Текст книги "Старинная шкатулка"
Автор книги: Василий Еловских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Мария погладила мужа по голове. Как маленького.
– Устал?
Она любит мужа. Да и Роман Алексеевич любит ее. Правда, Марьина любовь сильнее, чем его. Но все же!..
Стоп! А Ната?..
Ну, что Ната? Одно другому не мешает. Нат много. А жена одна. И таких женщин, как Ната, порядочные мужчины женами не делают.
Роман Алексеевич был очень доволен сегодняшним днем.
Уже лежа в постели, он подумал, что надо бы ответить братану Ванюшке на его письмо, оно еще на прошлой неделе пришло. Тот живет где-то в Тюменской области. На севере. В тайге. В снегах. Снимает частную комнатушку. Деньжонок – кот наплакал. Ох-хо-хо!..
Эпилог
Редактор, седой, не по возрасту живой человек, как-то по-своему быстро и весело читал машинописный текст.
У Дунаева были записаны на пленку «живые голоса» – главврача дома ребенка, Кузнечкиной Натальи и двух ребятишек. Но он не знал толком, как это все оформить для радиопередачи, и написал материал по-газетному.
«Почему в радиокомитете так много редакторов? Да есть еще и главный редактор».
– Так!.. – неласково «такнул» редактор. И вздохнул тоже неласково. – Зачем вы собрали всю эту грязь, Степан Васильевич? Скажите о заботе, которую проявляет государство о детях. Напишите, что хорошо и что плохо в доме ребенка. Ну и надо немного поговорить о матерях и отцах, которые забывают о своем родительском долге. Фамилию Кузнечкиной уберите.
– Почему «немного»? И зачем убирать фамилию? Государство должно, видите ли, воспитывать их детей. Кормить и одевать. А они будут только паразитировать. Вот пусть люди эти платят государству за воспитание своих детей. И вообще чувствуют какую-то ответственность.
– Насколько мне известно, в печати и по радио не разрешается называть фамилии матерей и отцов, которые отдают детей в дом ребенка. Так или не так?
– Так! – не сразу и виноватым голосом ответил Дунаев.
– Знаете, что не разрешается, и все же пишете. Как это понимать? Я вычеркиваю… Надо сказать, что особенно губительно действует на детей пьянство родителей. Это будет как раз ко времени. Передача должна быть не больше двадцати минут.
– Павел Борисович! Ведь это же безнравственные люди. И они безнравственны во всем.
Павел Борисович слабо, отрешенно улыбнулся:
– Повторяю, не больше, чем на двадцать минут.
С час назад Вера сказала Дунаеву по телефону, что есть возможность арендовать на год трехоконный дом. Хозяева уезжают куда-то на север. Они продадут по сходной цене и дрова для печи. И почти рядом водоразборная колонка. «Год проживем, как у Христа за пазухой», – сказала Вера. Она тоже устраивается на работу. И радуется этому. Хорошая у него жена. Добрая. Все помаленьку улаживается. Но было как-то тоскливо, нехорошо на душе.
В окна по-птичьему остро постукивали леденистые снежинки. Дул северяк. По всему видать, поднималась первая в эту зиму низовая метель.
1986 г.
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
1
Беда приходит чаще всего почему-то внезапно, воровски. И если она обрушивается в минуты, когда ты чему-то радуешься, чем-то очень доволен, то это особенно плохо, – холодной, оцепеняющей тяжестью обдает все тело, а сердце начинает торопливо выскакивать из груди: тук, тук, тук… Так получилось в тот злополучный день и с председателем Карашинского райпотребсоюза Иваном Михайловичем Васильевым.
…Лето сорок шестого года выдалось скверное: все время стояла нестерпимая жара и почти не было дождей; хлеба выросли низкорослые, зерно мелкое – срам глядеть, в августе вдруг начались, уже ненужные теперь, бесконечные проливные дожди.
Пленум райкома наметили провести в конце октября, когда уже крепко подстывает, дороги твердеют и до райцентра легко добираться. Однако нынешняя осень выдалась тоже какая-то странная: с каждым днем становилось все теплее и теплее, по таежным, непролазно грязным дорогам пробирались только на телегах и с трудом на «газиках».
Райком партии размещался в старом, бывшем кулацком доме, бревенчатом, длинном и нелепом, с высоким порогом, за который люди запинались, маленькими игрушечными оконцами, древними шкафами и диванами, разукрашенными аляповатой резьбой. Народу было – пушкой не пробьешь, сидели в приемной первого секретаря, толпились в коридоре, шумели и, кажется, все до одного дымили едким самосадом. Васильев тоже скрутил из газеты цигарку.
Пленум должен был начаться в десять, а начался в двенадцатом – многие члены райкома были еще где-то в дороге. Голые ветки сирени постукивали в окна читального зала парткабинета, где собирались люди. Там, за окном, без конца нахлестывал дождь. Доклад делал первый секретарь райкома Константин Константинович Рокотов. Иван Михайлович внимательно и втайне-настороженно всматривался в него. Голос у Рокотова громкий, властный, с каким-то даже металлическим оттенком. То факт интересный приведет, то цитату, то пословицу народную вкрутит. Охоч до жестов. Жесты у него разные, и по ним определяли люди, каково настроение у первого секретаря; если он не совсем уверен в своих словах, не знает, как поступить, движения руки скованные, медлительные, если уверен, – неторопливые, твердые – львиные, а если чем-то раздражен – резкие, быстрые. Сейчас Рокотов рубал по воздуху, не поймешь как – вроде бы неторопливо и в то же время резко. Любопытный это человек: говорун и работяга, как все райкомовцы. И в то же время он сильно отличался от них, – был грамотнее и общительнее, носил пиджак и сорочку с галстуком, а не модный и вроде бы обязательный для партработников китель-сталинку с отложным воротничком и, кроме всего прочего, занимался, по мнению многих, совсем несолидным делом – на семейных вечерах играл на балалайке и лихо отплясывал барыню. Он резко выделялся среди людей. Ведь вот интересно: и ростом не вышел, и брюшка нету, и костюм вроде бы простенький и на тебе – человек заметен. Уверенная, даже гордая осанка.
«Как держится, – дивился Васильев. – Какие манеры! Откуда он их набрался?»
Обладая цепкой памятью, Рокотов знал наперечет всех бригадиров, заведующих фермами колхозов и многих стариков-колхозников, мог сказать, кто, когда и в чем отличился и какой допустил проступок. Часто и охотно выступал перед людьми. И его знали в лицо.
Весной приехал лектор из области. Послушал выступление Рокотова и спросил:
– Долго готовились?
– Я не готовился.
– Невероятно!
В посевную и уборочную Рокотов приходил на работу в шесть утра, а то и раньше. Телефонистки соединяли его с колхозами. Услышав резкий, холодный голос первого секретаря райкома, многие председатели колхозов робели, а телефонистки торопливо переговаривались.
– Давай быстрее Бугры!
– Кто вызывает?
– Рокотов.
– Сейчас, сейчас!
В районе жило десятка три Рокотовых. Но когда говорили: «Вызывает Рокотов», все знали – у телефона Константин Константинович.
Он не ругался, не впадал в панику, в суетливость и раздражительность, считая все это унизительным, недостойным настоящего руководителя. Всегда спокоен, неулыбчив, холоден. В области ценили его за исполнительность и безупречное поведение. До войны Константин Константинович был директором детдома и секретарил в райкоме комсомола. И, как говорят, куда с добром работал. Есть люди, которые на любом месте хороши, все им по плечу. Васильев убежден: Рокотов дойдет и до области, такой не застоится на месте. Полезный человек, и надо быть ближе к нему. А все-таки как он сдал за последнее время: только сорок шесть лет мужику, а лицо в морщинах, желтоватая плешь покрыла всю неровную, в буграх (будто кто-то лепил и не долепил) голову.
«Не так-то просто здесь. Сам господь бог и тот, пожалуй, не справится», – подумал Васильев.
Нынче – засуха, а прошлое лето нахлестывали дожди и хлеба в колхозах собрали совсем мало. Зимой от недокорма начался падеж скота. Весной телята уже не могли стоять на ногах и их вывозили на поле на тракторных санях. Парни и девушки убегают в город, видно, легкой жизни ищут. Да и вообще Карашиное – село глухое, сибирское, где-то у черта на куличках. Сеять негде – тайга, болота кругом. Животноводство – так себе. Древесины, пушнины и рыбы тоже немного дают. Что уж там!.. Районишко. Но ведь не скажешь людям, что у них не район, а районишко, угол медвежий. Кто-кто, а секретарь райкома должен воспитывать у людей гордость за свой край. В деревнях одни бабы, седые деды да ребятня. Всех мужиков фронт поглотил. Кто уцелел – не вернулся: в армии остался или в городе пристроился.
– В целом материальные потери нашего народа во время воины составляют две тысячи шестьсот миллиардов рублей, – говорил Рокотов. – Люди не всегда осознают, насколько огромна эта цифра…
«Не простое это дело – говорить общие фразы, – подумал Иван Михайлович. – Бездумные исполнители любят общие слова. Этот не любит».
Он заметил, как у Рокотова быстро, болезненно дернулась правая подглазница. Один раз, но все же… Потом, уже где-то в конце доклада Рокотов улыбнулся какой-то не своей улыбкой – слабой и усталой.
«Измотался. И все же он родился начальником. И, не в пример другим, не старается казаться умнее, не занимается словесной эквилибристикой и ложным глубокомыслием. Фразы ясные, емкие. Почему часто выступающий человек кажется деятельным? И не потому ли у нас так много трибунщиков?»
Да, Васильев не раз замечал: кое-кто пытается судить о человеке по его выступлениям, часто и умно выступаешь – значит толковый работник. А этот толковый может быть лентяем из лентяев. И ничего в нем хорошего нет, кроме громкого, уверенного голоса.
– Надо любить землю, – продолжал Рокотов. – Эту фразу у нас произносят часто. Конечно, надо любить. Но, думаю, этого мало. У человека должны быть по-настоящему развиты внутренняя дисциплина и чувство долга. И человек должен обладать определенной суммой знаний и жизненным опытом. Ведь можно любить и ничего не делать. Или делать, но плохо.
«Так оно!.. А все же он убежден в своей непогрешимости. И можно подумать, что живет без сомнений и колебаний. А если так, не есть ли это признак некоторой ограниченности? Не похоже».
Этим летом райком партии посылал Васильева уполномоченным в колхоз с боевитым названием «Красный боец», отстоявший от райцентра в сорока двух верстах (еще при царе-батюшке меряли). «Красный боец» в срок справился с хлебопоставками. И что же дальше?.. Попросили «продолжать сдачу зерна». Но просьба особая была, одно название, что просьба: вывози зерно и – никаких тебе! Иван Михайлович позвонил Рокотову:
– Константин Константинович! Может, я тут недопонимаю. Но мне кажется, что у нас как-то неладно получается. Какая-то вредная уравниловка. И пора бы кончать с ней.
«Господи, то ли я говорю?! Будто обвиняю его».
– Ну, говорите, я слушаю.
– Может я… не так… Но я хочу сказать, что у нас колхозники – и хорошие и плохие – получают почти одинаково. Правда, ведь? – заискивающе спросил он. – Одна оплата, как ни работай. Бывает даже по двести-триста граммов на трудодень. И в конце года. А если полкилограмма, считаем, что хорошо. И в лучших колхозах, и в самых плохих получают на трудодни одинаково. Так или иначе, Константин Константинович, а мы заставляем передовые колхозы сдавать сверх плана. Почти все у них выгребаем. И получается, что невыгодно быть передовиком-то. Почему так?
– Будто бы только мы.
– Объявим передовикам благодарность, дадим грамоты. Только благодарность кушать не будешь. И на грамоту приятно смотреть с сытым желудком.
Рокотов сказал:
– Нам чуть не каждый день звонят из области. Они там хотят побыстрее отрапортовать Москве о завершении хлебопоставок. А попробуй-ка возьми зерно из отстающих колхозов. У них урожайность низкая, и с уборкой они – еле-еле. И пока провозишься с ними, все районы тебя обскачут. И что тогда? Какие в отношении нас сделают выводы? Не можем, не соответствуем…
Васильев положил трубку и тут же начал ругать себя: зачем звонил, зачем говорил все это? «Хочу казаться умным. Идиот! Еще подумает, что я недоволен порядками. Подожди, а что он сказал мне?.. А какой у него был голос? Недовольный? Подозрительный? Нет, вроде бы ничего. Идиот! Осел! Сто раз осел!..»
Но утром он снова позвонил Рокотову и, стараясь придать голосу бодрость и уверенность, начал докладывать, что в «Красном бойце» все идет хорошо. Так хорошо, что лучше некуда. И навострял ухо: как на другом конце провода ведет себя секретарь райкома? А приехав в Карашиное, не заходя домой, пошагал в райком, небритый, в пыльной одежде и, разговаривая с Рокотовым, радостно отмечал про себя: «Ничего… Ничего…»
Сейчас он опять подумал, что не надо бы тогда ему… Говорят, береженого бог бережет.
Иван Михайлович дня полтора ухлопал на подготовку к пленуму, обложив стол книжками по сельскому хозяйству, газетами и разными сводками. Он выступал редко. И всегда заранее писал текст выступления. А то мало ли… Голос у него хриплый, тяжелый, – даже самому неприятно. Такой голос бывает у старых, неисправимых выпивох. А он и в рот не берет хмельного. Он пытался тренировать голос – вечерами вслух читал газеты, – без толку, хрип как был, так и остался. Обиднее всего, что эти тренировки вызывали у жены Нади безудержный смех; она сдерживалась, отворачивалась и, убегая на кухню, прыскала, закрывая лицо руками.
Начинал он тихо, будто стесняясь, будто откуда-то издалека говорил; постепенно распалившись, начинал хрипеть почти на весь зал. По силе голоса он уступал только Рокотову. Понимал: хрипота лишь усиливает эмоциональное воздействие на слушателей. Но она все же пугала его. Он хотел бы иметь голос спокойный, незаметный.
Первым в прениях выступил районный прокурор Калиев, молодой чернокудрый кавказец. Он говорил с сильным акцентом и порой смешно коверкал слова:
– Товарищи! Я хочу сказать: в Карашинском районе есть уравниловка. А уравниловка, как говорили наши великие учителя-классики, плохой явление.
– Плохое, – поправил Рокотов. Сделал он это тихо, просто.
По залу прокатился смешок. Даже на лице Рокотова появилось некое подобие улыбки.
«Веселое настроение судей всегда на пользу подсудимому», – к чему-то подумал Васильев. Он услышал, как сзади незнакомый мужчина сказал кому-то:
– Присылают черт знает кого. Мальчишек каких-то, которые говорить толком не умеют.
Иван Михайлович думал по-другому: Калиев казался ему умным, понимающим человеком. И всякий раз было как-то не по себе, когда прокурор направлял на него свой настырный взгляд. Глаза у Калиева по-кавказски темные, жгучие.
Васильев завозился на стуле, как на шильях.
– Возьмем «Красный боец». Товарищ Васильев подтвердит…
«Ничего. Все ничего…»
– Слово имеет товарищ Васильев.
«Ох, лучше бы попозже».
Каких-то пять-десять минут назад Иван Михайлович чувствовал и усталость и сонливость, даже боялся: не заснуть бы – вот позорище будет, но стоило встать, как вмиг улетучилось то и другое. И он уже бодро и слегка напряженно оглядывал зал, пытаясь определить, как люди относятся к нему.
Крякнул Рокотов. Весело, дружелюбно крякнул. И Васильев совсем некстати подумал, что секретарь райкома для всех здесь свой человек. Не чинодрал. Ведь люди таковы: можешь разговаривать с ними даже в повышенном тоне, но непременно уважай их, цени как равных. Они в большинстве своем очень тонко чувствуют дистанцию, возводимую иными начальничками, хотя эти начальнички вроде бы и вежливы, и уравновешены, и могут без конца разглагольствовать насчет демократии и всякого там равенства.
– О причинах нашего отставания тут уже говорили, – начал Васильев. – И я вот что хотел бы добавить. У нас на руководящих постах много слабых работников. То калека какой-нибудь, выдвинутый в годы войны, когда каждый мужичонка был на вес золота. То старец с палкой, а то вообще ни рыба ни мясо. Посмотрите хотя бы на председателя рыболовецкого колхоза Андреева. Его сегодня нет здесь. И это очень жаль. Он зарос, как медведь, ходит в дырявом полушубке, ругается матерно. А его сосед председатель сельсовета Волков совсем спился.
«Как-то не так я… «На руководящих постах много слабых работников»… Могут подумать, что я имею в виду районных руководителей. Зачем?.. Осел!»
– У нас нет ни одного председателя колхоза, который бы закончил институт. Все больше четыре, пять классов. Некоторые даже читают-то по складам. И такие председатели, конечно же, не могут по-настоящему руководить крупным хозяйством. Им надо погонялу. И вот в образе погонялы выступает уполномоченный райкома партии. А он во многих случаях тоже не специалист. Может только подталкивать и руководить, так сказать, в общем и целом. Уполномоченный нажимает на председателя колхоза. Нажимает на колхозников. А он должен заниматься прежде всего массово-политической работой…
Он уже давно начал подмечать за собой некую раздвоенность: говорит что-то кому-то, а сам в то же время думает о другом, постороннем.
– А как было с хлебосдачей? Льют дожди. Хлеб погибает. Надо спешить с уборкой. А мы все силы бросаем на хлебосдачу. Сушилок хороших нет, на подовых же зерно портится, обугливается. А мы все больше сыплем его, зерно-то, все сильнее шуруем в топке. Пускай обугливается, лишь бы скорее просохло.
«Зря обобщаю. Надо бы назвать один колхоз».
Все это было в общем-то не ново, где уж! Он плоховато разбирался в сельском хозяйстве и, выступая, всякий раз говорил то, что слышал от колхозников, агрономов и районных работников, втайне надеясь, что Рокотов и другие члены бюро райкома одобрят его. По-прежнему болезненно-напряженно присматривался, прислушивался к залу, и это получалось как бы само собой, помимо его воли.
– Были случаи, когда из колхозов давали дутые цифры. Таким очковтирательством занимались, например, в «Красной звезде». Только вот чем они зимой кормить животных будут? Цифры есть, а сена-то мало. Факт этот тоже известен в районе. О «Красной звезде» говорили на последнем бюро райкома.
В тезисах у Васильева было записано: «В районе существует вредная практика: отдельные руководящие работники тащат из колхозов поросят. Тащат и яйца, и овощи. Когда-то заплатят по колхозной цене, а когда-то и не заплатят…» Он упустил эти фразы, несмотря на то, что о них не раз говорили и Рокотов, и Калиев, и председатель райисполкома. Мало ли!.. «Отдельные руководящие работники…» – просто сказать. Когда говорит Рокотов – это одно, а когда Васильев…
Однако в его тезисах было что-то и свое: «Следят, чтобы сельский житель, не дай бог, не завел лишнего поросенка, овечку («частнособственнические тенденции», «обуржуазивание»), пусть он лучше баклуши бьет и бегает по магазинам в поисках продуктов». Это Васильев вычеркнул еще дома.
Потом, когда он сидел, на него опять напала сонливость, даже заснул на какую-то секунду и успел увидеть сон: будто бы садится на необъезженную лошадь, а она встает на дыбы и сбрасывает его. Иван Михайлович вздрогнул. Сидевший рядом с ним заведующий районо улыбнулся и укоризненно покачал головой.
А в общем-то у Васильева было легко, безоблачно на душе. Райпотребсоюз сегодня вроде бы никто не ругал, а двух продавцов даже хвалили. Сам Иван Михайлович, конечно же, говорил и о райпотребсоюзе. И как мог иначе. Ничего не сказать о своей, кровной работе. И, само собой, больше о чем-то хорошем говорил, о «планах на будущее», ну и маленько о «пробелах» и «упущениях», чего это он будет самого себя шибко-то ругать – не рехнулся пока.
На той неделе в райпотребсоюзе закончилась проверка, приезжала комиссия из области. Разумеется, нашли кое-какие недостатки, не без этого, но, в основном, все, слава богу, прошло хорошо. Вчера новый магазин открыли. Председатель райисполкома позвонил под вечер: «Молодец, отличный магазинчик отгрохал!»
Когда все закончилось, к нему в коридоре подскочил молодой мужчина с орденом Красной Звезды на старой, выцветшей гимнастерке и с фронтовой прямотой сказал, что купил в магазине муки и соли, а больше там из съестного ничего нет, и просит, если можно, продать ему хотя бы крупы, «говорят, она есть на складах». Это был новый редактор районной газеты.
– Заходите. Можем выписать вам крупы. Есть немного. Воевали?
– Да, конечно. А вы?
– На Ленинградском.
– И еще вот что, Иван Михайлович. Моя жена – счетный работник. Не найдется ли у вас для нее какой-нибудь должности?
– Пожалуй, найдем.
Недалеко от них стоял Рокотов, курил. Даже курил и то как-то по-особому – неторопливо, солидно, с раздумьями. Иван Михайлович давно подметил, что можно составить некоторое представление о человеке, если посмотришь, как он курит.
– Хорошо выступали, Иван Михайлович, – сказал Рокотов. – Скажите, вы не охотник?
– Нет, Константин Константинович. Не увлекаюсь.
– Зря! Покупайте ружье. В тайге без ружья нельзя. И, если хотите, сходим вместе на зайцев. Не сейчас, конечно, а зимой.
Иван Михайлович несмело улыбался и благодарил.
Были уже сумерки, когда он пришел домой. Село, взбудораженно шумевшее днем, сейчас тихо дремало.
Облачившись в старую одежонку, Иван Михайлович вышел во двор, убрал несколько лепех, оставленных коровой, и начал подметать.
У Васильева пятистенка из трех комнат, казенная, конечно, два хлева, амбарушка, огород и садик, корова, овечки и куры – все есть.
К палисаднику подошел мужик подозрительного вида – в грязном, непомерно широком, видно, с чужого плеча плаще, в изодранной шапке-кубанке, не брит, за спиной котомка. Нищий? Но какие глаза! Молодые, пронзительные, наглые. Такие глаза не бывают у нищих.
– Здравствуй, Лебедев!
– Моя фамилия Васильев, – торопливо отозвался Иван Михайлович. – Я вас не знаю.
– Будто бы! Ну, приглашай гостя в дом. Да хватит, хватит! Или, может, позвонишь в ЧК? Только не советую. – Пришлый сдавленно и зло хохотнул.
– Тихо. Входи.
Закрывая калитку, Иван Михайлович поглядел в ту и другую сторону улицы. Никого! Вдали темнел Тобол, замирая в холодной истоме; прибрежные сосенки на том, высоком берегу, казалось, присели, скучились, распластав над водой козырьками широкие кроны. Васильев понимал, что это красиво, но не чувствовал красоты.
Он торопливо провел гостя в горницу и закрыл дверь.
– Раздевайся, я сейчас. Выйдя на кухню, сказал жене:
– Это, Надюша, мой знакомый. По фронту. Организуй, пожалуйста, ужин. И водки немного…
Он сам удивился, какой у него неживой, деревянный голос. И подумал, не ко времени: наверное, счастливы те, кто умеет владеть собой.
– Ты что-то волнуешься, Ваня?
– Да нет, что ты!
– И все-таки…
– Да нет, говорю!
Иван Михайлович почувствовал, как враз отяжелели ноги и на сердце начал накатываться болезненный холодок. От волнения даже в животе заболело. В животе-то с чего вдруг?
– Твоя фамилия Денисов? – спросил он, включая электричество. Лампочка, как и обычно, засветила в полнакала. Карашинская электростанция работала плохо, там у них все время что-то ломалось, и приходилось зажигать еще и керосиновую лампу.
– Будто бы забыл.
– Я, может быть, и не признал бы, но твое разорванное ухо.
– Я бы напомнил, – усмехнулся Денисов.
– Откуда?
– От хозяина. – Он щерил в косой улыбке желтые, прокуренные, давно не чищенные зубы. Говорил с натугой и зло, медленно выдавливая из себя слова.
– Из тюрьмы?
– Из лагеря.
– Да как же тебя отпустили?
– Да вот, отпустили. За примерное поведение. Провожая меня, слезно рыдали все охранники. А начальника лагеря чуть инфаркт не хватил.
– Ты… Падаль! Брось из себя комедианта строить. Слышишь?! И говори тихо.
– О, это голос! Начальство есть начальство. Оно всегда себя покажет. Хватит! Трепещу и повинуюсь. Бежал. Каюсь, бежал.
– Из какого лагеря? И как бежал?
– Номер, что ли, интересует?
– Болван! На кой мне черт номер! Где находится лагерь?
– У, далеко! Почти что месяц шагал. Чуть не подох. Оно и ничего б. Да жратвы не было.
– Как узнал, что я здесь?
Васильев отметил про себя, что спрашивает сразу обо всем. Столько тревожных вопросов наплыло вдруг.
– А я ясновидящий.
– Не паясничай, говори.
– Да Торопов шепнул.
– Вот дрянь! А ведь обещал… Кому он еще говорил? Кому?!
– Не бойся. В отношении тебя он хранил гробовое молчание. Он вообще плохо говорил. Шамкал, как столетняя бабка. Ему кто-то зубов во рту поубавил.
– У тебя тоже зуба нету.
– Двух. Это меня заключенный один. Палкой угостил, сволочь. Ну, теперь он не такой прыткий. С костылем ходит. Тут уж я постарался.
– Говори тихо. А то жена услышит. Когда Торопов сказал про меня?
– О, это было перед его смертью. Он слезно каялся во всех грехах своих. И если бы не умирал, то эту тайну о тебе хранил бы до гроба, так я думаю. Из-за ран он… Две дырки от солдат получил, когда мы бежали. Последние его слова были: «Умирает самый нелепый человек на свете». Сказал и – амба!
– Сколько человек убежало?
– Трое.
– Где третий? Он знает обо мне? – Иван Михайлович нервно дергался на стуле.
– А там. Уже успокоился. – Денисов показал на пол.
– Да ты пьян, что ли? Или рехнулся? Говори нормально, черт возьми!
– Мы перед утром ушли. И на прощанье часового поленом по калгану погладили. Думали, успокоится. А он, дурак, стрелять начал. Ух и гнались за нами! И третий, это Степка Метелица был, тока с полверсты пробежал. Я думаю, он уже того… в царствии небесном. А Торопов, тот с неделю шел.
– Где Торопова похоронил?
Денисов замялся:
– Я торопился. И… мертвому все равно.
– Ну и скотина же ты! – не выдержал Васильев.
– А ты что лаешься?
– «Мертвому все равно». Да как же это все равно?
Помолчали. Потом Васильев спросил:
– И долго вас преследовали?
– Не знаю. Я видел только болота и березки маленькие. Большие там не растут.
– Выходит, какие-то деревца все же были. И можно было палкой вырыть могилу.
– А на холеру мне это сдалось.
– Ну и совесть у тебя, слушай. Да это же твой товарищ.
Где-то в глубине глаз Денисова начал вырастать холодок. Иван Михайлович поежился.
– И что было дальше?
– Ну, что… Плащ у охотника-ханты вон позаимствовал. Он меня не видел, крепко спал, болван. И еще один мужик попался. Возле поселка какого-то…
– Ну, говори! Что там было.
– Тот меня видел, но недолго.
– Зачем убил? Ты что делаешь, скотина?! Ты соображаешь, что делаешь?!
– А он в поселок побежал. Догадался, видно. И меня бы догнали. О, как плохо одному!
– Тебя же расстреляют. Ты совсем не думаешь о себе.
«Подонок, мразь! Он погубит меня. Что же делать?.. Что же мне делать?.. Какой у него противно большой, толстый нос. Нахальный нос. И какие острые губы. Ножи, а не губы. Тьфу! Говорят, бандиты и жулики не переносят одиночества, оно им в тягость. Чем интеллигентнее человек, тем у него большая потребность в одиночестве. На его месте я был бы подавлен и испуган. А он… весел. Многие почему-то думают, что веселые люди – добрые люди. Вот уж заблуждение. Какие глупые мысли лезут в голову. И как тяжело!»
– Что думаешь делать?
Денисов весело пожал плечами:
– Аллах надоумит.
– А если не надоумит?
– Ну… поможешь ты.
Васильев подскочил на стуле:
– Тебе надо уходить отсюда. И быстрее! Здесь опасно. «Он подведет меня. В любом случае подведет! Господи, что мне делать? Как было хорошо! Совсем недавно было так хорошо…»
Во взгляде Денисова ирония, насмешка (почему?).
– Здесь? Здесь безопаснее всего.
– Ты заблуждаешься. Карашиное – маленькое село, и тут заметен каждый новый человек. И сам по-дурацки попадешься, и меня погубишь.
– Ну-ну! Я буду тихай, как тень. И уйду, уйду. Подь оно все к…
– Я был уверен, что из советских лагерей не убежать.
– И я тоже, хи-хи. Тогда б мы с тобой не свиделись. А я везде искал Васильева. Даже в этот… в рай-ис-пол-ком забежал. Там есть ишо какой-то Васильев.
– Ты ходил туда?
– Не надо пугаться. Зачем пугаться? Я только одним глазком посмотрел и вижу: не тот. То есть, не ты. И – ходу.
В голосе Денисова бессмысленное упрямство, напористость. И еще что-то ироничное. Он часто произносил похабные слова, используя их в качестве и существительного, и прилагательного.
Васильев попытался улыбнуться, но улыбка получилась жалкой, заискивающей, в ней ясно проступало моление: пощади, оставь меня!.. Но Денисов ничего этого не чувствовал.
– Вот что!.. Послушай меня внимательно, – сказал Васильев. – Я всегда ненавидел фашистов. Это я совершенно искренне тебе говорю.
– Ну, гадство! А чего служил у них?
– Что значит служил? Я – художник. Ну и с лекциями выступал. По искусству. Вот и все! Я никого не убивал. Я даже не стрелял. Что ж ты от меня хочешь?
– Ну, елки-палки! Стрелял не стрелял, а все ж таки служил. Ну, говори, служил или не служил?
– Повторяю: я – художник. Это ты вот – другое дело. А я – художник. И они меня зас-та-ви-ли! Я недолго там… так… – вполголоса и торопливо говорил Васильев, радостно думая: «Он мало чего знает. Мало! Мало! Слава богу!» – И сейчас я живу честно. Я хорошо работаю. И я ценю советскую власть. – Последние слова он произнес намеренно твердо. – Я тебя выдавать не буду. Не бойся. Подожди, послушай. Ну, послушай, говорю! Уходи отсюда. Уходи немедленно. И займись честным трудом. Устройся в колхозе или леспромхозе, там меньше проверяют. «Все равно выдаст при случае, мерзавец. Выдаст!..» – Рука, державшая папиросу, слегка дрожала. – Жене ничего не говори. Слышишь? Зови меня Иваном Михайловичем. Можешь и просто Иваном. Ты мой фронтовой товарищ. Болел и сейчас поправляешься. Понял?
– Могила!
– А завтра поговорим обо всем.
За ужином Васильев пытался шутить, но не получалось. Надя с недоумением поглядывала на мужа. Денисов ел за двоих. Залпом выпив стакан водки, попросил:
– Дай еще.
– Нету больше, – грубо отрезал Васильев.
Захмелев, Денисов откинулся на спинку стула, оттопырил нижнюю губу, его толстый нос запотел. И какой наглый и вместе с тем тупой взгляд. Этот взгляд пугал Васильева.
– А тещи у тебя нету? – спросил Денисов. – Это хорошо.
– Что же тут хорошего? – обиженно проговорила Надя.
– А счас скажу. Был у меня тут знакомый плотник. И вот как-то пришел он к тещеньке своей. Задрал, значит, рубаху и просит: «Плюнь-ка мне на спину». – «А зачем это тебе?» – «Плюнь, плюнь». Плюнула. «Разотри». Растерла. И опять спрашивает: «Зачем это тебе?» – «Доктор велел мне лечиться змеиным ядом». Ха-ха!
Васильев скривился от этого старого пошлого анекдота. Он не знал, о чем говорить с Денисовым при жене. Спросил:
– Жарко, наверное, в шапке-то?
– Моя сердобольная мамаша когда-то меня в снег положила. А взять забыла. И с той поры я не могу отогреться.
– Какие все же есть жестокие матери, – сказала Надя.
Денисов и жена быстро заснули и храпели в разных комнатах одинаково басовито, с присвистом. И эта одинаковость казалась Васильеву смешной, нелепой. И было обидно за жену. Он подошел к окну. Тьма. Только далеко справа светилось окно райкома партии. Он не мог уснуть до утра, переваливался с боку на бок, стараясь не разбудить жену. Сперва лежал, потом ходил по избе. И все думал, думал… Навязчивые, пугающие мысли лезли в голову, буравили мозг: «Все погибло! Он негодяй и дурак. Второе для меня страшнее первого. Все!.. Что делать?..» Гнетущее чувство безысходности стало покидать его только под утро, сменяясь тупым, бездумным равнодушием, таким, что, кажется, наставь на него пистолет, не вздрогнет, не крикнет; видимо, наступающее утро само по себе несло некоторое облегчение. И он на какое-то время заснул тяжким, мертвым сном.