Текст книги "Бунт невостребованного праха"
Автор книги: Виктор Козько
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
И сегодня я уже был в ООН. Меня провели в зал, где происходила процедура закрытия очередной сессии ООН. Как часто мы обманываемся в своих ожиданиях и представлениях! Так произошло и здесь, в ООН. ООН ведь. И ожидалось чего-то необычного, возвышенного. А все вопросы, проблемы, как здесь говорят, шли "под молоток": будничными голосами рутинно зачитывалось постановление. Взлетал и падал молоток: решение принято. И так одиннадцать раз. И сессия ООН опять же, следуя дипломатическому сленгу, была похоронена.
Конечно, Нью-Йорк без небоскребов невозможен. Под сто и больше этажей. Но небоскребы не кажутся инородными городу, не угнетают и не принижают человека.
Индустриальность Нью-Йорка – это нечто больше очевидного. Это образ его жизни, дух, смысл существования. Энергия, информативность, движение – вот что больше всего поражает в Нью-Йорке. На его улицах, старых кварталах, у заброшенных, преимущественно серого или красного цвета строений и новых – ослепительно сверкающих – безостановочно что-то переделывается, ремонтируется, рушится и возводится вновь. Повсюду сугробы строительного песка, кружева лесов. Это напоминает наши новые микрорайоны, где быт еще не отлажен, хотя сами здания уже возведены, дорожники успели положить и асфальт. Но следом за ними идут связисты – асфальт взрывают. Снова кладут асфальт и снова взрывают, потому что пришли трубоукладчики. И так до бесконечности. Что-то похожее происходит и здесь. Но не хочется думать, что все это так же бессмысленно, как и у нас. И действительно, смысл в этом есть, хотя и не совсем понятный нам: вполне жизнеспособные малоэтажки сносятся – экономия земли, площади, – на их месте возводятся высотные дома. А к этому еще добавьте американское понимание престижности. Твой дом по всем параметрам должен превосходить дом соседа.
В бесконечном потоке машин, увлекшем и нас, заплываем на мост Куинсборо, высоченный – многоэтажный, таких я еще не видел. Он ровесник века. И невольно: так же стремительно и сталисто входили в двадцатый век и мы. Где же, на каком из его поворотов, изгибов, вывихов времени мы потерялись... Не случись этого – давно уже были бы в далеком космосе. Такой же мост – стартовую площадку к Млечному Пути – возвели в том космосе, опоясали бы им мироздание. И сегодня бы не жучки-легковушки ползали, а приставали и уходили к новым планетам космолеты...
Припарковываемся возле супермаркета "Вестерн-Биф". Внешне – огромный сарай, животноводческий комплекс, если не с витринной стороны. Но парадный вход – это впечатление сглаживает. Коляски для товара также призывают к уважению, они, как и мост Куинсборо, не только большие, но и многоэтажные.
– Зачем такие огромные? – спрашиваю у своих гидов.
– Поймешь позже.
И чуть позже, в супермаркете, его плодоносящем и изобильном чреве, я в самом деле начинаю что-то понимать, прощаюсь со своим местечковым представлением об Америке. Негры, мулаты, белые толкают перед собой коляски, как Эльбрус или Арарат можно только толкать. Мясо – грудами, пластами, тушами. Свинина, говядина, баранина аж сверкает, слепит глаза. Нашим универсамам, чтобы заполучить все это, надо пожелать бессмертия. И едва ли оно пойдет во благо покупателям. Играет музыка, поскрипывают резиновыми колесами тележки, слов-но в музее, снуют люди. Припрыгивают, пританцовывают, будто на дискотеке, на своих прикассовых возвышениях кассиры, пританцовывают, окончательно упаковывая товар, мальчишки-негры.
И вдруг все это обездвиживается, немеет, глохнет. В винный отдел супермаркета врывается вспотевший, голый до пояса мулат. Глаз нет – одни только зрачки, зубы то ли выбиты, то ли сами искрошились, лицо сизое. Решительным шагом приближается к витрине с винами. Взмах руки, развернутой в пружину ладони, трещит и осыпается стекло. Ладонь, видимо, стальная, стекло не менее сантиметра толщиной – и вдребезги. Тренированный мулат, торс спортсмена, мышцы аж перекатываются, играют, как у хорошо вскормленного выездного жеребца. Слышны крики.
–Полиция, полиция!
Мулат, довольно улыбаясь, ступает за порог, открывает дверцу красного цвета спортивной машины, следом за ним бежит служащий магазина, но не трогает и не останавливает мулата. А тот бросает на сиденье бутылки со спиртным и только после этого снисходит до служащего, начинает, похоже, что-то соображать. Покидает машину, идет снова в магазин, где все еще царит тишина и затаенность. Лезет в карман, выгребает несколько мятых долларов, бросает их на прилавок.
– Вы что, думаете, что я даром? Вот – плачу. Но если мало – возьмите еще. И я возьму.
Кассирша безразлична к деньгам мужчины и к нему самому. Но безразличие это деланное:
– Полиция, полиция! – кричит она в телефонную трубку.
Мулат опять покидает магазин, и люди молча расступаются перед ним. Он появляется в магазине с огромным кинжалом, мечом, пластиковым, игрушечным, размахивает им, роняет его на пол. Бродит по супермаркету, выбирает закуску, несет к машине, но не уезжает, снует среди замерших на стоянке машин. Порушенный, утраченный на некоторое время пульс завода-магазина приобретает свой обычный ритм. Стрекочут кассовые аппараты, играет веселая музыка. Я стою в очереди в кассу. Стою уже давно, где-то не менее часа. Жажду поскорее из рая на улицу. Мой восторг перед изобилием супермаркета несколько подвял, и что-то человеческое подвяло в душе. Не радует даже очевидность того, что и в Америке существуют очереди, и еще какие. Сначала я со своим гидом пытался подшучивать над этим, а сейчас молчу.
Подошла как раз моя очередь рассчитываться. Как раз в ту минуту, когда кассирша взяла у меня двадцатидолларовую бумажку и начала выстукивать на аппарате, сколько мне надо сдачи, что-то с этим аппаратом американским приключилось. Его, по-русски говоря, заклинило. И девочка растерялась, прекратила свои танцы, стала размахивать руками, просить помощи. Аппарат настраивали минут десять. И все это время я стоял подле него, стояли мои товарищи, американские братья. Мне объяснили – устного счета молодые американцы не знают, а о нашем компьютере – бухгалтерских счетах – понятия не имеют. Так что мы не такие уж дураки, как можно подумать. У нас тоже может пропасть электричество, но мы при этом не пропадем. Хотя, как стало известно позже, напраслину возводят и на американцев. Они также способны выжить вместе с нами. По дороге домой наши женщины подсчитали, что их в джаблоте обманули в целом где-то на двадцать долларов. Так что клевещет тот, кто говорит, будто американцы не обучены устному счету.
Интересно, есть ли ощущение времени у мертвых, существует ли вообще для них понятие времени, если они ушли, как принято говорить, в вечность. Как там обстоит дело с годами, столетиями? Сколько это в нашем земном измерении, много, мало? Сколько жизни отведено праху, через сколько тысячелетий ему суждено успокоение?..
ООН, кресло, как ученическая парта на полдюжины учеников, сидишь, слушаешь, пока не очумеешь, потом бродишь но ооновским коридорам, по мягкому синтетическому ковру, от которого быстро потеют ноги. И опять ученическая парта. Один выступающий сменяет другого, поднимается и опускается молоток председателя. Хочется подбежать и глянуть, кого он все время бьет и убить не может. Но лень. Туман на улице. Туман в голове.
Каждый, кто поднимается на ооновскую трибуну, считает своим долгом обстоятельно высказаться о личности председательствующего: "С высоты этой трибуны не могу не сказать о Вашей мудрости, преданности делу... для нас великая честь работать под Вашим руководством... Вы великий сын великого народа..."
Высший орган планеты заседает... Должен заседать с десяти утра. Но вот уже и пять, и десять минут одиннадцатого, а зал наполовину пуст. Огромнейший зал ООН, круглый по форме, чем-то неуловимо напоминающий наш планетарий. А сцена, где, подобно Мавзолею, возвышаются трибуны, стол председателя и его заместителей под эмблемой ООН, вынуждает вспомнить ристалище гладиаторов в Древнем Риме.
Неповторимый и ни с чем не сравнимый дух, запах ООН. Запах дезодорантов, смешения духов, ароматов. И свежий, стерильный воздух кондиционеров, запах ароматизированного табака, интернациональных сигар и сигарет. Голубое клубение дыма по коридорам со сверкающими никелем автопоилками с артезианской, ломящей зубы американской водой. Многонациональное дыхание разных рас и народов, женщин, мужчин, белых, черных и желтых. Медовый, цветочный запах опять же табака, на который, будь здесь пчелы, – непременно бы припожаловали. Но улей этот чисто человеческий.
Ноев ковчег, занаряженный экипажем космический корабль. И эмблема ООН с золотистой, искусно направленной подсветкой – символ нашей земли, воды и суши, в голубой сети параллелей и меридианов, повитых хлебородным колосом. Материки сами шагнули в этот зал вкраплениями от зеленого до розового гранита и мрамора. Гранита и мрамора скорбно-черного и ослепительно-белого с сухожилиями, венами и артериями самых неожиданных оттенков и цветов. Видимо, так жилиста и многоцветна сама наша земля, человек. И президиумный отсек, полное впечатление – командирская рубка интернационального космического корабля.
Светло-золотистая подсветка ооновской эмблемы по мере отдаления незаметно густеет, переходя с камня на дерево, похоже, вагонку, среди которой, как иллюминаторы, отсвечивают стеклом кабины переводчиков с настороженными черными глазами кинокамер, дремлющих в глубине затемненных ниш. Время от времени эти глаза алчуще красно пробуждаются: нашли, узрели добычу: прикорнувшего, задремавшего в зале дипломата, чаще черного, истощенного вчерашним дружеским застольем или застольем международным – приемом в чью-то честь, а может, и в честь собственную. Завтра его портрет будет растиражирован в прессе. Он увидит себя, горемычного, узнает и возрадуется.
За огромными, во всю длину зала, стеклами океанской синью просматриваются стены коридоров, по которым. как в гигантском аквариуме, размыто проплывает черная или белая голова, яично лысая, непокрытая или вярком, будто оперенье декоративной рыбки, национальном уборе. Та же пестрота и смешение красок и в самом зале: пластиковая зелень длинных, на шесть человек, столов со слоновыми хоботками замерших микрофонов, готовых в любую минуту вещать твоим голосом, слушать и подслушивать. Простонародная лазурь задних кресел для обычных смертных, служащих, приглашенных. Делегатские же кресла – благородно бежевые. С приближением к цвету дорогой слоновой кости – для премьеров, министров, членов делегаций. И робкий теряющийся здесь дневной свет, сочащийся из-за редких, под солому и дерюгу, занавесей – это уже за спинами галерки, зрителей, расположившихся, будто в кинотеатре перед сценой – многочисленными актерами и актрисами ооновского лицедейства.
Лицедеи невообразимо пестро декорированы национальными костюмами своих стран. Зал по-негритянски курчаво черен, по-европейски и американски платиново сед.
И над этими картинами, залом, зеленью и лазурью, народами и расами – серо-голубой купол, небо с вставными плафонами элекрических звезд. В самом центре купола – круг, намек на солнце...
Двадцать минут одиннадцатого. Кажется, что-то сдвинулось. Зал активно заполняется. Служащие быстренько разносят какие-то бумаги, будто срочные телеграммы. А возле президиума – носятся словно угорелые. Не иначе, что-то случилось. Так и есть, но об этом я узнал уже позже. Событие чрезвычайное. Оказывается, Рейган – президент Америки – не смог своевременно попасть в зал. Застрял в ооновском лифте. Вот так. А мы нарекаем на свое отечество: бардак, бардак. Во всем мире, на всю планету одно и то же богоугодное заведение.
Двадцать пять одиннадцатого. На подиуме появляется председатель. Поднимается и опускается молоток. Ритуальная минута для размышления и молитвы. Зал встает. Минуту в нем царит тишина. Минута пошла, а я никак не могу решить, за что или за кого мне надо молиться. Атеист недоделанный. Подъезжая к ООН, видел стройку, объявление. Разобрал одно слово: алкоголь. Спросил, что бы это значило. Перевели: приносить на строительную площадку и распивать спиртные напитки категорически запрещается. Вздрогнул: Господи, да я почти дома. Неподобающие во время молитвы воспоминания. Прости меня, Боже, но так я по-советски сработан.
И дальше все по-советски. Я ехал, конечно, в загнивающую, но все же и благоденствующую страну, в учреждение, правящее миром. А оказывается, попал в нищету и полное бесправие. Одиннадцати тысячам сотрудников Организации Объединенных Наций скоро нечем будет платить зарплату. Может, именно финансовой помощи и просили дипломаты, обращаясь с молитвой к Богу. Почему тогда я обращаюсь к Америке: к ООН? Какая-то нестыковка получается.
Во всем нестыковка. И, похоже, из-за меня. Именно я, человек, и есть то лишнее звено, которое мешает большим политикам состыковаться с жизнью. Оставить их один на один с самими собой, как бы прекрасно все было, думал я, наблюдая за жизнью ООН. В зал заседаний я поднимаюсь из каких-то прекраснейших подвалов, лабиринтов, забитых по самую маковку стопами печатной продукции: резолюциями, постановлениями, обращениями, докладами ООН. Как-то поинтересовался, что бы это значило. Разъяснили: плоды работы международной организации. Ненужные даже этой организации плоды. Все эти бумаги должны разбираться дипломатами, изучаться. А их никто даже не взял в руки. Каждый день по истечении многочасовой говорильни появляются вот такие монбланы и эвересты макулатуры. Вот и сейчас с высокой трибуны межпланетной власти все единодушно, с утра до вечера, несколько дней подряд, прихватили даже выходной, клеймят апартеид и тех, кто ему потворствует. Разговорились, словно на колхозном собрании. И горы исписанной бумаги... Жалко, что сами апартеиженные читать не умеют, неграмотные.
Жизнь и боль их заключены и похоронены в изобретательности политических игр, блестяще упакованы в оболочку под названием "насущные проблемы века". И действительно, это одна из самых сложных проблем и страшных болезней века. Века, похоже, не только нашего. Может, творец ошибся в самом начале, создав существо говорящее. Это существо сразу же бросилось оправдываться, почувствовало себя оскорбленным первородностью своего же греха, травмированное последствиями своего же рождения. Заговорило, затоковало так, что перестало само себя слышать и понимать. Слово в начале, слово и в конце. А человек в короткой паузе меж словами, в молчании, неслышимый и невидимый. Он выпал из всех речений, строев, сигтем – капиталистических, коммунистических. Нет его и в Организации Объединенных Наций. Ни парламентам, ни правительствам, ни Политбюро собственно человек не нужен. Повсюду ведь оперируют совсем другими категориями: странами, классами, народами. Привести бы человека в зал заседания ООН и, главное, не дать бы слово, а сделать так, чтобы было услышано его молчание. Я думаю, фурор был бы куда большим, нежели явление залу мамонта или динозавра.
Но нет, нет. Это невозможно. Мне кажется, что человек, каков он есть сегодня, не нужен и самой матери-земле. То, с чем я заявился сюда, создание вокруг Земли стартовой площадки для броска в глубокий космос – что это такое, как не попытка распрощаться с собственной ущербностью, осознание своей несостоятельности на этой планете. Стремление начать все с нуля, уйти в другие миры. Может, именно туда, откуда мы в свое время пришли. Пробуждение скрытого недовольства и протеста против заточения в нашем просторном, но все же одноквартирном, однопланетном доме. Тоска по мифическому прошлому, попытка распрощаться с безнадежным настоящим, которое, очевидно, уже, не состоялось, распрощаться с таким же, очевидным и предсказуемым, но отнюдь не светлым будущим. Все это, видимо, было заложено еще в памяти Адама и Евы. И никакой Змей не искушал их. Они подспудно знали все заранее. Яблоко только укрепило их в этом знании. И они все более и более явно стали мечтать о бегстве с Земли. Они были первыми предателями ее. Пройдя с этим через время, они обрубили все корни, связующие их с Землей, с каждым веком все менее и менее походя на самих себя прежних, на чело века, а все более становясь увечьем его.
Наговариваю, наговариваю я сам на себя. Но это, наверно, от отчаянья. Мне непонятно, зачем и почему именно я здесь сегодня? Зачем и почему именно я сегодня на Земле? Действительно ли я человек – чело века. Нечто совершенно лишнее, инородное настоящему, пространству и времени, не вживленное ни в один строй, ни в одну систему. Все ведь прекрасно обойдутся без меня. Для всего и самого себя я уже давно инопланетянин. Неопознанный летающий объект. И познать этот объект ни мне, ни кому-то другому не дано.
Как в воду глядел, и... все испортил, сглазил. Недаром говорят: дурак никогда не сомневается. Вчера я нарушил главное правило дурака. Сомнение – это уже посягательство на веру. Это все равно как встать утром с левой нош. Вроде бы ничего страшного, но невидимый червячок начинает свою работу, начинает внутренне точить тебя. А коли он завелся, можешь и к бабке не ходить, пиши пропало. Весь день ты будешь оглядываться на нечто не существующее, что положило на тебя свой взгляд, сомневаться, то ли ты делаешь, тем ли занимаешься.
А кто бы только знал, чем я сейчас занят. Работаю Штирлицем – советским шпионом в Нью-Йорке. Об этом меня попросил наш дипломат.
– Советник второго класса, подполковник КГБ, – так, нисколько не таясь, представился он мне еще в самолете, по пути в Нью-Йорк.
Я, конечно, онемел, но виду не подал. В Нью-Йорке, в нашем представительстве при ООН, он ни на минуту не спускал с меня глаз. Мы почти подружились. На улицах Нью-Йорка он был моими глазами, ушами и языком. Мне, как, впрочем, и всем остальным из нашего представительства, запрещалось, во избежание провокаций со стороны нью-йоркцев, одному выходить на улицы города. А так как заседание моего комитета все откладывалось, мы исколесили с ним пешком, можно считать, весь Нью-Йорк.
Маршрут всегда выбирал он. И сейчас, я понимаю, отнюдь не случайный. И не всегда только я был его попутчиком. Находились и другие дипломатические советники, не знаю, какого класса, в компании которых мы бродили. И эти советники, должен признать, мне нравились больше настоящих дипломатов, которым я был инороден, непонятен, как и они мне. У одного из них я спросил: накладывает ли отпечаток на их поведение и жизнь страна пребывания? Ну конечно, ответил он мне сначала, но потом спохватился и начал меня убеждать в том, что нет и нет, советские люди повсюду остаются советскими.
Мой же советник второго класса никогда мне не врал и не притворялся. Всегда, как мне казалось, искренне и умело материл начальство и власть. Он и предложил во время очередной прогулки по стритам и авеню Нью-Йорка посмотреть, нет ли за ним хвоста. Диалог был захватывающе интересен, хотя выглядел я полным идиотом.
– Как это – нет хвоста?
– Не врубаешься, что такое хвост?
– Да нет, врубаюсь. Но как-то непривычно. Как я распознаю хвост?
– Просто, пару раз мелькнет одно и то же лицо – меня ведут...
– Но эти американцы, мулаты, белые, черные – все на один копыл.
– В разведку не годишься. Но надо, надо, Макриян...
Конечно, если Родине надо, я не вправе был ей отказать. А ко всему, мне и льстило, тешило самолюбие то, что я ей все же нужен, хотя что-то во мне чуть-чуть и протестовало. Слабые зачатки неясной мне самому совести, Но я тут же придушил ее: Америка ведь, заграница, сплошные империалисты. Я просто исполню свой гражданский долг, долг каждого советского человека.
Мой попутчик стал бегло инструктировать меня:
– Если я резко ныряю в толпу – продолжай оставаться на месте, не догоняй меня. Неожиданно перехожу на другую сторону улицы – продолжай двигаться, как двигался, но примечай, кто так же резко следует за мной. Остановился у телефона, зашел в магазин – следи за теми, кто остался у входа, начал зашнуровывать ботинки, принялся читать газету...
Мы шли, кажется, по Пятой авеню, улице, примыкающей к центральному парку Нью-Йорка. Я работал, как флюгер, усек первый хвост. Бомжующего негра, собирающего в кустах Центрального парка пустую посуду, что повергло меня в сомнение: истинный ли это хвост или случайное стечение обстоятельств. Просто использованная из-под пепси или коки тара так легла, что полностью совпала с маршугом движения советника и негра. Советник мои сомнения разрешил:
– Маскируется, сука. Дважды, говоришь, переходил за мной улицу?
– Да, дважды, но знаешь, каждый раз по делу. И у телефона, и у входа в магазин лежали пустые банки.
– Все равно маскируется.
– Но очень уж естественно. Одна мятая попалась, так он ее с такой силой...
– Профессионал.
Я поверил, что это был действительно профессионал, и очень высокого класса. Так натурально выдавал себя за пьяного, что наш бомж на его месте неизбежно оказался бы в вытрезвителе.
Негр преследовал нас до тех пор, пока мы не повернули и не оказались на пестрой и праздно оживленной Мэдисон-стрит. Моя работа разведчиком осложнилась. Слишком уж много было народу. Тем не менее я вполне сносно, а внутренне считаю, даже с блеском справился с заданием родины. Вычислил очередной хвост. Сделать это было совсем не трудно. Даже на мой неискушенный взгляд, хвост работал топорно. И внешность его ну никак не предполагала, что он может быть цэрэушником или фэбээровцем. Слишком уж бросок он был внешне. Пожилой индеец или мексиканец-ковбой. Высокий, поджарый, седовласый, в ладно сидящем на нем джинсовом костюме. Благо только, что обут не в мокасины, но в очень напоминающие их форму высокие желтого цвета туфли-ботфорты. Был он на голову выше окружающих прохожих, и следить за ним, за его седой и пышной шевелюрой было одно только удовольствие. И как наемник империализма он мне даже нравился. Ни капли не таился. Наоборот, даже казалось, демонстративно выставлялся, шел след в след за нашим разведчиком. Но ни в какой магазин за ним не заходил. Нарочито располагался на видном месте у сверкающей серебром и зеркалами витрины или двери, вытаскивал из внутреннего кармана джинсовой куртки газету, разворачивал ее и читал, читал, время от времени присматривая за входом и по сторонам посматривая. И я не отрывал от него глаз, следил е открытым от любопытства и недоумения ртом: кустарно, примитивно работаешь, Америка. У нас ты бы в мгновение ока оказался на улице без выходного даже пособия. Я и то по сравнению с тобой чувствую себя если не совсем уж профессионалом, то по крайней мере более квалифицированным.
И у очередного магазина фэбээровец или цэрэушник, словно прочитав мои мысли, опустил газету, повернулся ко мне лицом, засмеялся и подмигнул мне. Я оторопело и беспомощно, как кролик удаву, улыбнулся в ответ и заоглядывался. Мне инстинктивно и немедленно захотелось бежать. Бежать к себе домой, в страну, лучше и надежнее которой в мире не было. Она меня укроет и защитит. Но вокруг была Америка, абсолютно равнодушная к моим шпионским страхам и страстям. Америка, праздная и сытая, в упор не видящая ни меня, ни моего попутчика, подполковника КГБ, равнодушно роющегося в американском ширпотребе внутри шикарного магазина, ни фэбээровца, поджидающего его у входа в этот магазин. И опять фэбээровец, похоже, услышал меня, вновь подмигнул и ободряюще и белозубо улыбнулся. Но на этот раз я улыбаться ему не стал: вспомнил о своих советских зубах, в черной пломбе каждого из них ему могли почудиться кинокамеры и фотоаппараты. А про себя подумал: вербует. А еще, если это действительно фэбээровец или цэрэушник, то я теперь в досье одного из этих ведомств как крупный советский разедчик. Могут и визы лишить, арестовать. Вот так мы, мужики, и влипаем в историю. И Родина мне не поможет. Родина любит своих сыновей посмертно. Только этого мне и не хватало: с миссией мира пробиться в Америку и устроиться в ней работать шпионом. Причем, весьма охотно, едва ли не по собственному желанию. По крайней мере, не противясь, А где-то даже испытывая азарт и вдохновение, как, наверное, и всякий истинный начинающий разведчик или стукач.
Но в глубине души я опять же сомневался: неужели правда в шпионском деле все так просто? Вообще все так просто в этом мире. Рядом с магазином, у которого расположилась наша советско-американская разведывательная или шпионская группа, стоял в полный рост раскрашенный фанерный силуэт действующего президента Америки Рейгана. Желающие могли фотографироваться рядом с ним. И две молодые американки как раз этим и были заняты. Присев у ног своего президента, они ухватили его за воображаемое причинное место и хохотали. Едва не падали от смеха. Мне невольно захотелось повторить их действия. Но не воображаемо, как молодые американки, а на самом деле. Ухватить то ли их президента, то ли нашего генсека за причинное место и порусски дернуть и покрутить. Но я чувствовал, что за это место все держат меня. Держат и выкручивают. Наша древняя, привычная нам игра. И юмора в этом ни грамма. А тут же хохотали прохожие, хохотали девчушки, смеялся фэбээровец или цэрэушник, невольно улыбались и мы. Все было слишком реально и до невозможности глупо, чтобы быть правдой.
Но абсурд только еще начинался. Высоты, своего апогея, он достиг вечером. А на ту минуту наш дипломат все-таки убедил меня в том, что мы реально имеем дело с американской разведкой. Причем очень высокого класса.
– Меня ведут уже в открытую, – сказал он. – Прямо предупреждают, что я засвечен, и предостерегают. Есть такой метод у спецслужб: нарочито грубо.
Вечером того же дня выяснить все это я мог у самого заместителя директора американского Центрального разведывательного управления, генерала Уолтера. Только разговор наш пошел совсем о другом. Но обо всем по порядку. Вечером в американской миссии ООН состоялся прием. Был приглашен на него и я. Надо сказать, что к тому времени мне удалось уже побывать на нескольких подобных мероприятиях. Зрелище не для слабонервных, отнюдь не для людей с больным желудком. Себя я к таковым не относил, и потому приемы пришлись мне по вкусу, как, впрочем, и всем остальным нашим ооновским дипломатам. Какой же русский не любит империалистической халявы. А халява у империалистов оглушительная.
Прием в посольстве ФРГ моя фантазия отказалась даже воспринять. Настолько все было утонченно и рафинированно. Пришлось призвать киношную свою память, бал Наташи Ростовой в кинофильме Бондарчука "Война и мир". Целомудренно, кокетливо и невинно заплывали в зал дамы в вечерних туалетах, словно золотые рыбки, светскими львами объявлялись дипломаты у столов, где их ждал лукуллов пир. А перво-наперво обрамление этого пира, стола. На огромных, не знаю какого стекла или фарфора, блюдах истаивали в теплой дружеской атмосфере империалистической закуси лебеди изо льда, почти в натуральную величину. Я сначала глаз от них не смог оторвать, стеснялся что-то съесть или выпить. И только чуть позже понял, что могу остаться голодным. Диетствующие, тощие, словно библейские коровы, дипломатки или жены дипломатов работали за столом над поросячьими ножками так, что носы вприсядку шли, и все их фасольные прелести вдруг начали обнаруживаться, будто прорастать начали, и в неприступно гордых лицах неожиданно появилось нечто милое, женское. И я, глядя на них, принялся наверстывать упущенное. Голод мой был советский, и жажда советская. Для смелости и разгона хватил едва ли не полный огромный фужер, предназначенный для шампанского, неразбавленного виски. У стоящей по соседству империалистки едва вставная челюсть не выпала. Ей натурально стало плохо, начали закатываться глаза. Мой дневной попутчик, советник второго класса, привел ее в чувство, повторив мой подвиг.
Чего-то подобного я ожидал и от американского приема. Если уж немцы так привечают гостей, то американцы, думал я, должны обязательно их переплюнуть. Но не тут-то было. Американцы по сравнению с прочими странами оказались полными жмотами. На столах хоть шаром покати, нечто невыразительно блеклое и безалкогольно скучное.
В общем, советскому человеку делать здесь было нечего. Только что размышлять, как в музее. И я размышлял: потому ты и богата, Америка, что жадна... Эти мои суровые размышления были прерваны приблизившимся ко мне генералом Уолтерсом. Я испуганно, памятуя первую встречу, в церкви, попытался увернуться от него. Генерал был огромен. И я вполне мог не разойтись с ним, еще раз наступить ему на ногу. А ко всему, мной еще не был избыт только что прошедший день, когда я работал шпионом. Передо мной ведь был сам заместитель Гувера, генерал американской разведки. А ну как ему уже все сообщили. И это было похоже на правду:
– Привет, мистер Гувер, – поздоровался именно со мной генерал.
Я стушевался, поскольку был совсем не Гувером, а просто Говором. Генерал вполне сносно говорил по-русски. И я, собственно, нисколько не удивился этому: разведчик. Как не удивился и тут же прозвучавшему вопросу:
– Так как называется главная станция минского метро?
– Площадь Победы, – ответил я, начиная представлять себе всю невозможность и нелепость данной встречи и беседы. Что ни говори, а рядовому и полуобученному хамить генералу, хоть и вражескому, было не совсем с руки. Хотелось немедленно бежать, бежать под защиту родины. Но кругом была Америка. И эта Америка знала все о моей стране, даже то, что в Минске появилось метро. Это позднее мне уже объяснили: метро – хобби генерала. Он знал все станции метро мира. И обо мне он тоже знал все, знал, зачем и почему я сюда приехал.
– СОИ, – сказал он мне, – это глупость. Выдумка фантастов и спекуляции яйцеголовых политиков на модной теме.
– При чем здесь СОИ? – я не ожидал такого резкого поворота в нашем разговоре.
– Как же, – пожал плечами генерал. – А ваш проект – это не чистой воды СОИ? Вас пустили сюда потому, что идея западных войн умирает. Это болтология на ООН об освоении космоса...
– Но это действительно для освоения космоса, а не для войны. Создать стартовую площадку, орбиту Земли опоясать трубами...
– И какие трубы нужны?
– Трубы?
– Вот именно, трубы. Какие?
– Большие...
– Это я понимаю. Но какие именно большие, вы измеряли, рассчитывали?
– Это только проект, идея...
– Идею я понимаю. Идея фикс – русское наваждение...
Он внезапно утратил ко мне даже подобие какого-нибудь интереса. Я тоже, потому что все понял. Напрасно, напрасно я бил ноги. Нечего мне делать и этой Америке, как, впрочем, и в ООН. Если я не интересен генералу разведки, то ООН и подавно неинтересен, как и своей стране. Если из твоего проекта, твоей идеи нельзя соорудить никакой заварушки, лучше бороться за мифическую свободу какой-нибудь экзотической чернокожей Намибии. Это действительно надолго и серьезно. Под аплодисменты и лозунги "Свободу народу Намибии!" отойдут в мир иной поколения намибийцев. Но сколько это породит борцов, комитетов, комиссий, подкомиссий. Сколько будет съедено и выпито этими борцами, какие благородные и гневные слова будут звучать со всех трибун. И с трибуны Организации Объединенных Наций. Голоса объединившихся политиков всех наций, для которых человек, белый он или черный, совсем не нужен. То есть нужен, конечно, но только как строительный материал их собственного благополучия. Куда приятнее иметь дело с человеческим прахом. Ни вони, ни запаха от него. Его можно и обожествить, потому что именно он, прах, и есть венец природы, венец всего сущего на земле. Как и сама земля чей-то прах. Не самого ли творца прах?.. А мы все на ней только отзвуки, эхо рассеянного в мироздании праха. И голос этого тоскующего праха пробужден во мне и взывает гласом вопиющего в пустыне, взывает к звездам. Но они, звезды, тоже, наверное, только чей-то прах. Может, прах и мой собственный, потому мы так и разделены и удалены друг от друга. Удалены, а сегодня пытаемся сомкнуться. И может быть, может быть... Только я не знаю, хочу ли я сегодня этого. И может ли мне в этом кто-нибудь помочь, даже ООН.








