355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Еловских » Старинная шкатулка » Текст книги (страница 24)
Старинная шкатулка
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:34

Текст книги "Старинная шкатулка"


Автор книги: Василий Еловских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

– Что? Да, вот рванул сюда погостить.

– В Карашином были?

– В Карашином.

– Ну, родню проведать надо, как же. Иль, может, к милашке заглядывал? – Шофер подмигнул мужчине.

– Может, и к милашке.

– А кто она такая? Если не секрет, конечно.

– Она баба стыдливая. И солдатка. И партейная. Не буду говорить. Зачем говорить?

Когда они встали из-за стола, шофер сказал:

– Я папирос куплю.

Он незаметным движением потянул Калиева за рукав. Шепнул:

– Какой-то подозрительный тип.

– Да, да, странный. Проверим.

Мужчина в плаще стоял возле машины, слегка согнувшись, курил, хмуро и прилипчиво оглядывая Калиева и шофера. Калиев, внезапно посуровевший, проговорил холодным, официальным голосом:

– Я – прокурор района. Прошу предъявить документы.

– Я? – Мужчина указал пальцем себе в грудь.

– Да, вы.

– Зачем документы, к чему документы?

– Прошу!

– Да кто вы такие?

Калиев вынул удостоверение личности.

– Прошу.

– А я не взял с собой паспорт. Зачем в деревне паспорт, к чему?

– Давайте другой документ.

– Какой другой?

– Документ, удостоверяющий вашу личность.

– Нету у меня другого.

– Значит, у вас нет никаких документов? Так?

– А зачем тут их?

– Пройдемте, гражданин. – Калиев показал рукой на двухэтажное деревянное здание с большими, холодно поблескивающими окнами – контору леспромхоза.

– Зачем? Я тороплюсь. Поехали.

– Не могу, – усмехнулся шофер. – Прокуратура.

На них оглядывались редкие прохожие. Какая-то древняя старушка, согнутая коромыслом, остановилась и, с трудом приподнимая голову, смешно настырно смотрела на всех троих мутными, слезливыми глазами.

– Гражданин, прошу не нарушать порядок. Пройдемте!

– Ну, чего вы упрямитесь-то? – непонятно усмехнулся шофер. – С вами говорит прокурор. Понимаете, прокурор?! – Шоферу вроде бы даже нравилось, что кого-то «сцапали».

На лице мужчины ни малейшего признака тревоги, большой толстый нос недовольно свесился над губой, глаза холодно-неподвижны. И Калиев подумал: «Кажется, напрасно трачу время».

– Пройдемте!

– Мне некогда. Когда приедем, тогда и поговорим.

– Прой-дем-те! – Калиев взял мужчину за руку.

Все дальнейшее произошло стремительно, разом, как это бывает в подобных случаях: вырвав руку, мужчина повернулся к прокурору, вытащил откуда-то из внутренней стороны плаща уже раскрытый перочинный ножик и, сжав губы, ударил Калиева куда-то в низ живота.

Васильев подолгу, порой до позднего вечера засиживается в кабинете, делая это, скорее, из подражания начальству, чем из служебной необходимости; кое-кто в организациях, а особенно в райкоме и райисполкоме, корпит чуть ли не до ночи. Уж там работают не работают, а все же сидят.

Говорят, в райкоме комсомола ребята по вечерам в шашки и шахматы играют и в окошко посматривают: как увидят, что свет в кабинете Рокотова потух, начинают домой собираться. Да и в конторе райпотребсоюза под конец рабочего дня тоже нечто подобное: открываешь дверь какой-либо комнаты и слышишь смех, веселые голоса – ясно, чем девоньки заняты: байки, анекдоты рассказывают или сплетничают, а завидев председателя, торопливо приникают к бумагам или счетам, изображая деловитость и озабоченность.

Когда поздно вечером он зашел к Рокотову, тот разговаривал с кем-то по телефону, лицо усталое, желтоватое, только голос по-прежнему бодрый, властный с металлическим оттенком. Движения рук сегодня резкие, быстрые, значит, раздражен чем-то.

«А все же есть в нем какой-то аристократизм, – опять подумал с удивлением Васильев. – Откуда это у него, потомственного плебея?»

Резко, с шумом положив трубку, Рокотов грубо зашмыгал носом.«Ну, а это не аристократично», – уже с некоторой иронией подумал Иван Михайлович.

– В Покровском леспромхозе какой-то бандит ранил ножом прокурора Калиева.

Васильев почувствовал, как екнуло сердце, и отвратительный холодок страха прокатился в груди, но справился с волнением и сказал спокойно, с чуть заметным напряжением, которое могло появиться у каждого при таком разговоре:

– А бандита задержали?

– Нет. Скрылся. Двое не могли захватить одного, растяпы!

– А что с Калиевым?

– Да ранение, к счастью, легкое. Спасло пальто. Оно у него на очень толстой подкладке. Специально заказывал такую подкладку, чтобы не мерзнуть. Вообще, история эта подозрительная. Тут не просто уголовное преступление.

– Ищут?

– Да, конечно. И не только милиция. Туда выехал Плотников.

Плотников – начальник райотдела КГБ, член бюро райкома партии.

Васильев слушал, и в голове бились суматошные мысли: «Он, мерзавец! Он!!. Поймают. Это не город. И… раскроется. Все!.. Я пропал!!.»

– Вы сегодня что-то плоховато выглядите, – сказал Рокотов, вглядываясь в его лицо.

Все в Васильеве было обычным, всегдашним – сутулился, темные мешки под глазами, глубокие морщины на лбу и возле носа, будто кожу надрезали, только во взгляде появились затаенная, неуловимая и беззащитная тревога и робость, что, видимо, и почувствовал Рокотов.

– Да, я болею. Знаете… в этом леспромхозе вообще много безобразий.

Он удивился, сколь спокойно произнес последние две фразы.

– Да, собирают всякое дерьмо – пьяниц, забулдыг и жуликов. Недавно там сын порешил отца. Выпили, поболтали и снова выпили. Попели, поплясали и еще пропустили сколько-то стопок. А когда вконец одурели, то начали драться. Утром будят сына: «Ты зачем отца убил?» Сын белеет, трясется и шепчет: «Не может быть!» Осенью мы предупредили на бюро руководителей этого леспромхоза. Но, видимо, не подействовало. Придется вновь разбираться.

В тот вечер он выпил полстакана водки и ему стало легче. На столе стояли бутылка, белоголовая, с синеватым пузом, соленые грибы и квашеная капуста, в форточку дул сырой, холодный ветер, пахнущий почему-то талой землей и гарью, с потолка свешивалась, покачиваясь на длинном изогнутом шнуре, электролампочка, светившая как всегда вполнакала, и по стенам комнаты шарахались слабые тени, – все было как-то призрачно, не реально. В окна тревожно били сухие снежинки, тоскливо завывала печная труба – начиналась пурга, и Васильев думал: «Когда-нибудь люди будут жить по тысяче лет и дивиться: какими странными были их далекие предки – жили по шестьдесят-семьдесят лет, терпели нужду, без конца воевали и пакостили друг другу».

Васильев был почти уверен, что Денисова схватят, и первые три ночи ложился на кровать, не раздеваясь, спал чутко, как собака, готовый в любое мгновение сигануть через кухонное окошко в сад, а оттуда умчаться в тайгу. Выставил зимнюю раму, стукнув по стеклу ножом, а жене сказал, что стекло разбил случайно и надо вставить другое. Порадовался: хорошо все-таки, когда жена – дура и верит всему. Раза два, как ему казалось, он, будучи на совещаниях, улавливал изучающий взгляд начальника районного отдела КГБ. В конторе он все вроде бы делал, что надо, но уже без былой легкости, лишь бы… А дома, чтобы как-то забыться, занимался физической работой, тоже как бы машинально: наколол поленницу дров, поправил изгородь в огороде, подремонтировал крылечко («Если что… Наде все равно пригодится»).

Странное дело: опасность, тревога, сомнения, частые думы о себе привели к тому, что у него – это Васильев хорошо почувствовал – ослабла память: порой даже забывал побриться, а отвечая на приветствия, раздумывал: «Из какой организации эти люди? Лица знакомы, даже знаю, кажется, – вот этот упрямый, злой, а этот вот добрый, слабохарактерный и под воротник закладывает, а где работают – убей! – не помню». Это страшило его.

И уже без конца каялся: надо бы с самого начала открыться и уж во всяком случае не менять фамилию, уехать куда-нибудь подальше, устроиться на простую работенку, а то придется теперь отвечать и за Денисова.

Все чаще и чаще появлялась на столе поллитровка. Выпьет – и на душе становится легче, опасное перестает быть опасным, страшное – страшным, и он уже кажется сам себе и энергичным, и умным, и находчивым, которому все – трын-трава. Трезвый дивился: как быстро человек привыкает к зелью, шагаешь домой и одна «мысля» в голове: выпить, быстрее выпить! Он еще более постарел и осунулся, стал неряшлив в одежде, и в ответ на ворчание жены «Когда ты кончишь пьянку эту?» – лишь недовольно мычал. Он отличался чистоплотностью еще с ленинградских времен, и Надя раньше просто диву давалась: «И что ты так часто моешь руки, слушай? И зачем-то яблоки чистишь». – «А у вас что – не чистят?» – «Ну, в войну-то какие яблоки…» А теперь она уже другому дивится: «Какой ты грязнуля стал…»

Васильев был все же привязан к жене, и привязанность вызывалась не только, точнее, не столько любовью, какая уж тут любовь, сколько стремлением иметь друга; безалаберная, надломленная, мутная душа его жаждала домашнего уюта и спокойствия, а все это, особенно спокойствие, к которому он многие годы безуспешно стремился, в его представлении было связано с одной женщиной. Поиски других и одиночество нарушили бы всякое равновесие и внесли бы в его жизнь дополнительные заботы и волнения. Мысленно он часто говорил Наде ласковые слова, а вслух редко, и она обижалась: «Сухарь, нисколечко не любишь меня».

Однажды, когда он мучился с похмелья, выдув целый графин квасу, смачивая голову ледяной водой, тяжело кряхтя и бессмысленно вышагивая по гостиной, ему вдруг захотелось навсегда исчезнуть из этого мира, причем как-нибудь незаметно, найдется множество способов: угореть в бане, принять лошадиную дозу снотворного, утонуть в реке, постоять босому на снегу и подхватить воспаление легких, чтобы никто, даже жена, ни о чем не догадались и похоронили бы его как самого порядочного человека, даже с некрологом в районной газете. «Странно, что я так беспокоюсь о собственных похоронах, – уже иронично подумал он. – Исчезнет мое «я». А тело… Господи, не все ли равно, что будет с телом: сожгут ли его, съедят ли черви или съедят вороны, – разве вороны хуже червей? Важно сознание… «Я» – это сознание, без него нет меня, нет ничего… Раньше самоубийство осуждалось религией, а в наши дни этикой. А ведь право каждого продолжать свою жизнь или кончить ее».

4

Председатель самого отдаленного таежного колхоза «Красный пахарь» Чумаков был внешне непривлекателен: неуклюже толст, лицо по-сибирски широкое, рыхловатое с большой оттопыренной губой – воробей спокойно усядется; левой кисти нету – где-то на Висле оставил; грубоват, суетлив и как-то по-особому активен, старателен, что бывает обычно у руководителей-новичков. Васильеву казалось, что Чумаков холоден, даже безразличен к людям, но это предположение, в чем Иван Михайлович вскоре убедился, было ошибочным.

Вечером в кабинет Чумакова – большую комнату в бывшем кулацком доме, где робко и печально скрипели, кажется, все до одной половицы и двери, шумно вошли двое – старуха, седая и морщинистая, работающая бригадиром, и еще одна женщина с темным, испитым лицом, эта неопределенного возраста – можно дать и тридцать лет и все пятьдесят. Васильев узнал ее: прошлой весной он со старухой-бригадиром заходил к ней в дом, она отказывалась идти на работу и все тыкала пальцем на трех маленьких девочек.

– Вот, Петр Васильевич, на месте преступления, можно сказать, захвачена. Хлеб, сволота, воровала.

– Садитесь, – странно-равнодушным голосом проговорил Чумаков. – Ну, рассказывай.

– С час назад ее у Волчьего озера видели. Колосья обрывала. Больше килограмма нарвала. Все в подол совала.

– Так! Ну, а ты что скажешь, товарищ Тетюшкина?

Женщина заплакала, закрыв лицо ладонями, всхлипывания едва слышны, а плечи резко вздрагивают.

– Это верно, что ты срывала колосья? Говори!

Тетюшкина опустила голову на стол, что-то забормотала, запричитала. Можно было понять только одно слово: «О, господи!»

– Хватит, здесь не церковь. Брала зерно? Ну, говори, брала или не брала?

– Передать в прокуратуру и все. – Бригадир зло глянула на Тетюшкину. – Там с ей по-другому побалакают.

– Успокойся, Тетюшкина. Ты должна ответить на мой вопрос. Брала зерно? Ну, что же, будем в молчанку играть? Брала зерно, я спрашиваю?

– Брала.

– Ну, как же ты могла пойти на воровство?

– А чо мне делать? У меня ж трое детишков. Весь день базлают: «Есть хочу. Есть хочу». А чо я им дам?

– Тебе же выдали аванс.

– А скока выдали-то? За месяц всю муку съели. Одна вон картошка осталася.

– Товарищ Балуева! – Это он обращался к бригадиру. – Надо было побольше дать ей хлеба.

– Да ведь трудодней-то у нее – кот наплакал. Не шибко-то она любит робить в колхозе.

– Неправда! Вот уж неправда! Ни в жись я лентяйкой не была. Тока куда я, скажите, ребятишек-то подеваю? Они же все у меня полудурки какие-то.

– А раньше она не была замешана в воровстве? – спросил Васильев.

– Да за кого вы меня считаете? – Женщина опять заплакала, сейчас уже не сдерживаясь.

– Все равно не имела права брать колхозный хлеб. – Это опять Чумаков сказал.

– А чо мне с детишками делать? Они ж с голоду подохнут.

– Так не один же хлеб вы едите. – Чумаков все больше и больше сердился. – У тебя же огород и корова.

– Э-э… одно название, что корова. На одной картошке сидим.

Разговор с Тетюшкиной продолжался часа два. Когда она вышла, Чумаков сказал уже другим голосом – тихим и добрым:

– Замять надо это дело для ясности. А то очень даже просто могут ее упрятать в тюрьму лет этак на десять. А ты, Балуева, последи за ней. Помоги, чем можно. И хлеба ей надо завтра же выдать. Мы тут тоже виноваты.

Чумаков повернулся к Васильеву:

– Ее мужик еще в сорок первом году погиб. У нас тут почти что в каждый дом похоронку прислали. Стока мужиков было, один другого лучше. И одни бабы да старики остались. Да ребятня.

История эта, вопреки желаниям Чумакова, все же каким-то образом приобрела огласку, и многие предлагали судить воровку показательным судом. Но прокурор Калиев воспротивился:

– Нельзя под суд.

Разговор происходил в райисполкоме.

– Почему? – спросил старший лейтенант милиции, не в меру бойкий и говорливый молодой человек.

– У нее трое детей. Маленьких.

– И что же? Разве это оправдывает преступницу? – наступательно вопрошал старший лейтенант, довольный тем, что он «стоит на букве закона», а вот прокурор «не тае», куда-то не туда его повело.

– У нее не было хлеба.

– И что же? У пьяницы не будет вина, и он полезет в магазин.

– Не то сравнение. Так нельзя.

– За воровство колхозного хлеба надо наказывать самым строжайшим образом. И если мы будем смотреть на это дело спустя рукава, у нас разворуют весь хлеб, и тогда призовут к ответу и нас с вами.

– Прокурор, как и партийный работник, должен быть чутким человеком.

– Вам, товарищ Калиев, надо бы в благотворительных организациях работать. – Старший лейтенант засмеялся. Смех короткий и жесткий.

– Посадить Тетюшкину в тюрьму – жестокость. Нельзя.

Это было осенью. И вот сейчас, добираясь до «Красного пахаря» на «газике» и без конца застревая в сугробах (слава богу, что хоть шофер бывалый), Иван Михайлович подумал, что обратно в Карашиное придется возвращаться на лошади, – везде сугробы, сугробы, все в снегу, и дорога просматривается лишь временами. Был морозина, градусов под сорок. И ветер, обжигающий как кипятком. И снег, редкий, сухой.

Зимние морозные дни внесли в смутную душу Васильева некоторое успокоение, он стал реже пить и старался не думать о Денисове. А вернее, старался думать, что бывший полицай окончательно сгинул, где-то помер, подох. Но водка все же манила, и, чтобы избавиться от соблазна, он допоздна засиживался в конторе и охотно ездил по району, разбросанному от Карашиного во все стороны на многие десятки километров по непролазной тайге и бесконечным болотам.

Деревня Бугры выглядела неуютно, мрачно: деревянные избы почернели от старости, ворота и заборы там и сям покосились, кое-где вместо стекол виднелись тряпки, фанерки; ни веранд, ни палисадников, ни садов и ни одного нового дома. Во многих избах окна заколочены досками, и ветер спокойно себе гуляет по голым подворьям, наметая нелепой формы сугробы и подвывая в щелях и дырах.

Жадно вдыхая морозный воздух, терпко пахнущий хвоей, Иван Михайлович невесело думал: «Везде есть что-то от войны… «Мало бывает несчастий безысходных; отчаяние более обманчиво, чем надежда». Чьи это слова? Да не все равно, чьи».

Он ехал в колхоз на отчетно-выборное собрание. Колхозишко маленький – всего одна деревенька, даже в добрые-то времена и то не лишку тут проживало людей. В районе долго судили да рядили, кого бы предложить на должность председателя: то зеленый юнец, то старик, есть работящие и вроде бы активные женщины, но у всех мала грамотешка и полно ребятишек. И в конце концов было решено в верхах районных и здесь, в правлении колхоза, «выдвинуть кандидатуру» местной учительницы, женщины хоть и старой, но грамотной, умной и уважаемой всеми.

…Под клуб в Буграх был отведен бывший кулацкий дом. Кулака куда-то сослали. И с той поры ловкие хозяйские руки уже не притрагивались к дому: завалинки пообвалились, из пазов мох вылезал, дверь, покрытая курчавым инеем, закрывалась не плотно, и в щели немилосердно дуло. От печек-голландок пыхало жаром, а в десяти шагах от них было холодище, и лысые старики не снимали шапок.

«А все же часто мы заседаем, – к чему-то подумал Васильев. – Говорим, говорим. Чумаков, видать, плохо чувствует себя. Вон как тяжело дышит. И толстая губа еще больше оттопырилась. А лицо почему-то покраснело. И вообще, за лето он сдал – обрюзг и осунулся. Пуговица вон у пальто оторвана. Рубашка помятая и грязная. С докладом явно торопится. Все как-то по шаблону: общие фразы – «ура-ура», рассказ «о достижениях колхоза и лучших колхозников». Недостатки и «задачи, стоящие перед хлеборобами». Васильев уловил несколько фраз из передовой районной газеты, произнесенные слабым больным голосом.

Вспомнился разговор, который произошел у него с Чумаковым перед обедом.

– Ну, как дела? – спросил Васильев.

– Да ничего вроде, – уныло ответил Чумаков.

– А с зимовкой скота?

– Да нынче не хужей и с зимовкой. Если сравнивать с прошлым-то годом. – Помолчал и вздохнул: – А вообще-то некому работать. Худо!..

– Вы здесь жили до войны?

– Здесь, где же еще.

– Много у вас было скота?

– Да не так мало.

– А с кормами?

– И с кормами куда лучше было. Ведь в каждом доме мужик хозяйничал.

– А урожайность выше была?

– Конечно. В тридцать восьмом году, помню, привезли тестю моему Порфирьевичу зерно на трудодни. А он руками замахал: «Вертай давай обратно! Сыпать некуда». Но и тогда были свои трудности. С деньгами. И вообще… Главная беда в том, что мы у черта на куличках живем. И к нам не так-то просто добраться. Одно название что тракт.

Да, это так, не тракт – обыкновенная лесная дорога (до Карашиного сорок две версты), узкая, с ухабами и колдобинами, весной и в ненастье не прое́зжая, она пугливо шарахается из стороны в сторону, отступая от оврагов, речек, холмов и болот. Тайга кругом. Да болота. Даже трактор некуда пустить: прошелся маленько, и на другое поле перебираться надо. Тут от деревни до деревни десять, а то и двадцать верст. Зимой такие сугробищи, что никакая машина не проберется. А к северу вообще деревень нету, одна тайга. И тянется она до самой тундры. Бывало, уйдет охотник и не возвращается. Попробуй, найди. А морозы! По сорок, сорок пять градусов. В деревне в такую пору ни звука, будто окоченело все. Воздух густой-прегустой, глотаешь его, как жидкость, вот-вот захлебнешься. И что-то даже потрескивает в воздухе. Кажется, остановись и – застынешь. Воробей поднимется с ветки, махнет крылышками раз-другой и бух на землю. И не птица уже, а комочек льда.

– А рази мы в силах что-то исправить.

«Говорит, как посторонний. Странно».

– Вот недовольство вроде бы выражаю. А на фронте, знаете, почти каждую ночь тайгу видел во сне. Я же заядлым охотником был. Можете мне не поверить, но за сезон сотни уток набивал. Всех у нас тут утятиной снабжал. И еще о нашей пурге вспоминал. Не о морозе, не о снеге, а о пурге, представьте себе. Не знаю почему, но я пургу люблю. Люблю, когда она с ног сшибает. А ты идешь себе. Или в избе сидишь и слушаешь, как воет труба у железянки. И знаешь, что во дворе у тебя порядок. Скот твой на месте. Сказал я как-то об этом старику-немцу в Германии. Так не поверил. А вы, видать, не здесь родились.

– А почему видать?

– М-м… У вас тонкие черты лица. И шея длинная. А во всем остальном вы похожи на местного. И ходите как простой крестьянин. Я вот летом в Москве был. Продал мясо и поехал лечиться. И в гостинице рядом со мной иностранцы жили. Туристы или кто уж там – не знаю. Но буржуи, это точно. Морды гладкие, холеные такие. Вежливые люди, уж тут ничего не скажешь. Не толкнут, не заденут. Культура! Но, знаете, чувствовал я в них какую-то холодность, что-то враждебное мне.

– Так вы как все это связываете со мной? – коротко рассмеялся Иван Михайлович, радуясь естественности своего смеха и думая не без тревоги: «Далась ему, дураку, моя шея. Что он хотел всем этим сказать?.. Не все ли равно, какая у меня шея».

Потому, что было холодно, неуютно, или потому, что здешние жители – типичные таежники, отличались молчаливостью, вообще не привыкли говорить с трибуны, а может, по какой-то другой причине, но собрание проходило скучно, вяло, и выступления колхозников смахивали на короткие отчеты о своей работе. Васильев думал, что так пойдет до конца собрания, но ошибся. Когда он сказал:«Бюро райкома партии и исполком районного Совета рекомендуют избрать в состав правления и председателем колхоза Петрову Антонину Петровну», – с заднего ряда раздался резкий женский голос:

– Да вы чо это? Нашли тоже мне председателя.

Ей возразил хрипловатый, старческий женский голос:

– А ничего, она баба добрая.

– Одной доброты тут мало.

– Внимание, товарищи! – Васильев поднял руку. – Внимание! Бюро райкома и райисполком считают, что Антонина Петровна как старый и опытный работник вполне может возглавить ваше хозяйство… – Он с тревогой замечал, что говорит о Петровой холодными, шаблонными словами. – Давайте окажем ей доверие и изберем председателем…

Люди зашевелились, заерзали. Это было удивительно: только по скрипу скамеек, по двум-трем вздохам Васильев понял, – его слов не одобряют. Мысли как бы раздваивались: он старался лучше, убедительнее построить речь свою и в то же время следил, как реагирует аудитория. Когда зал затих и Васильев подумал было, Что дело пошло на лад, кто-то из женщин недобро хохотнул (не хотела, а хохотнула, как бы издеваясь):

– Видали, силком суют.

И тут прорвалось:

– Мы тоже что-то понимаем!

– И так все разваливается. До ручки до-хо-дим.

– Вот хорошо-то! – радостно проговорила Петрова. – Не надо меня избирать. И я не хотела. Да уговорили. Ну, какой из меня председатель.

Со скамьи поднялся тощий дед – борода-лопата, желтоватая на всю большую бугристую голову плешь и мутные глаза под мохнатыми бровями, прямо как из сказки пришел:

– Ну, что вы так о ней? Что она вам такого сделала?

Из задних рядов выкрикнули:

– А ничего не сделала. Тока мы председателя выбираем, а не учительницу.

– А я и без вас знаю, что у меня нет организаторских способностей, – громким, напряженным голосом сказала Петрова. – И я не прошусь на должность председателя.

– А давайте самого Васильева изберем, – весело проговорила одна из баб. – Он мужик здоровый и грамотный.

– Хо, да его рази затащишь к нам.

– Дайте мне ишо сказать. – Старик опять встал и стянул с головы шапку. – Тут дело сурьезное и нечего в смешки играть. С товарищем Васильевым у нас не выйдет, потому как он и так на большой должности. А вот давайте-ка ишо раз изберем Егора Семеныча. Пускай он съездит в город и подлечится. А потом ишо скоко-то поробит. А дальше, там видно будет.

– Вставай, Егор Семеныч.

– Говори, согласен или нет над нами поначальствовать, ядрена палка?

– Погонять нас, помытарить.

– И язык же у тебя, Дуняшка. Не язык – помело поганое.

Васильев не знал, что ему делать, собрание пошло совсем не в ту сторону.

Чумаков встал и нервно, суетливо начал приглаживать единственной рукой густые волосы.

– Ну, вы же знаете, что я больной. И мне надо в госпиталь.

– Да уж потерпи, Егор, – сказал старик. – Съезди, подлечись. А потом скоко-то ишо поробишь.

Чумаков повздыхал, улыбнулся застенчиво:

– Не знаю, товарищи. У меня были совсем другие планы.

– Ну, дык мы подождем, подумай.

– Только не до утра чтоб. А то и так холодина, до костей пробирает.

– Да ну, пробирает. В тебе сала больше, чем в откормленном борове.

– Подлечись, Семеныч.

– Не знаю… Ну, как народ решит.

– А народ уже решил, ядрена палка.

– Оставь ты свою палку. Чо у тебя других выражениев нету, что ли?

– Ну, что тянем-то?

– Вишь, у всего президиума язык отнялся.

– Кого отняли? – Это спросил самый старый житель деревни, восьмидесятивосьмилетний дед, глуховатый и почти слепой.

– Язык отняли, дедушка.

– Кого?!

– Хватит те измываться над дедом. Сама доживи до таких-то годов, юбку подтянуть не сможешь.

Председателем колхоза избрали Чумакова.

Васильев ночевал в избе-пятистенке, срубленной, видать, еще при царе-горохе, хозяева которой – колхозный счетовод, бывший сержант, оставивший в чужестранных землях половину правой ноги и кисть левой руки, его жена, могутная, широкоплечая баба со строгими глазами, и старуха-теща, согнутая коромыслом, едва передвигавшаяся по комнатам мелкими шажками, – весь вечер что-нибудь да делали. Одна готовила ужин, прибиралась на кухне, тяжело вздыхая, другая – пряла, вязала, а мужчина ремонтировал скамейку, немилосердно дымя самокруткой и что-то многозначительно бормоча себе под нос. На печи, раскинув ноги и посапывая, спал мальчишка, как Васильев позднее узнал, – сын их соседки, ее увезли в Карашиное лечиться от какой-то непонятной грудной болезни.

Сидеть без дела, когда все работают, неудобно, и Васильев, несмотря на возражения хозяев, принес со двора несколько охапок дров, растопил железную печку, сиротливо стоявшую на четырех металлических ножках рядом с русской печью, бросив в нее до десятка тонких березовых палок. Он не раз видел такие печки-железянки, но растапливать их ему не приходилось, и Васильев, боясь показаться неопытным, долго совал под дрова бересту и клочки газет, делая вид, будто так он это, от нечего делать забавляется. И железная печка с железной трубой ожила, загудела, засвистела на все зимние голоса, и вокруг сразу стало тепло и уютно. Так бы и сидел и сидел тут весь век, слушая огненный гул и свист. Немного же человеку надо.

Ужиная, разговорились, и Васильев с удивлением узнал, что хозяин дома – у него старинное русское имя Клементий – в свободное от бухгалтерской работы время еще и плотничает помаленьку в колхозе (это с одной-то рукой).

– Он у меня мастер, – сказала жена. – Счетовод… А он вот эт-та крылечко у конторы смастерил. И в свинарнике дверь подправил. Сама-то я свинаркой работаю.

– Ну, расхвасталась, – засмеялся Клементий.

– Вчерась вон соседке стекло в окошке вставил. А третьего дня бабке Тасе ходики починил.

– Да будет тебе! – махнул рукой Клементий. Вроде бы сердито махнул, а чувствуется, доволен.

– Тока вот себе не все успевает. Когда ветра нету, то в избе еще тепло. А уж когда ветер… Пазы-то пустые.

– Сделаем. Дай время, все сделаем.

– Трудно, наверное, вам? – спросил Васильев. И прикусил язык – не надо было об этом говорить.

– А как быть? – Голос у Клементия уже другой – резкий, недовольный. – Конечно, я могу уйти с работы. Скажу: на холеру мне все это сдалось. Я на фронте кровь проливал. Калека. И теперь кормите меня, мать вашу перемать. А кто робить будет? Такие, как моя Марья? Так она и без того за троих ишачит. А со здоровьем у нее тоже не больно-то… Стенокардия, ревматизм, колит, гастрит. Что еще у тебя, Маш?

– Нужно поговорить с врачами, – сказал Васильев. – Съездить в Карашиное.

– Есть когда мне, – с неохотой отозвалась Мария. – Свяжешься с этими докторами…

– Да разве мы одни так, – невесело усмехнулся Клементий. – Все так. Соседскому парнишке вон тока-тока пятнадцать минуло, а он уже вовсю с бабами вкалывает. Нету людей.

Клементий поковылял на кухню и принес оттуда миску с солеными грибами. Он ловко держал в правой руке палку, на которую упирался, и миску.

– Ну, чо ты в самом деле! – зашумела Мария. – Будто я не принесла бы.

– Попробуйте грибков. Жена насобирала. Я ведь тоже любил собирать их. У-у, как любил! Иду, бывало, по лесу, ни бугорка, ничегошеньки вроде бы, а чувствую: вот тут запрятался. Вот он, миленький! – Вздохнул. Как-то по-особому вздохнул – уверенно, с упрямством даже: – Ни-че-го!.. Фашистов победили. И с голодовкой тоже справимся как-нибудь.

Васильев промолчал: о голодовке обычно не говорили, все начальники в Карашинском делали вид, будто и нет ее вовсе, есть только «временные трудности:».

На ночь он устроился на полу (хозяева укладывали его на кровать, но он отказался – и без него есть кому спать на ней), подложив под себя лоскутное одеяло и набросив наверх свой тулуп; шея и плечи побаливали, и вообще было как-то тяжело, неудобно, но зато тепло. Просыпаясь ночью, Васильев слышал, как храпит Клементий, басовито, с мощными перекатами, как тоскливо воет на улице ветер, видимо, начиналась обычная в эту пору таежная пурга. К утру в избе выстыло, кто-то входил, выходил, устало ухала входная дверь, и слышались чужие приглушенные голоса, можно было разобрать лишь отдельные фразы: говорили что-то о сене, которое куда-то завезли, о бруцеллезе и трудоднях. Потом совсем рядом послышался протяжный скрип половиц, и, вздрогнув, Иван Михайлович увидел, как по стенам, печи и полатям мечутся тени от керосиновой лампы, стоящей на столе. Две минуты шестого. Хозяева, видать, уже давно проснулись. Сколько же они спали – пять, четыре часа или еще меньше? Потрескивали дрова в русской печи. Бабка, согнувшись в три погибели, гремела на кухне сковородками и ухватами. Мария торопливо стирала белье в деревянном корыте, а Клементий, вернувшись со двора и крякая, начал бриться; делать это одной рукой ему было не просто. И Васильеву стало как-то не по себе от того, что он лежит тут барином.

Когда в начале седьмого он шагал к правлению колхоза по заснеженной пустынной улице, то и дело проваливаясь в снегу, дыша густым, тяжелым от лютого мороза воздухом, деревня уже не спала. То тут, то там красновато светились окошки, было грустно, и в голову лезла одна и та же мысль: надо избегать людей неприятных и обращаться только с приятными и хорошими, такими, как Клементий, Мария и Чумаков. В эти минуты он ненавидел себя: «Родиться бы заново…» Вспомнилась сальная, носатая харя Денисова, и стало совсем, совсем пакостно на душе, захотелось вдруг уйти куда-нибудь далеко в тайгу, верст за сто, свалиться там в снег; веки будут слипаться, захочется спать, дунет крепкий ветер и… будто не было тебя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю