412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Козько » Бунт невостребованного праха » Текст книги (страница 10)
Бунт невостребованного праха
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:54

Текст книги "Бунт невостребованного праха"


Автор книги: Виктор Козько



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

– Кто, кто виноват?

– Обращайтесь, милочка, к Герцену... А что делать – к Чернышевскому.

– Я не дурочка, – не приняла его совета Надя. – По крайней мере, мне иногда так кажется.

– А вот мне сейчас иногда кажется совсем наоборот.

– Вы сдались?

Железный Генрих, забыв о своем радикулите, сбросил с плеч медвежью шубу, поднялся из-за стола и размашисто зашагал по кабинету:

– Вы, бабы, невозможны без жалости. Я еще возрожусь. Я уже возрождаюсь. Первый нокаут я перенес на ногах. А железо, руда здесь есть, есть и будут, пока есть я, Железный Генрих... Я докажу им, докажу всем. Не будет железа, руды – сам пойду в мартен. Я не дам умереть... – голос его заколебался и задрожал.

Надя осторожно, словно боялась кого-то вспугнуть, встала. Шагнула ему навстречу и мягко прильнула лбом к его груди. Генрих, похоже, не понял и не оценил ее самоотверженности. Он снес, смел ее со своего пути. Но, усевшись опять за стол, казалось, опомнился, пристально и долго смотрел на нее, наконец заговорил:

– А тебе можно довериться. Ты моего профорга видела?

Надя кивнула, да, мол, видела.

– А поняла?

Надя опять ответила ему молча, но утвердительно, все так же стоя, как школьница у доски.

– Ты знаешь, меня поначалу это даже тешило. Не осуждай только сразу. Поверь мне, все это очень и очень сложно, Надя. Да, да, было, все было. Но ведь остались и Беломорканал, и Турксиб. И их имена в истории... Меня тешило... И то, что это здание, рудоуправление на фундаменте бывшей комендатуры здешних спецлагерей. Более того, мы даже не сносили первого этажа, достроили, укрепили. Поставили сверху два новых. Ты сама все видела и все знаешь. На твоих глазах ведь все.

– Знаю, – сказала Надя, – в этом здании, в бывшей секретке, жила, пока шла разведка. И если бы не работа, не загрузка с утра до вечера...

– Вот. Я тоже теперь стал суеверен. Боюсь проклятия. Но я сниму это проклятие, сниму или удавлюсь, умру.. Уже формируется новая партия. Не сегодня-завтра здесь все оживет. Начнется доразведка месторождения.

– Я приду на доразведку. Я уже здесь с сегодняшнего вечера. Я пойду вместе с вами в разведку, Генрих Борисович.

– Нет, Надя, нет. – Железный Генрих снова был на ногах, заставил подняться и Надю. Теперь он обнял ее. Коснулся головой Надиной груди и тут же оторвался, посмотрел ей в глаза. И оттолкнул, отошел в сторону, как только она потянулась к нему. Застыл на фоне схваченных уже мраком окон подобно гранитному или бронзовому изваянию. И, стоя спиной к Наде, туда же, в окно, собственному отражению: – Не надо, Надя. Мне... будет больно...

– Вам больно? – чуть кокетливо уже не поверила Надя.

– Да, Надя. Мне иногда сегодня бывает больно. А после того, что я тебе сказал, после нашего разговора... Забудь все.

– Я остаюсь!

Он поднял брошенный Надей на стул рюкзак, так же молча принялся одевать его на плечи ей. Надя не сопротивлялась, она чувствовала неумолимую уверенность его рук и покорилась им.

– Жестко, но иначе нельзя. Пойми, мне нельзя расслабляться. Сто верст до твоей партии молодым ногам не дорога. Я в твои годы к девкам за ночь больше пробегал.

– Ночь же на дворе, – слабо попробовала она сопротивляться. Но он не пожалел.

– Здесь для тебя нет ни кровати, ни постели, ты уж извини. Банку тушенки, булку хлеба, пол-литра спирту – вот и все, что я могу дать тебе в дорогу.

– Благодарствую, – сказала Надя и поклонилась ему в пояс. – Хлебайте спирт сами, помогает при радикулите.

И демонстративно хлопнув дверью, покинула Железного Генриха в его ночном кабинете.

Он нагнал ее верхом на лошади глубокой ночью километрах в десяти от поселка уже подчиненной высокому покою дальней горной дороги. Она любила этот покой и ночную дорогу при звездах и яркой сибирской луне, когда все в тайге замирало и затаивалось. И только верховой ветер пошумливал вершинами долгожителей – кедров и пихт, а стволы их источали дневное солнечное тепло, сочились запахом смолы-живицы, почти неземным, чуть терпким и грустным. Возникало ощущение какой-то необъяснимой печали и породненности, единения с этим ночным миром, застывшей или подмигивающей с неба звездой, единения неба и земли и своего собственного полного слияния с ними. Ощущение силы и независимости, растворенности среди гор и тайги, парения, полета над ними. Такой порой и в такие мгновения особенно уютно и ловко шагалось на высоте, по горным кручам. Внизу ущелье, непроглядная темень в нем и ознобистое дыхание сырости, влажности. А на круче тепло и вольно. И пролетающий в небе самолет, далекий и неслышимый, четырехглазо красно приветствует тебя, вспарывает небо, прокладывает тебе ровную белую дорогу.

Надя как раз засмотрелась на этот самолет в небе, подумала о людях, летящих в нем. И порадовалась за них. Ведь они в какой-то своей определенной точке вырвутся из ночи, из мрака и вольются в день, в солнечный свет. Мгновенно пересекут ту черту, грань ночи и дня, которую она тоже мечтала пересечь. Верила, что такая черта есть: по одну сторону – темень, по другую – свет, как земной экватор, делящий землю на юг и север, тепло и холод, как Уральский хребет, поделяющий материк на Европу и Азию. С этим делением она уже соприкоснулась в купе скорого поезда, а вот на самолете выхватиться из ночи в день или наоборот не довелось. Она, вообще-то, подобно комсоргу Игорю, никогда не летала на самолете.

Надя подумала о комсорге и поняла, что это неспроста. И нет в ней еще самоотрешенного чувства высокого покоя далекой дороги. Невольно она все время оглядывалась. Она все время чего-то ждала. Поняла, чего, заслышав еще издали звучный в дали и горах цокот копыт. Вышла на освещенную луной таежную поляну, где умирали по осени запахи давно отцветшей теперь уже плодоносящей черемухи. Остановилась, залитая со всех сторон ярким лунным светом, и принялась ждать.

Ни Генрих, ни Надя не удивились таежной встрече, словно оговорились заранее, назначили друг другу свидание на этой черемуховой поляне. Генрих поравнялся с ней, легко и сноровисто спешился, будто и не он только что страдал от радикулита. Между ними не было сказано ни слова. Генрих бросил у ее ног чуть влажное, пахнущее лошадиным потом седло, и Надя молча опустилась на него. Генрих ушел вглубь тайги и вскоре вернулся с охапкой сучьев в одной руке и толстым обрубком бревна под мышкой в другой. Надя покорно ждала, пока он разводил костер, резал на расстеленной на пеньке клеенке хлеб, вспарывал банки с тушенкой и килькой в томате, доставал из рюкзака и расставлял на пне алюминиевые кружки, ставил туда же бутылку спирта, зеленую в лунном свете, черную и серебряно сверкающую при том же свете бутылку шампанского. И пили каждый свое. Генрих – неразбавленный спирт, Надя – шампанское из алюминиевой походной, прокопченной на костре кружки, а потом для храбрости и спирт.

Говорили уже после. После всего. Хотя вполне возможно, что-то было произнесено и до. Должно было ведь что-то до этого быть сказано. По крайней мере, Наде очень хотелось, чтобы что-то было сказано. И она верила: что-то было сказано, но запамятовала, забыла. И после, что осталось уже в памяти, это только ее собственные слова. Даже не слова, скорее мысли, не высказанные в ту ночь.

В какое-то мгновение ее озарило, что для Генриха эта ночь прощальная, может, последняя в его жизни ночь на свободе, в тайге и с женщиной. В первую минуту эта мысль вызвала в ней сопротивление, вернее, удвоилось ее внутреннее сопротивление тому, что неизбежно должно было случиться с ними. Но уже в следующую минуту противостояние предначертанности исчезло.

– Тебя же посадят, тебя же посадят, – то ли вслух, то ли про себя шептала она, отдаваясь его властным и умелым рукам. И высокий покой их обоюдной далекой дороги сковал и покорил ее.

У костерка на таежной поляне под сокрытием гор они провели ночь. На рассвете Надя прибрала остатки их пиршества с кедрового пня. Недопитый вчера спирт хотела сначала выплеснуть на костер, потом раздумала, вылила в кружку. Нашла и привела лошадь, оседлала ее, после чего разбудила Генриха, протянула ему кружку со спиртом и кедровую шишку, с невыпущенными, уже зрелыми орешками, поднятую ей у дерева, когда искала лошадь. Пока он протирал лицо спиртом, потом пил его, она подвела ему коня. Генрих отрицательно замотал головой.

– Это тебе. Это твой уже конь. Дорога у тебя дальняя.

– Не много ли – коня за одну ночь. – К ней опять вернулись трезвость, самообладание и несвойственная ранее насмешливость. – Хотя, бывало, за коня давали и полцарства.

– Это как раз тот случай, – серьезно и немного торжественно сказал Генрих.

Но Надя не приняла ни его серьезности, ни его торжественности. Она хоронилась, отгораживалась от него, торопилась остаться наедине с самой собой. При свете дня, красно встающего над горизонтом солнца уже появилось и чем дальше, тем больше крепло ощущение, что в ту ночь она с чем-то или с кем-то рассчиталась и простилась.

Генрих настоял на том, чтобы Надя забрала коня. В ином случае они оба возвращаются верхом на нем в поселок. Возвращаться с Генрихом в поселок Надя наотрез отказалась, может, даже грубее, чем это требовалось. Несмотря ни на что, она все же оставалась княгиней Волконской, продолжала быть верной своему князю и ждала нареченного ей судьбой принца, потому что навсегда была приписана к поколению, которое уже распрощалось с землей, но на небеса еще не попало.

Ждала своего небесного принца.

А его все не было.

Железный Генрих застрелился в тот же день, возвратившись в рудоуправление после встречи с ней. Вогнал пулю в правый висок, который она пометила прощальным поцелуем. Но Надя так никогда и не узнала об этом. Как не знала, не догадывалась и о том, что вся ее жизнь, все ее поиски доли и недоли, счастья и несчастья, все дороги к этому пролегают рядом. Все время рядом, но пока только параллельно и потому никак не пересекаются. И могут никогда не пересечься. И это тоже будет судьбой, только наизнанку. Хотя, кто знает, что в нашей жизни является изнанкой, а что – лицом. Такое откровение не всегда дается человеку даже в смертный час. А когда дается, мы чаще всего не верим ему. И это, наверно, не так уж плохо. Уйти из этой жизни, благословленным собственными надеждами и ожиданием, до последнего вздоха, до замирания сердца. Но такое случается только с сердечными людьми. А Надя все же была сердечным человеком. И она продолжала ждать своего принца.

Ждала, выглядывала, не раз выбегала навстречу ему. Но его все не было и не было.

VI

Германн Говор ничем – ни умом, ни образованностью, а тем более манерами не походил на принца, великосветского повесу и красавца Лунина, даже на сосредоточенного в себе князя Волконского. Но именно он стал Надиным избранником. Они встретились в небе, познакомились на высоте десять тысяч метров над землей в самолете. Оба возвращались из отпуска с одного и того же профсоюзного курорта на Черноморском побережье. Виделись и там, но почему-то остались глубоко равнодушны и безразличны друг другу. Под курортным солнцем на одном пляже даже некую неприязненность ощущали. Надя не блистала среди отдыхающих, но держалась компании молодежи, познавшей уже жизнь, но еще не окончательно уставшей от нее. Еще жарки были споры о смысле жизни, ее бренности и величии души, идеалах, но для того, чтобы оказаться с кем-нибудь из собеседников под одеялом, дело не дошло. Похоже, какая-то часть идеалов до того времени была еще сохранена.

У Германна была своя компания, скорее кодла забулдыг, озабоченных с утра и до позднего вечера только одним. Хотя, надо признаться, особой заботы и не было. Стакан сухого вина стоил чуть больше того же стакана лимонаду, и стоял он, подготовленный к употреблению, на каждом углу. Опереточные кавказцы умоляли откушать шашлыка и залить его жар животворной виноградной влагой. Надя не могла понять, как можно тратить единственный солнечный месяц в году на питие и жрачку, как, впрочем, и Германн не мог понять, как это можно при таком наличии шашлыка и дешевого вина разбазаривать вольное отпускное время на пустые бесплодные разговоры. Ни в голове, ни в заднице ничего...

И потому оба они настороженно отнеслись друг к другу, когда судьба их поместила рядом в одном самолете. Несколько раз успели поссориться и даже подраться до промежуточной посадки уже за хребтом, на подлете к родным палестинам. Первая кошка пробежала между ними еще на взлетной полосе, как только они уселись в кресла и пристегнули ремни. Оказалось, что оба они в самолете предпочитают место у иллюминатора. Германн понял это сразу по тому, как она все время тянулась к плексигласу круглого самолетного ока, едва ли не ложилась головой ему на грудь. Именно эта последняя деталь сыграла роковую роль в том, что он не уступил ей свое место у окна. Как бы он ни воспринимал, как бы он ни относился к ней, но ее голова с щекочущим ему нос светлым локоном у него на труди – это было приятно. А Наде не очень. Она чувствовала его возбуждение по учащающемуся биению его сердца каждый раз, стоило ей только чуть полюбопытствовать, что там происходит за дюралевыми стенами их общего дома. Это ее раздражало и злило. Выразительность его сердца, пивной насос, не способный к возвышенности и благородству. Но очень хороший насос, чуткий и гулкий. Сама не заметив, Надя вскоре стала намеренно прислушиваться к его работе. Ее попутчик и сосед, видимо, понял это и разулыбался.

Надя вспыхнула и надолго оставила в покое иллюминатор, в глубине души надеясь, что сейчас-то он уступит ей место, должна же быть хоть какая-то воспитанность в этом исправно и пусто бьющемся сердце. Но надежды ее были напрасны, сплошной мужской эгоизм: согласно купленному билету.

А Германну воспитанности и благородства не хватало по простой причине: он безумно, до потери сознания любил тот благословенный и непонятный миг, когда самолет отрывался от взлетной полосы, от земли. Казалось, этого не может быть никогда. Такая громоздкая и многотонная махина, под две сотни одних только пассажиров, а у каждого еще по несколько пудов барахла, подчас ненужного, бесполезного, дребедени всякой, и сами пассажиры люди тоже в основной своей массе пустые и ненужные, некоторые даже полупьяны, а трезвые заняты пустопорожней болтовней, не осознавая величия мига. И все это, отринув землю, взмывает, устремляется в небеса, навстречу солнцу, звездам. Германну каждый раз хотелось поймать самолет на полувздохе прощания с землей, отрыва его от бетонной тверди взлетной полосы. И каждый раз он упускал этот вздох и отрыв. Четко фиксировались только первоначальный тяжелый и неловкий, казалось, ход самолета по аэродромному полю, стремительно нарастающий, взывающий к небесам и его душе, будто на что-то скорбно жалующийся вой турбин, звучащих поначалу слегка вразнобой, постепенно обретающих согласие. Согласно вдруг приглушенных, когда самолет достигал начала уже самой взлетной полосы.

И это было похоже на начало некой великой симфонии. Музыка звучала неземная. И одновременно это было самой жизнью. Короткая прелюдия ее зарождения. Спокойный, беззаботный старт – детство. И сразу же бурные подростковые годы и молодость, юность с ее неосознанным стремлением чуть-чуть приостановиться, задержаться, оглянуться перед устремлением в будущее, не остановка – попытка заглянуть и представить себе это будущее. Легкая дрожь в коленках перед разверзающейся далью.

Германна эта дрожь сводила с ума, нетерпение вибрирующего металла под восходящими к апогею оборотами турбин, как дрожь гривастой шеи и гладкошерстного тела лошади перед дальней и желанной дорогой, ее нетерпение ступить в эту дорогу. Дрожь широко расставленных резиновых лап самолета, его шасси, когда теряется, исчезает сам рисунок протекторов, как исчезают формы и размеры птицы в стремительном безудержном полете.

Но самолет еще на земле. Это всего лишь предчувствие взлёта, миг прощания, переходящий в скоростное удаление окружающего мира, с его размывающимися, остающимися на земле серыми и унылыми атрибутами, как чайки на воде, приземленными, неподвижно застывшими по полю аэропорта самолетиками, самим зданием аэропорта и его многочисленными и безликими служебными постройками и пристройками. И вроде бы ничего не происходит. Ты все еще неразрывен, неотрывен от земли. Но вот ухнуло сердце и прервалось дыхание. Самолетные колеса продолжают так же бешено крутиться, словно все еще длится разгон, и какая-то сухая былинка полевой травы промельком царапнула глаз, оторвалась от шасси, глупо пытаясь то ли остановить, то ли догнать их, прицепиться к ним и остаться. Напрасно, тщетно и суетно. Самолет еще не в небе, но уже не на земле. На птичий голос, комариный кус алчного злого хоботка он оторвал себя от земли. И нетерпеливо алчущий неба громогласный вой турбин перерастает в ровный посвист соловья-разбойника. В песню свободного и вольного, хотя и управляемого, строго ориентированного полета.

Сладостный миг начала этого полета и жаждал ощутить, поймать Германн. И как всегда упустил. Он был очень коротким и зыбким, словно удар жала змеи, прорыв напрягшейся собственной кожи под острием шприца в руках умелой медсестры. Быстрый неуловимый взмах ее ли, твоих ли ресниц – и все свершено, даже свет в глазах не успел померкнуть, до того обыденно и рутинно это случилось. Обидно до слез и почти такой же слезный восторг. Песня в небе под оркестровку турбин, рвущихся, подобно холсту, белым полотнам облаков, напоенных серой влагой туч, ускоренно льющегося солнечного света и так же ускоренно надвигающегося на тебя солнца, почему-то очень маленького, когда ты находишься в самолете, маленького и домашнего, ручного, как глаз прирученного зверя.

Вот почему Германн и хотел бы, да не мог уступить, поменяться с Надей местами. И благородство, и воспитание, и понимание того, что девушкам и женщинам, а особенно красивым, какой, на его взгляд, была все же и Надя, хватало – недоставало силы отказать себе в мгновенном умирании. Предвкушение этого умирания затягивало, парализовало его еще задолго до полета. В желании пережить все это было что-то сверхъестественное, непонятное самому Германну, как что-то нареченное самой судьбой, но все еще не сбывающееся. Но Германн верил, что сбудется, и жил ожиданием, предчувствием великого мига, осуществления предначертанного. Потому оставался глух и слеп к чарам и презрению Нади. Берег себя, свой восторг, тоску и нетерпение для великого мига слияния с небом и вечностью, слияния его одухотворенной глупости с непреходящей и остающейся всегда в покое мудростью.

А в том, что он элементарно глуп, Германн убедился сразу, как только самолет лег на курс и набрал необходимую высоту – десять тысяч метров. Все произошло словно по-писаному, как он себе и представлял. Сохранились и острота, и новизна ощущений, уход в небытие, и возвращение, возрождение. Но стоило ли возвращаться и возрождаться, если сидящая рядом девушка была, казалось, навсегда обижена, навсегда потеряна для него. Он как обычно, когда в чем-то глубоко раскаивался, начал сопеть и попеременно краснеть и бледнеть, что его совсем не красило. Так было и на этот раз. И Германн чувствовал, понимал, что со стороны, в ее глазах, он выглядит, мягко говоря, не очень привлекательно. Нужен был какой-то жест, поступок, чтобы восстановиться, но в самолете, в тесно приставленных одно к другому креслах ему это казалось невозможным. И Германн счел за лучшее оставить все как есть, может, она сама отойдет и повернется к нему. А дальше все сложится самой собой. У него на это "дальше" припасена бутылочка марочного массандровского портвейна.

Но Надя явно не была расположена распивать с ним портвейн, хотя и массандровский, марочный. Попутчик, или сокресельник ее, похоже, нисколько не интересовал. Это было и на самом деле так. Надя считала более достойными своего внимания мертвые и очень белые облака, над которыми проплывал их самолет, до того густые, плотные и бесконечные, что самолет, казалось, находится у них в плену, словно одеялом спеленат ими снизу, с живота, и не летит, а привязан, впаян в них, как где-нибудь в суровой Арктике, впаян в бездвижие льдов и снегов корабль. В отличие от Германна, она находилась в небе, на борту самолета, всего лишь второй раз. Впервые – сюда, на курорт, и вот сейчас обратно. Но сюда – это было ночью. Взлетела с рассветом и все время догоняла ночь, сейчас самолет гнался за днем, бесконечно длил и длил день. И эту способность человека повелевать временем она ставила немного в заслугу и себе. Она принимала небо, принимала бесконечно тянущиеся облака, купалась в них, будто спускалась на лыжах с пологой горы, купалась, как купаются зимой в снегах тетерева, по очереди ухая в их рассветную багровость вниз головой с ветвей кедрача.

Так же радостно приняла она и открывшуюся по обрыву облаков и землю, такую обихоженную и упорядоченную на глаз с высоты десять тысяч метров. Высота позволяла видеть землю, не припадая к иллюминатору, не касаясь попутчика. Он, конечно, мозолил ей глаза встрепанной макушкой. Но это можно было как-то выдержать, только бы не сопел так натужно, только бы не суетился, не крутил головой, то красно, то бело отсвечивая лицом.

Но это досадное судорожное его включение и выключение исчезли, когда они приблизились к какому-то не известному ей огромному городу, творению рук человека. Оно было прекрасно. Прекрасно окраиной, прекрасно и центром. Разумной и продуманной четкостью расположившихся внизу строений. Все, что находилось на земле, было на месте и к месту, к лицу. Хотя Надя недавно предполагала совсем иное. Большой город, особенно его окраины, далеки от лада и порядка. Там и дым заводов, смрад автомобией и сточных канав, кривые улицы, на окраинах кособокие, вросшие в землю хилые домишки, бурьян, крапива, чертополох. Но сверху, сверху...

И главное – все очень и очень обстоятельно, твердо и надежно с высоты, как надежен их воздушный лайнер, неслышно парящий сейчас совсем не над сонмищем людей, людским муравейником, а над творением его рук и разума. И сам самолет тоже творение его рук и разума. И ей уютно и надежно пребывать во чреве и под защитой этого разума, как и тем, на земле. И Надя, находясь в самолете, разговаривала сама с собой и с теми, кто оставался на земле, на расстоянии десяти тысяч метров от нее.

– Вы слышите нас, люди? Человек, смотрящий сейчас телевизор в своем доме, в своей квартире, ты слышишь меня? Я лечу над тобой.

Наде показалось, что она и в самом деле начала с кем-то говорить. Но хотя слова звучали ее, голос был мужской, и не без приятности, мягкий такой. И теперь уже она завертелась юлой в кресле. Кто подслушал, кто выдал ее мысли?

Говорил сосед, бубнил, припав к иллюминатору, словно к рупору. И хотя Надя твердо решила игнорировать его, не выдержала, обратилась к нему, неосознанно сработало и прорвалось вдруг охватившее ее любопытство, какой-то внутренний озноб. И одновременно протест: как он смеет послушивать ее, говорить от ее имени:

– О чем это вы там и с кем?

Последовала не очень продолжительная пауза. Сосед оторвался от окна, повернулся к ней смущенно пылающим лицом:

– Это вы мне, это вы со мной?

– Кажется, рядом никого больше нет. – Надя с вызовом демонстративно покрутила головой. – Все остальные вне пределов слышимости. Вы что, всегда разговариваете только сами с собой?

– Только в самолете и у окна, так что вы уж извините, извините, – с обезоруживающей простотой и откровенностью ответил попутчик и искренне улыбнулся Наде. Зубы были неплохие, улыбка тоже.

Но она не признала ни его искренности, ни простоты:

– Могли бы и со мной поговорить, – надменно передернула плечами.

– Мог бы, но мне показалось, что вы не желаете со мной разговаривать. Я ведь еще на курорте пытался с вами заговорить, но вы не ответили. Помните?

Надя не помнила, но вот когда он первый раз улыбнулся ей, чуть что-то забрезжило, какая-то более ранняя память, не курортная. На курорте ей было с кем разговарить, не ему чета. Адреса их в записной книжке, как и ее адрес в их записных книжках, могильнике или поминальнике усопших дней и лиц. И это своеобразная проверка на искренность, прочность сказанных, взаимно данных курортных клятв и обещаний. Вспомнят, отзовутся, напишут – она ответит. Но сама первой ни за что не будет писать. Мог подкатываться на отдыхе и этот парень, но она, конечно же, его отшила, по одному только внешнему виду.

– Не помню, ничего не помню, – честно призналась Надя и почему-то вдруг смутилась.

– Тогда давайте знакомиться заново: Германн, а можно и Георгий. Но зовите просто Юрой,

– Будет еще проще, – досадуя на собственное смущение, съязвила Надя, – величать вас просто Янусом.

И как выяснилось много позже, попала в яблочко. У него было множество лиц, и все подлинные, настоящие, которые, как это ни удивительно, не способен сотворить город. Их может дать только деревня. Лица, меняющиеся каждый раз в зависимости от обстоятельств, многослойные, многоярусные, маски, надеваемые и снимаемые вместе с настроением. Но тогда она еще не знала его и не могла разгадать.

– Янусом не надо, – едва ли не взмолился он. – У нас в деревне собака была – Янус.

Надя засмеялась:

– Надеюсь, добрая?

– Злющая, не приведи Господи. Но я собак не боюсь, С детства их не боюсь. Тут главное – подходить к ним без камня за пазухой, без палки в руке. Страх свой держать. И любая собака поймет: вы человек с чистой совестью и открытой душой.

Он еще долго что-то рассказывал ей о собаках. Но Надя слушала вполуха. Возникшая на мгновение симпатия к нему разрушилась, собак она не любила,

– ... И вот иду я с другом. Направо улица – собаки лают, надрываются. Налево улица, тихо. Как пойдем, спрашиваю – тудой или сюдой?..

Надя готова была закрыть уши. "Тудой, сюдой..." От этих простаков ее уже воротило. Слава Богу, отдохнула от них месяц. Но теперь... Теперь она опять возвращается к ним. Ими переполнены тайга и геологоразведка, людьми без прописки и постоянного жилья. Слова "бомж" тогда еще не было в природе, считалось, что таких людей в социалистическом обществе попросту не существует, они ликвидированы как класс залпом "Авроры". И было в тех людях, их лицах, взглядах что-то бесконечно тоскливое и жалостное, именно собачье, хотя они исправно били шурфы, копали канавы, бурили скважины, опускали и доставали трубы, изымали керн, рыли Родину изнутри и получали за это немалые деньги. Среди геологов была и другая, тоже весьма распространенная порода людей, среди истинных дипломированных, а порой и остепененных – утонченно рафинированная, но постоянно рефлексирующая. И эта их рефлексия в конечном счете при близком рассмотрении смыкалась с обиженностью и бездомностью большинства таежного люда. Они тоже были примитивны своей рафинированной отрешенностью, возвышенностью.

Тех и других Надя сторонилась. Ей все же больше по душе были люди типа Железного Генриха, в них даже на расстоянии чувствовалась сила, сибирская мощь. Но таких было мало. И все они уже были разобраны, которые государством, делом, которые другими, более ловкими женщинами. И они были однолюбами, верны навсегда своему государству и своим женщинам. Ко всему прочему, в них не сохранилось и намека ни на Волконского, ни на Лунина. Это был класс, пришедший им на смену, в свое время успешно умерщвленный, но вскоре уродливо, торопливо и прямолинейно возрожденный; с одной стороны – бесконечная смелость, а по другую сторону – такая же трусость под маскхалатом веры и энтузиазма.

В лице своего попутчика Надя видела нечто среднее между этими крайними и промежуточными типами людей, становой хребет, надежду и опору в будущем, если они, конечно, не сопьются раньше времени. А у всех у них был один финал – тихий или бурный, скрываемый или открытый алкоголизм, то, чего не было и не могло быть у декабристов, по крайней мере, у тех, чьи имена остались на слуху. А Юрий, Георгий или просто Германн уже ступил на свою конечную тропу отечественного и собственного спасения и забвения. И ступил весьма успешно, если судить по тому, как он отдыхал, шагал по той тропе в свое светлое и избавительное завтра. Дал же ей Бог попутчика.

Нет, ничем не походил Юрий, Георгий, Жора, он же Янус на Надиного принца. Юный еще губошлеп из породы нетерпеливых энтузиастов, которых так любит и отмечает время, пока они в силе и здравом еще уме. Это время и есть их невеста и жена. Они исчезнут с лица планеты без следа, захлебнувшись где-нибудь под забором в собственной блевотине, опившись бормотухой или политурой. Рассосутся домами призрения, истают утренним туманом при свете нового дня. Как иссосанные до последней затяжки окурки, падут на мостовые и будут истерты в труху подошвами торопливых прохожих, быть может, даже собственных детей. И дай им Бог уйти из этой жизни без проклятия. Хотя в этой стране ни одно еще поколение не уходило без проклятия. Жены проклинают мужей, мужья – жен, дети – отцов, внуки – эпоху, молодые – молодость, старые – старость, живые – собственную жизнь. Так уж повелось...

– Я вижу, Надя, вы меня совсем не слушаете. Я тут распинаюсь уже битый час, а вы... Вам скучно со мной?

И он вновь улыбнулся ей уже мелькавшей на его губах прямодушной улыбкой. Теперь по этой улыбке Надя наконец вспомнила его, вспомнила, где видела раньше, давно. О Господи, как велик, но тесен, оказывается, мир, как куролесит и насмешничает жизнь, то сталкивая людей лбами, то разводя их в стороны, что там река, что ее русло, такие петли может скидывать только заяц, уходя от охотника. Она видела этого Германна-Жорика тогда, когда ей вручали медаль "За трудовую доблесть". Его тоже наградили, и более весомо. Германн получил "Веселых ребят" – орден "Знак Почета". Надю это тогда еще немного задело. Какой-то то ли бригадир бетонщиков, то ли прорабишко, и ему... А ей, дипломированному геологу, жалкую медальку. Утешилась тем, что он все же был гегемоном. Но утешение было слабым:

– Ах, так это ты, гегемон, воздвиг гигант в пустыне, на необитаемом острове? – мстительно почти возопила Надя, вспомнив то давнее награждение. – И тебе еще за это и орден дали.

Что-то, видимо, вспомнил и Германн.

–Мне кажется, не одного меня наградили. Кто-то еще кому-то тряс в тот день руку и благодарил за свое счастливое детство. Не ты ли, мадам или мадемуазель, верещала перед микрофоном?

– А хоть бы и я. Но я ведь не строила. Я только разведывала.

– Конечно, конечно. Что тебе с твоими ручками, с твоими ножками строить... Как ты разведывала, так я и строил...

Не заметив сами, они перешли на "ты". И более того, вступили в производственные отношения, хорошо еще, без неизменного при этом мата, которым владели оба, похоже, в совершенстве, Только начавшееся и, на взгляд Германна, ловко начавшееся знакомство переросло в производственное совещание с неизбежными взаимными нападками и обвинениями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю