Текст книги "Старинная шкатулка"
Автор книги: Василий Еловских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
Скульптуры Петрова есть в музеях и картинных галереях, этого человека любят художники, похваливают газеты. Орест Михайлович сам чувствует: в телке что-то есть, есть и вот это «что-то» в нелепом соединении с жалким характером Петрова, его стеснительностью и робостью и вызывает злость к коллеге. Телок будь телком. А неприязненный взгляд что – чепуха; Орлов и сам, бывает, так же вот посмотрит на кого-нибудь и потом дивится: почему так смотрел.
Орест Орлов – это звучит. А вот Володя Петров не звучит. Володя Петров – жалкое что-то… Петров, Иванов, Васильев, Федоров… Господи, до чего же убогой была фантазия у наших предков, даже фамилии не могли придумать поинтереснее!
На днях встретил пенсионера-журналиста Тараканова и первым поздоровался с ним. Орест Михайлович первым здоровается только с начальством. А тут сделал исключение. Ему кажется, что в приветствиях должны учитываться не только чины, заслуги, возраст, но и… как бы это сказать-то получше… то, насколько человек ценит себя, уважает собственное «я», а каждый человек, по мнению Ореста Михайловича, должен ценить и уважать, иначе это будет не мужчина, а тряпка.
У Тараканова только и разговору было, что о Петрове: молодой, талантливый, «подает большие надежды»… И все спрашивал, над чем Петров работает, как он живет. В словах и голосе равнодушие к Орлову, и это бесило Ореста Михайловича.
Орлову вспомнилось, как в давние годы он из-под носа у Петрова увел Нату, можно сказать, из рук вырвал, а тот только хлопал глазами. Чего не вырывать, если можно вырвать. Со свойственной художникам наблюдательностью Орлов сразу подметил ее детскую восторженность и потянулся к Нате. Да из-за того ли?.. Что уж там! Мужчины раньше засматривались на Кузнечкину, оглядывались, когда она проходила по улице. Орест Михайлович и сам говорил (в тот первый год): «Ты красивая. Ты очень красивая». Тогда вечером сказал ей, что Петров – тюха-матюха, слабак, хотя его, Орлова, ученик. Насчет ученика он, конечно, подзагнул. Правда, Орест Михайлович всякий раз в категоричной форме высказывает Петрову свое мнение. Но ведь так может говорить даже ученик учителю.
С Натой ему было хорошо.
– Ой, как у вас ин-те-рес-но!
Наглядеться не может, расспрашивает. Она усиливала в Орлове чувство довольства собой. Приятно иметь дело с простушками, с такими раскован. С такими он чувствует себя на высоте. Он любит простушек.
– Мне даже страшно с вами. Вы такой большой человек.
И он, бывало, слушая это, скромно потупится.
– У вас такой… такой талантище!
Очень уж она понравилась ему тогда: тоненькая, стройненькая, так бы и проглотил ее вместе со шляпкой и туфельками. Сказал, что ему только тридцать годков. И проглотил тогда. А теперь вот, через много лет, отрыгивается и поташнивает. Как она отъелась и обнаглела. Просто диво какое-то! И вообще о ней теперь и говорить не хочется. Угораздило его нахамить ей, когда она приходила к нему брюхатая. Он никогда никому не хамит, со всеми вежлив и любезен, давно поняв, что вежливость людьми ценится больше всего, а разве трудно быть вежливым. Конечно, нет. Хо-хо!.. И потом: вежливость – это культура. Солидные манеры, важная поступь, дорогой, в меру модный костюмчик и… любезность. Впечатляет?!
В тот день у Ореста Михайловича была женщина. Шикарная, надо сказать, женщина, гранд-дама. Они встретились первый раз, только-только разлили по фужерам шампанское, доверчиво поглядели друг на друга, и тут нате – она, Ната, со скорбной физиономией. Надо бы ему, дураку, как-то осторожно, вежливо выпроводить девчонку, может быть, назначить свидание на завтра или послезавтра. Встретился бы еще раз, – подумаешь. Поговорил бы… А то началась шумиха.
Его вызвали в организацию Союза художников. И председатель правления, седой, всегда такой тихий, любезный, в этот раз смотрел волком.
– Вы знаете Наталью Кузнечкину. Она работает… – Он назвал завод.
Голос у председателя низкий, сильный, прямо-таки генеральский. Надо же, какое превращение.
– Да, знаю.
Не скроем, Орест Михайлович был обеспокоен, но чуть-чуть. И только в начале. И это было, пожалуй, не беспокойство само по себе, а холодные, может быть, несколько напряженные раздумья о сложившейся ситуации.
Председатель нахмурился:
– В каких отношениях вы были с ней, Орест Михайлович? Вопрос вам понятен?
Еще бы непонятен – ребенка нашел.
– Да ни в каких.
– Вы жили с этой женщиной?
Что с ним сегодня, с председателем? Аж покалывает глазами.
– Нет, не жил.
– Да так ли, Орест Михайлович?
– М-м! Ну, что значит жил? Она раза два приходила ко мне в мастерскую. В общем, имела на меня виды. А в чем, собственно, дело?
– А вот прочтите. – Он подал Орлову несколько листков из школьной тетрадки, исписанных ровным, аккуратным женским почерком.
Это было письмо от девушек из заводского общежития. «Пока обхаживал, так бог знает, что обещал… Использовал и бросил… Родила ребенка… Негде жить… Не на что жить…»
– С этого письма и надо было начинать, – нравоучительно проговорил Орлов. – Это мессалина. Потаскуха. Она со многими была в близких отношениях. Но с уличных повес и забулдыг что возьмешь. Они голы, как соколы. Вот и валит на меня.
– И все же вы жили с ней. Это я чувствую.
– Ну, встречались раза три. Но когда это было? Года два назад, – соврал Орлов. – И не думаете ли вы заводить монастырские порядки? Сейчас не то время.
– Но вот э-э… жалуются. Скажите, пожалуйста, когда и при каких обстоятельствах вы с ней познакомились?
– Познакомился я с ней у Владимира Петрова.
«Пожалуй, зря я о Петрове… Тот телок может подвести меня».
– Ну, вышли мы от Петрова вместе. И я спросил, каково ее мнение о его работах. Еще о чем-то говорили. О пустяках каких-то. Уже не помню, о чем. Это очень странная особа, я вам скажу.
– А в чем проявляется ее странность?
– Шизофреничка, по-моему.
– А что конкретно?
«Вроде бы не то говорю». Он вспомнил, как третьего дня лифтер болтал про свою тещу: «Чудная старуха, ей-бо! Уткнется шарами в подол к себе и сидит целыми днями, будь ты не ладна! Ничо не слышит».
– Уткнется глазами в пол и сидит себе, ничего не слышит и не видит. Нигде на работает. Тунеядствует.
Тут будто что-то подтолкнуло его:
– И почему они оскорбляют меня? Ну, написали не то, что надо. Думают одно, а в действительности было другое. Бывает. А почему оскорбляют? «Бессовестный… Трепло…» А вот и вовсе: «А та сволочь…» Это оскорбление личности. Сто тридцать первая статья уголовного кодекса. И ведь сами же пишут… Смотрите: «Ната скрытна, но мы догадывались…» Они догадывались. Им, видите ли, так казалось. Мало ли что кому кажется. Надо исходить из достоверных, проверенных фактов, а не из каких-то домыслов и предположений.
«Моя взяла!» – подумал он торжествующе.
Это чувство торжества, чувство облегченности не покидало его и потом, когда он выходил из кабинета и шагал по широкому скучноватому коридору своей уверенной, по-юношески легкой походкой.
У наружной двери, прислонившись к стене, плакала девушка. Нервно вздрагивали узкие плечи.
– Не могу ли я чем-нибудь помочь? – спросил он.
– Нет.
Тонкая фигура, красивые голубые глаза, а нос широкий, неприятно приплюснутый. Ох, как неаккуратно лепит людей природа! Видать, у адвокатов была. В этом здании много учреждений. На первом этаже адвокаты работают. Обижена. Мужем, скорее всего. Пожил, пообнимался и – фьють. Днем – скучная работа, к вечеру приплетется домой и – одна-одинешенька. А может, и по работе что-то. Уволили. Или шибко уж крепко наказывают. Такие вот обиженные и одинокие легко сдаются, – ищут сочувствия, теплоты и внимания. Тут-то их и лови! Совсем недавно дело было, с полгода назад. Одну продавщицу турнули с работы – не то проворовалась, не то прошляпила. В общем, получилась у бабы недостача. Как водится, слезы да охи. Орест Михайлович тут как тут: деньжонками помог, успокоил и приласкал. И баба довольна, и он. К сведению обольстителей: ищите обиженных и одиноких. Уж кто-кто, а Орест Михайлович не ошибется.
Эта, что стоит и плачет, пожалуй, слишком молода. Наверное, нет еще и восемнадцати. Орест Михайлович даже в молодости избегал таких: любил только совершеннолетних, – он всегда в ладу с уголовным кодексом и уважает законы. Как хорошо все же, что есть уголовный кодекс и всякому ясно: вот это можно делать, а вот это нельзя.
Дома он снова неторопливо проглядел уголовный кодекс и почти сердито отбросил его: нет, этот кодекс ему не угрожает. С этой стороны его шиш возьмешь. А какие-то неприятности с Кузнечкиной все же могут быть.
«Не надо было так грубо…»
На другой день его, помнится, пригласили в обком партии. Туда поступило длинное, написанное с грамматическими ошибками, ругательное письмо от Кузнечкиной.
Вспоминая те давние дни и сегодняшнюю встречу с Володей Петровым и его спутницей, Орлов все больше хмурился. Мысленно честил их всех, чувствуя, как нарастает в нем злость и обида. Непривычно для него тяжело шагал по тротуару, и когда увидел, что прямо на него прет какой-то бородатый парень, надменно приподнял голову и поджал губы, готовый столкнуться с ним, даже желая этого. Парень шарахнулся в сторону.
Дома он позвонил Тараканову. Старик все еще продолжал печатать в местной газете заметки и статейки. О чем придется, в том числе и о художниках. Он в какой-то степени еще сохранял репортерскую бойковатость: быстро-быстро семенит по улице, но шажки уже мелкие, как у ребенка, ноги заплетаются, ботинки шаркают, – смехотура. На той неделе Орест Михайлович пригласил его к себе в мастерскую и, угощая коньячком, сказал, что скоро ему стукнет полсотни, и газета должна дать о нем хороший материален с фотоснимками. Старик кивал головой: конечно, должна, и, вынув блокнот и авторучку, заявил, что сам даст материал в газету, и начал расспрашивать Орлова о работе. Сказал, чтобы Орест Михайлович подготовил хорошую фотографию.
– Приветствую вас! – весело кричал в трубку Орлов. Старик немножко оглох от склероза. – Как здоровье?
– А что здоровье? Обычное, стариковское.
Он вроде бы недоволен чем-то.
– Помню, вы жаловались на печень.
– Да… ничего!
– У вас, видать, сегодня плохое настроение.
– Да нет, откуда вы взяли?
Как неохотно беседует. Что-то все же неладно.
– Больно уж дрянная погода сегодня. Мокрый снег этот…
– Я мало хожу. Мне все равно.
– Ну как с материалом для газеты?
Молчание. Молчание бывало всякое: сердитое, ленивое, злое, игривое, улыбчивое… Это молчание было зловещим. Оно почему-то рассердило Ореста Михайловича.
– Вы слышите? – почти начальственно спросил.
– Слышу. Я не буду писать.
– А почему?
Вздох. И в этом вздохе тоже что-то недовольное.
– Я занят сейчас.
«Занят». Уж Орест Михайлович знает, что такое «занят».
– Ведь мы договорились с вами.
Опять вздох.
– Ну, хорошо. Скажу вам прямо, не нужен им этот материал.
– То есть, как это не нужен? Я что-то вас не понимаю.
– А что тут понимать. Не будут они печатать этот очерк. Может, что-то и дадут о вас, но немножко и без фото.
– Что значит немножко?
– Это вы у них спросите.
Старик что-то явно недоговаривал, темнил.
– Что они вам сказали конкретно?
– Сказали, что очерк публиковать не будут.
– Почему?
– Откуда я знаю.
– Может быть, вы их не устраиваете как очеркист? – Орлов сказал это для того, чтобы уколоть старика и подтолкнуть на откровенность.
– Не думаю. – В голосе старика послышалось упрямство.
– Значит, из-за меня. Странно. Очень странно. А вы сказали им, что подобная практика недопустима? Я тридцать лет в искусстве. Мои произведения выставлены и в картинных галереях и в музеях страны. Мои скульптуры вы можете увидеть и в городах и в селах. Везде! И о них отличные отзывы. Ясно?!
Орест Михайлович и тут подзагнул: в картинных галереях его работ не найдешь. Лишь в местном краеведческом музее есть два скульптурных портрета земляков – генерала, Героя Советского Союза, и знаменитого хирурга, профессора. И – все.
– А вот наша редакция, видите ли, не собирается отмечать мое пятидесятилетие. А почему?
Сейчас он кричал, чего с ним никогда не бывало. Орлов действительно обиделся и разозлился. Но, кроме того, ему хотелось еще показать, что он возмущен несправедливостью. Пусть знают!..
Старик молчал. Значит, действительно, не собираются отмечать. Что-то утаивает.
– Обо мне не будут. А о ком будут? О жалком клубном баянисте? О выжившей из ума деревенской старухе, которая тем и известна, что попусту прожила больше ста лет? О какой-то доярке и свинарке?
– Что значит «какой-то»? Молочко-то пьете? Мясцо едите? Маслице любите? – В голосе старика раздражение.
«О доярке и свинарке я зря…»
– Ну, я все сказал.
– Их заставят дать обо мне подробный материал.
В трубке пикало. Последнюю фразу старик не захотел дослушать. Даже не попрощался.
– Хамье!
Где-то в глубине души Орест Михайлович презирал репортера: бегает, старый хрен, сшибает рублевки, в стареньком жалком пальтеце, в ободранной шапчонке. И – надо же! – изображает из себя чуть ли не государственного деятеля.
А все же почему они не хотят давать о нем очерк? Не хотят по-настоящему отмечать его юбилей. Тут уж не от старика зависит. Вопрос этот требовал тревожных раздумий, к которым Орлов не привык. «Поговорю с начальством. Заставят…» Эта мысль немного его успокоила. И чтобы окончательно избавиться от незнакомого тягостного чувства, он спустился на нижний этаж за почтой. Она была обильной: газеты, журналы и солидный денежный перевод из колхоза.
На окошке стояла клетка с желтым попугайчиком. Конечно, это не очень-то гуманно – птичка в птичьей тюрьме. А квартира просторная, с коврами, дорогими картинами и стильной мебелью. Но что он может?… Не будет же выпускать птичку на мороз. Она не тропическая. Он любит птиц. И животных. Пожалуй, больше птиц. Жалеет их. А людей ему почему-то не жаль.
Видел ли когда-нибудь Орест Михайлович своего сынка Мишу? Нет, не видел. А хотелось ли увидеть его? Нет, не хотелось. Зачем? К чему?
А Нату он терпеть не мог.
Кладбищенские страсти
Могилки, могилки, могилки. Кладбище старое-престарое. Оно было старым еще тогда, когда Рома бегал с дружками-мальчишками по улице с подогнутыми штанишками. Все кругом кустарником и дикой травой поросло, и теперь здесь столько всякой зелени, что к могилкам, вырытым по древнему тутошнему обычаю, где попало, не сразу и пробьешься. И только захоронения последних десятилетий упорядочены и ухожены.
Кладбище тянется на целую версту. Тысячи покойников. Город мертвецов.
«У памяти короток век, – думал Роман Алексеевич, копая могилу. – Старичку, которого положат сюда, уже за восемьдесят. И у него из родичей, как говорят, только жена-старушка. Скоро умрет и она. И о старичках напрочь забудут».
Вспомнилось ему, как в их городе покончили со старинными кладбищами. На одном заровняли могилы, насадили деревьев, кустов, и стал здесь сквер. Ну, это еще куда ни шло. А со вторым поселением покойников получилось хуже: на могилах построили пятиэтажки.
«Вот уж церковь не разрешила бы глумиться над покойниками».
Скоро зима-зимушка лютовать начнет. И земля будет, как чугун. Долби ее ломом. Костры жги. А люди почему-то чаще умирают зимой. Выбирают же время. Работать зимой тяжко, а зашибать «деньгу» легко: можно брать с людей и «за мороз» и «за сверхурочную».
– Товарищ! Вы слышите меня?!
Это кричал старичок в узких старомодных очках, стоявший метрах в тридцати от Чеснокова, за могильными оградами. От старости уже высох, сгорбился. А глотка луженая.
– Да!
– Мне бы могилку обладить. Не могу я с вами договориться?
Вблизи старик показался ему еще более сухоньким и маленьким, в чем только душа держится. На мраморном, слегка покосившемся памятнике висела поблекшая фотография старухи с тощим, морщинистым лицом.
– Так что вы хотели? – спросил Роман Алексеевич, участливо глядя на старика.
– Видите, что получилося?.. – Старик показал на могилку.
Она осела. Осели и плитки, которыми была устлана могилка; дикая трава и шиповник буйно покрыли всю землю в оградке.
– И надо бы насыпать земли и поднять плиты эти.
– Можем сделать. Но земли, я думаю, не надо. Зальем все в оградке бетоном. И поверх положим плиты. А тут вот оставим место для цветов. Выправим памятник и укрепим его. Покрасим оградку. Голубой цвет вас устроит?
– А что не устроит-то. А скока ты возьмешь с меня?
– Сто пятьдесят, сто семьдесят рублей. В зависимости от того, сколько будет работы.
– Ну, сто семьдесят это дорого. – Старик жалко улыбнулся.
– Хорошо! Сто пятьдесят.
– Мм!.. Дорого все-таки. Я ведь пенсионер.
– Нет, дешевле не могу. Работа большая.
– Да где уж больша-то, слушай.
– Ну, тогда договаривайся с кем-то другим. До свидания! – вполголоса, вежливо сказал Роман Алексеевич и, повернувшись, пошел.
«Покрутись-ка, покрутись, старый хрен. Никуда не денешься. Как в узде».
– Ладно! – торопливо крикнул старик. – А когда готово будет?
– Приходи в пятницу принимать работу.
– Уже?! – удивился старик. – А успеешь? А то мне далеко добираться-то.
– Приходи в пятницу, – уже тверже повторил Чесноков.
Когда он вырыл половину могилы, к нему подошла пожилая женщина. Новое дорогое пальто. Изящная шляпка. А лицо и манеры простонародные. И какие-то странные зеленоватые кошачьи глаза. Чесноков никогда не встречал людей с такими глазами.
– Я хочу заплатить вам за оградку.
– А вы смотрели ее?
– Ну, а как же! Ничего получилось. И цвет мне глянется – голубой. Деверь мой вон в темно-синий цвет покрасил. И издали как черное. Это уж ни к чему.
– Подождите, вылезу.
– А вы не могли бы мраморный памятник поставить? Хотя бы маленький.
– Где же я его возьму, – пожал плечами Роман Алексеевич.
Он постоял, покурил. Тишь какая. Вечный покой. Хотя какой уж там вечный. Кости-то на старинном кладбище в яму сваливали…
Подошел еще один мужик. Тоже пожилой. Сиволапый. Молодые, интеллигентные сюда ходить почему-то не любят.
– А ну давай побыстрее, паря!
От чего у него такой хриплый голос? Болен? Пропился?..
– Успею, – не сразу и сухо отозвался Чесноков.
– А скока времени-то осталось? – уже тише и заметно пьяным голосом спросил мужик и, вынув из внутреннего кармана пальто бутылку вина, заговорщически подмигнул:
– На вот! Выпьешь потом. Тока быстрей давай.
Роман Алексеевич молча взял бутылку. «Дешевенькое, но шут с ним». Он редко заглядывает в рюмку. А поллитровки водки и бутылки с вином берет. Чего не брать, коли дают. Раньше здесь «робили» пьянчуги. Те всегда были на взводе. Ничего, бывало, не сделают как надо. Только наобещают, растрепы. Наврут с три короба. И когда Чесноков хоронил отца, то могильщики потребовали «Давай водки!» Пришлось дать, куда денешься.
Хороший денек сегодня выдался. Везучий. Не часто такие бывают. Подошла молоденькая дамочка. Из интеллигентных.
– Простите, с кем бы я могла договориться?.. Мне надо привести в порядок могилу бабушки.
– А что вы хотели бы там сделать?
– Покрасить цепь. Черной краской, конечно. Покрасить скамейку и столик. Это уже более светлой краской. Ну и убрать траву. В общем, привести все в порядок.
– Голубая краска вас устроит? Для скамейки и столика.
– Да, ничего…
Когда они обо всем договорились, женщина вдруг спросила, глядя на него как-то по-особому – косо и изучающе:
– Скажите, пожалуйста, какое у вас образование?
– А что?
– Да… просто интересно. Извините меня, пожалуйста, за нескромность.
– Ничего, ничего! У меня высшее образование.
– А какой вуз вы окончили?
Улыбчиво глядя на нее, Чесноков сказал:
– Институт «Погост». Факультет гробокопателей.
– А если серьезно?
– А если серьезно – политехнический институт. Я инженер.
– Вот это метаморфоза. К чему, зачем?..
Роман Алексеевич пожал плечами:
– Причина простая. На заводе я получал сто двадцать рублей. Это после института. Правда, потом немножко добавили. Но все равно… Поработаю сколько-то, обзаведусь кое-чем. А потом и снова на завод можно.
Но, честно говоря, он не думал пока о заводе.
– У входа стоит автомашина. Ваша?
– Да. Хотите прокачу?
– Нет. У нас с мужем есть своя. – Сейчас она глядела на него уже явно иронично.
Где-то перед обедом к Чеснокову подлетел низкорослый парень в обшарпанном плаще и кепчонке блином.
– Здравствуй, Роман Алексеич!
– Привет, Миша!
– Есть какая-нибудь работенка?
– Есть. Пойдем… Вот тут… Уберешь плиты. Зальешь все бетоном. Кроме этого вот места. Здесь будут цветы. Потом снова настели плиты. И поровнее. А памятник будем устанавливать вместе. Оградку покрашу я сам.
Миша еще совсем молод. Где-то учился. Работал где-то. Но что-то не сладилось у него. И теперь болтается без дела, изредка подкармливаясь у Чеснокова. У них на кладбище своя миниатюрная корпорация, в которую, кроме Чеснокова и Миши, входит еще один могильщик, по образованию тоже инженер, однокашник Романа Алексеевича. Львиная доля работы по частным сделкам частенько падает на Мишу. А львиная доля денег достается, конечно же, Роману Алексеевичу. Да и как иначе. Он глава корпорации. Шеф. И Роман Алексеевич радуется, что кладбищенские дела «поставлены в городе из рук вон плохо». Это не он так говорит. Люди говорят. Даже в газете писали. А он только думает так. Попробуй-ка сладься с какой-либо конторой, оградку покрасить, к примеру. Хо-о, поседеешь, пока дождешься. А человеку, бывает, до зарезу надо что-то. И тут уж заказчик не скряжничает, отваливает, сколько потребуешь. Для покойничков не жалеют.
У входа на кладбище бревно лежит, полусгнившее. Как огромная головешка. На нем старухи-нищенки сидят. Они всякий раз искательно, с христианским смирением зрят на Чеснокова. Он часто дает им мелочь. Увесистую кучку. Не каждой нищенке, а одной. На всех. Делите сами. Не будет же он делить. Пускай порадуются. На загробную жизнь надеются, дуры.
Машина незаметно, воздушно неслась по асфальту. Над землей кружился крупитчатый снег; дома с бледными от холода крышами и все окрест как в эфирном тумане.
Тысячи мертвецов проехали по дороге этой. Уж не скажешь, что дорога жизни. Последняя дорога. Роман Алексеевич подметил, что работа на кладбище усилила в нем желание жить. Он завел себе любовницу. А раньше не амурничал. Ната – баба ничего, только примитивна и ненасытна в деньгах.
От предчувствия чего-то доброго, каких-то удач или просто так, но в нем росло и росло бодрое, приподнятое настроение, которое он заметил у себя еще утром. И Чесноков подумал: «Уж не болен ли?..» Но тут же усмехнулся: столько светлого, жизнеспособного было в его душе.
Он привычно легко остановил машину возле магазина «Букинист», где работала кассиршей его новая знакомая Виктория Георгиевна. Первый раз он увидел ее с месяц назад. Она вяло шагала по тротуару с двумя сумками. Поравнявшись с ней, он почти машинально спросил: «Помочь?» Она ответила устало и одновременно бойко: «Если можете…»
Возле кассы никого. Виктория Георгиевна наивно-удивленно глядела на него:
– Как давно я вас не видела.
«Да мы и виделись-то всего три раза, – подумал Роман Алексеевич. – Сказали друг другу по две фразы, вот и все».
Он не был книгочеем. И в «Букинист» никогда прежде не заглядывал.
– Мне сказали, что в вашем магазине есть книги по домоводству, – соврал он.
Чесноков лгал редко. Когда уж припирало и правду сказать было нельзя. Любил утаивать и не любил врать.
– По домоводству? Да что вы, господь с вами! Я здесь уже больше года работаю и не помню, чтобы кто-то сдавал книги по домоводству.
«Как она мило смотрит. Улыбчиво и застенчиво. Чувствуется: изучает меня».
Внешность у Чеснокова, в общем-то, внушительная. Правда, привередливые бабы болтают, что лицом он не шибко пригож и что у него слишком длинные угрожающие руки. Но руки на работу нацелены, не на разбой.
– Скажите… – начала она робко. – Я вот радиоприемник хочу купить. Живу я далеко. А машины нету.
– Хорошо, я вам помогу. Когда будете покупать?
– М-м. Если можно, то завтра бы. Я возьму отгул.
– К сожалению, завтра я буду занят. А вот в субботу – пожалуйста. В субботу! Согласны?
Кивнула. Быстро и стеснительно. По-девчоночьи.
«Она хочет нравиться. Это заметно. Крупные черты лица. И толстовата, пожалуй. И все же приятная женщина. Потому что женственна. А как будет ее уменьшительное имя? Вика, что ли?..»
Роман Алексеевич не говорил ей, где и кем работает. Кто знает, как она это примет.
«Дают же такие имена. В сладкую минуту как ее называть? Викторинька?..»
– Надеюсь, много вы с меня не возьмете. – Она улыбалась уже по-другому – просто, деловито.
– Стакан сухого вина.
– А если вас остановит ГАИ?
– Поем чесноку и лаврового листа. Старый надежный способ.
Как легко и по-доброму она смеется. Он подъехал к своему дому уже в сумерках. Его встретила во дворе жена Мария.
– Ты чего опять задержался?
Роман Алексеевич устало махнул рукой. Смолчал. Лучше смолчать, чем соврать.
– Пришли плотники. Уже с полчаса как ждут.
Чесноков живет в доме тещи Анастасии Константиновны, старухи простодушной и жалостливой. Дом далеко от кладбища и дороги кладбищенской. Оно и лучше. А то гляди-ка днем и ночью на могилы и на покойников. Сдуреть можно. Собственно, от тещиного дома мало чего и осталось. Было две комнаты. Стало четыре. Мансарду и веранду построили. Гараж и баньку. Водопровод на кухню провели. Автомашину купили и спальный гарнитур. Кто как, а Роман Алексеевич о спальне заботится. Треть века люди проводят в спальне, шутка сказать. Почивают. Отдыхают. И любятся. И спальня у Чесноковых прямо-таки барская.
Возле дома – сад. И тут тебе всякая прелесть – и смородина, и малина, и клубника. Яблони и облепиха. Все посадил своими руками.
В коридоре сидели два пожилых мужика. Не бриты. Одеты как попало.
– Здорово, мужики! – намеренно-весело сказал Роман Алексеевич, снимая тужурку и кепку.
– Здравствуй! – вразнобой и грубовато ответили плотники.
– Ну, баба моя, наверно, сказала уж вам, что мы хотели бы сделать. Доски и стекло у вас есть?
– Найдем, – с хвастливой уверенностью ответил один из плотников, толстомясый и лобастый.
– Ладненько! А скока ж вы сдерете с нас? – Чесноков улыбался. С простыми, не шибко грамотными людьми он старался говорить их языком, простонародным, с диалектными словами. И с удовольствием отмечал, что это ему удается.
– Четыре косых, – угрюмо проговорил второй плотник.
– Каких косых?
– Четыреста рублев, – усмехнулся лобастый.
– Да вы чо это, мужики?! – по-бабьи развел руками Роман Алексеевич. А сам подумал: «Нормальная цена. За триста сладимся». – Ведь крылечко-то нам небольшое надо.
– Дык вы ж хотите, чтоб с резьбой. И с верандой.
– Да. С художественной резьбой. Сможете?
– Могут, могут! – быстро проговорила Мария, махая рукой. – Все хвалят их.
– И верандочку… Много ли там работы-то.
– Ну, не скажи! – опять возразил лобастый. – С верандой вашей тоже до черта работы.
– Да ну уж!..
– Чего «ну уж»? Раму новую надо. Я вот чего не пойму. Ведь у вас все хорошо вроде – и с крылечком, и с верандой. Правда, старые они, ну дак что.
Чесноков снисходительно улыбнулся:
– У нас есть возможность сделать лучше.
– Да так оно!.. – непонятно как усмехнулся лобастый. – В общем, сделаем. Четыреста рублей.
– Сколько? – зачем-то переспросил Чесноков. – Нет, это слишком уж дорого.
– А возни сколько?
– Давайте за двести пятьдесят.
Лобастый зло хохотнул:
– За двести писят пускай кто-то другой делает. Пошли, Костя.
«А злой, видать», – подумал Чесноков, глядя, как лобастый после каждой фразы сдвигает брови, чем-то похожие на конские гривы.
– Ладно, ребята! Давайте за триста. И вот вам добавок. – Чесноков протянул лобастому бутылку вина. Ту, которую получил на кладбище от мужика с хриплым голосом.
Костя неотрывно глядел на вино.
– Нет! – упрямился лобастый. Он не брал бутылку. – Триста восемьдесят.
– Триста тридцать.
– Триста семьдесят и ни рубля меньше. А то сейчас уйдем. Все!..
– Хорошо. Триста пятьдесят. И две бутылки. Вот эту. И еще поллитровку водки дам. Водку после окончания работы. Идет?!
Ужинали, когда за окном уже синел немой вечер. На столе печенка, яички, сыр, медок. В чем, в чем, а в сытной еде они себе не отказывали.
Мария – продавщица в продмаге, где обслуживают фронтовиков. Печенка и сыр оттуда, в других магазинах нету. Жена хотела устроиться в кафе при гостинице. Но Роман Алексеевич резанул по воздуху рукой, как саблей: «Еще чего не хватало!..» Знает он этих командированных…
Чесноков с усмешкой думал: «Мы с женой и все, с кем я тесно связан, работаем в сфере обслуживания. Обслуживаем живых и мертвых».
– А крылечко-то мы и сами смастерили б, – тихо проговорила Анастасия Яковлевна.
– Да уж что ты смастеришь, – весело хохотнул Роман Алексеевич. – А я не плотник. И не столяр.
Тещенька страшно тоща – кожа да кости. Ее слегка покачивает от старости и от болезней, и она на ходу дремлет. Но аппетит у нее отменный. Роман Алексеевич уже решил, где, в случае чего, выроет ей могилку. У опушки леса, на взгорье. Самое такое… веселенькое и сухое место. Теща какая-никакая, а сторожиха. И если умрет, чесноковское хозяйство будет безнадзорным.
Теща часа по три в день молится на кухне (там у нее миниатюрная иконка), по-кержацки скрючивая пальцы, и все шепчет, шепчет. Она на дружеской ноге с богом. Утрами подкармливает воробьев, их прорва развелось во дворе. Роман Алексеевич запретил ей делать это. Но теща не унималась, кормила втайне, когда оставалась одна. Тогда он сделал свою подкормку – разбросал во дворе сыроватый ржаной хлеб (пекут же такую гадость на хлебокомбинате), от которого даже у людей животы болят. И воробьев будто и не бывало. Лежат где-то подохшие. А с двумя голубями, те как куры бродили по двору, где попало оставляя лепехи, он расправился по-другому: поймал, отрезал им головы и велел жене сделать жаркое. Блюдо получилось – вкуснота.
Теще не по нутру нынешние порядки: нет-нет да и скажет: «Раньше-то вон венчались все. И уж тут обратно – тпру. А нонче… Вздумал развестись, раз, раз и – в дамки».
– Да!.. Любка Гаврилова приходила, – сказала Мария.
Гаврилова живет наискосок от них, в двухоконной избенке с покосившейся калиткой.
– А зачем приходила?
– Да мужика у нее посадили.
– Кольку?!
– Ну!.. На пятнадцать суток. Наклюкался с дружками и где-то что-то натворил.
– Опять?!. Ведь его и летом таскали в милицию.
– Да вот!..
– Борются, борются с этими пьянчужками, и все без толку.
– Попросила тридцатку в долг. Дала уж.
– А зачем дала? Пусть поменьше пьянствуют. Лодыри. Не надо давать.
– Да хочет пальтишко купить девчонке. А то, говорит, стыдно ее в школу отправлять.
– Да ну их всех к черту!
Нет, он не грубо сказал, по-дружески сказал и игриво махнул рукой.
– Нинку жалко. Славная девчонка.
– Слушай, Машенька, ты же говорила, что у тебя нету денег. Соврала? Не-по-ря-дочно, сударыня!
– Сегодня маме пенсию принесли.