему только самолетом летали. И было бы так. Получила б деревня аэродром. Только тут в стране началась перестройка. А один раз перестроиться, известно всем, то же самое, что три раза сгореть. Что и случилось с рыбхозом. Под перестройку столько закуси понадобилось, что вызвали омон охранять рыбу, рыбхозовские пруды. Тот омон произвел такой шмон, что от рыбы, как в Бобринце от Троцкого, и знака не осталось. Рыбхоз не то что аэродрома – собачьей будки построить был не в состоянии. Но это уже отдельная история, иной эпохи, иных людей и времен. А в дни, когда вершилась история наша, автобусы из райцентра в деревню ходили только раз в неделю. Поэтому старик выправился в дорогу пешком. Очень уж нетерпеливый, прямо-таки заводной был. Ждать очередного автобуса – терять аж пять дней. За это время инюрколлегия могла такой фортель сотворить, отписать его законное наследство кому-нибудь более законному.

Где на своих двух, где на попутной машине страник в один день оказался у цели. И проклял все на свете. Он уже развесил губу, жаркий летний день и дорога способствовали этому: а вдруг да нашелся благодетель, вспомнил о нем и его заветной мечте. О его космическом проекте. И на старости лет в конце жизни все и свершится. Невозможное сбудется. Получит завещанное Штейнами и...

Но, как опять же говорят, бедному жениться – ночь коротка. Удивительнейшее наследство досталось старику. Ему была завещана одноглазая, на добрую сотню лет старше его коза. Берта Соломоновна, память же у заведующей архивом, осчастливила перед отъездом на историческую родину, на землю обетованную.

– Ну и шуточки же у наших евреев, – только и нашелся что сказать старик и от наследства отказался наотрез в пользу государства или новых хозяев, что поселились в избе Берты Соломоновны. Но и государство, и новые хозяева, кстати, белорусы, оказались умнее его. Козу, лишь только наследник поравнялся с палисадником Берты Соломоновны, через заранее открытые ворота сразу же вытолкнули навстречу ему. Та было уперлась, заупрямилась, не желая покидать своего жилища. Но закон есть закон, даже если он касается козы. И он был исполнен неукоснительно. Старик получил свое наследство. И нарекать, жаловаться было не на что и некому. Как только старик оказался наедине с козой, все мгновенно ретировались, как сквозь землю провалились. Улица и весь белый свет словно вымерли.

– Ну, что, козлина, делать будем? – спросил старик у козы и не больно, но все же пнул ее. Коза горестно вздохнула. Если бы заблеяла, бросилась прочь, он бы тоже руки в ноги и к себе в деревеньку, к своей старухе зализывать раны. Но тут столько тоски, почти человеческое, а может, истинно животное отчаяние. Самому завыть в пору или в петлю головой.

– Ино еще побредем, – сказал старик, – пошли уж. Только знать бы куда...

Повернулся и пошел. Коза последовала за ним. А вскоре и обогнала его, привела к пристани, где как раз готовилась отчалить от берега баржа. И старик, казалось ему, принял единственно верное решение, оттолкнул козу, занятую поеданием пароходной швабры, и по сходням бросился на баржу. Та почти сразу же отчалила. И каково же было его изумление, когда через пару часов коза отыскала его на палубе среди пакетов строительного и шахтового, крепежного леса, взяла, считай, тепленьким во всех смыслах, не готовым ни к малейшему сопротивлению, думая, что все печали уже позади.

– Ты что, как собака, по запаху, по следу меня находишь? – обретя дар речи, сказал старик. – От меня что, козлом уже воняет?

Коза, будто в подтверждение его слов, заблеяла.

– Утоплю, Люциферово отродье. В первом же вире...

Коза опять согласно заблеяла и затрясла седенькой бороденкой, повернулась к нему бельмастым глазом, словно демонстрируя увечье, и опять же, не переча приговору и не желая видеть палача, смиренно опустила голову, уставясь зрячим глазом в речную желтую воду.

– Сатана, сатана, – пробормотал старик. – Гляди ты... Не будь ты еврейской породы...

Что он этим хотел сказать, неизвестно. Но коза, наверно, поняла. Когда старик пристроился, улегся на пакете свежераспиленных, пахнущих живицей досок, забралась к нему и легла рядом. Старик покосился на нее и потеснился. Коза благодарно прижалась к нему белым теплым боком. И они оба в три глаза стали наблюдать за парящим нал речным покоем коршуном.

– Ты хоть знаешь, куда мы плывем, куда держит путь этот белый лайнер?.. Нет, совсем не в землю обетованную... Я на рассвете уйду. На рассвете будут мои места. Я прыгну – и плавом до берега. А ты останешься, поплывешь дальше. Доски будешь грызть. Швабру уже съела... Голодное, одноглазое мое счастье наследное... Я обдурю тебя, так и знай, обдурю, проведу...

Но старику, видать, не суждено было избавиться от своего одноглазого наследного счастья. Правда, с баржи как он обещал козе, прыгать в воду не пришлось. Речники вошли в его положение и причалили к берегу. Так что прыгнул он на землю, на сухенькое. Но только приземлился, не успел утвердиться, коза последовала за ним.

– Сволочь, – сказал старик, – херувим с серафимом рогатый...

Коза снесла оскорбление как должное, ни на шаг не отставая от старика. И в деревню они вошли вместе, как старик ни гнал ее прочь и пинками, и прутом. Устав бить, пытался убежать. А когда не преуспел и в этом, в полном уже отчаяньи принялся усовещать, просить и стыдить: не будет, не будет ему жизни в деревне, проходу не будет, засмеют ведь.

Коза осталась глуха ко всему и во двор следом за ним ступила похлеще, чем это делала его старуха: полновластной хозяйкой. И даже не хозяйкой, а барыней. На редкость наглая оказалась животина. А с другой стороны, может, и совсем не наглая, такая же неприкаянная и одинокая в этом мире, как и он со своей старухой. А может, внушила ей что-нибудь прежняя хозяйка, что-то передалось ей от Берты Соломоновны. Или даже не от Берты Соломоновны, а от ее братца – Железного Генриха, что-то наследственное, семейное. Тот ведь никогда не сворачивал в сторону и не отступал, как паровоз, застоявшийся на запасном пути, всегда стремился и выходил на главную магистраль. Скорее именно так и было. Коза была прямой наследницей Железного Генриха. Некогда, и он, и его старуха принадлежали ему. Железный Генрих в свое время подчинил себе их молодость, сейчас же, в старости, опять встрял в их семейные дела. И с того света, взявшись уже прахом, отправил послание. За неимением другого гонца, избрал библейскую и, скорее, Люциферову животину, вложив в это избрание какой-то свой потусторонний смысл. Старик со старухой до конца своих дней пытались разгадать, понять тот смысл. Было ли это знаком, предостережением им, издевательством или сочувствием? А может, в том послании было одновременно все. Потому что, потому что...

Одноглазая коза Циля медитировала. Старик мог дать руку на отсечение, что это было так, потому что в молодости и сам был этим же грешен. Когда жизнь брала за горло, он собирал, сосредотачивал в глазу, в зрачке всю свою боль и безысходность, прошлое и настоящее и уходил в будущее. Превращался сначала в этакое большое-большое земное бельмастое око. Око то постепенно ужималось до зрачка неожиданно прозревшего человека, острия иголки. И он сразу же становился недоступен миру. Превращался в пчелу и немедленно покидал землю. Обнаруживал себя в совсем иных мирах, не подозревающих о существовании земли, солнца, луны и людей. Был бесплотно легок и безмерно счастлив. На что-то подобное, казалось, была способна и одноглазая Циля. И ей, по всему, было гораздо легче, нежели старику, достигать такого состояния, потому что бельмо у нее имелось изначально, собственное.

Коза возводила очи горе, каменела иной раз солнечным ясным днем, когда природа отдыхала среди полуденного деревенского безмолвия и благолепия, иной раз при луне. И чаще – при полной луне. Неподвижно застывала, соединяясь с солнечным лучом или лунной дорожкой, прокинутой из неизвестности в неизвестность среди ночи. Обездвиженно, не моргая, легонько лишь трепеща на лунном или солнечном ветру бороденкой, подобно мулле или раввину, а может, и отроку-монаху, внимала вечности, смотрела на солнце, луну, звезды, а то просто вглядывалась, как в зеркало, в самую заурядную лужу. Чего, чего, а луж в деревне хватало – с 1913-го и, наверно, даже с 1813-го и дальше, дальше туда годов. Хотя, говоря об этих вековых лужах, нельзя не отметить некую весьма и весьма диковинную странность. Миргородскими, на всю деревенскую улицу лужами, затхлыми и гнилыми, одноглазая коза Циля брезговала, как будто то были вовсе и не лужи. Обходила и свеженалитые грозой или проливным дождем. Избирала лужи хотя и большие, но утворенные летучим, так называемым цыганским дождиком. Когда сама гроза, обстукав со всех сторон деревню, но так и не пролившись ярым дождем, уходила, уводила прочь тучи, окропляя село только их последышами, дождиком при проясненном и солнечном небе, притаенно скорбном и почти невидимом. Но и этого было достаточно, чтобы образовать одну и вполне приличную лужу возле колхозного свинарника. Каким образом она наполнялась, для старика было тайной, которую он так и не разгадал, хотя очень старался. Единственное, что ему удалось выяснить, свинарник тот колхозный был все же отметен. В фундамент его, как клятвенно заверяли старожилы, был положен и залит памятник царю Александру второму и какому-то царских времен мракобесу-писателю, очень похоже – Достоевскому. Но этот факт сам по себе ничего не объяснял. Мало ли памятников, да и не только памятников, но и скелетов, останков некогда живых людей покоится в фундаментах наших великих свершений в единой братской могиле планеты, под каналами и электростанциями, под колхозными свинарниками, коровниками, клубами и танцплощадками. Лежат себе тихо и не рассыпаются. Снега их заносят, ветра сушат, дожди мочат, но никто из них себя на оказывает. Мертвые не плачут, как, впрочем, и живые в голос тоже не плачут, а должны бы, должны, обязаны взвывать белугами, стенать и стонать, не просыхать, как бобры, в высушенных реках ручьями и озерах. Ан ничего, похоже, и не дышат уже. А тут... ни дать ни взять чертовщина некая... Плачут, когда луна пытается проложить земле дорогу в небеса, когда на земле идут цыганские солнечные дожди, о ком-то или о чем-то скорбят и рыдают, не могут прорваться на этот свет к человеку словом, прорываются слезами и лужами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю