Текст книги "Старинная шкатулка"
Автор книги: Василий Еловских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
С абортом не получилось. В самый последний момент бабка заартачилась, замахала заскорузлыми руками: «Нет, нет! Пузо-то у тебя уже вон како. И хвораю я…»
Тут уж Ната не на шутку перепугалась. Где жить? И на какие шиши? Нет, выступать в такой жалкой роли она не собиралась. Фигушки!.. Пошла в Союз художников и, посильнее выставив и без того большой живот, плача, долго ругала-честила Орлова, который в ту пору был в командировке. Написала одно, потом другое письмо самому большому областному начальству. И Орлова взяли за шкирку. Вот так, мой дорогой! Минутная слабость – это ничего. А чтоб вообще слабость – шиш! Дудки!
Нянчиться с горластым (весь в папу) Мишкой ей помогала хромоногая старуха-соседка. Не за здорово живешь, конечно. За денежки.
Теперь она чувствовала себя куда как уверенно. Теперь уж она знала, что ей делать в этом людном городе. Ребенок на руках все ж таки. Устроится и вскоре уволится. Побудет дома месяцок, другой, третий, четвертый… Вновь устроится и опять: прощевайте, дружки-подружки. Будьте здоровы, живите богато! Не может она целыми днями просиживать или простаивать за работой, вот в чем беда. Муторно! Да хоть бы грошей давали как полагается. Конечно, не одной зарплатишкой сыта была. Вот на почте, к примеру. Принимала письма, бандероли, посылки, по-ученому говоря, почтовые отправления. Народу – тьма. И все спешат куда-то. Кисло улыбнется, скажет фразу, две и – в сторону. Тоска! Правда, за день она помаленьку, помаленьку кое-что все же насбирывала. «С вас семьдесят пять копеек». А в самом деле, надо взять пятьдесят пять. Клиент платит, вздыхая от непомерных почтовых нагрузок, и сматывается. И после этого Ната наклеивает на бандероль марки. Пятьдесят пять копеек. Особо недоверчивые и языкастые дивились:
– Что как дорого?
– Пятьсот граммов.
А не пятьсот, конечно. Меньше. Он же дурак, не смотрел на весы.
Не думайте, что тут такое уж копеечное дело. Курочка тоже клюет по зернышку. По зернышку, по зернышку. А вон какие яйца несет.
Кто-то пожаловался, «накапал» начальству. И на-ча-лось!..
Вообще, карманы у нее никогда не бывают пусты. Особенно хорош был добавок к зарплате в овощном ларьке. Она тогда две шубки себе спроворила. Шик-блеск шубки. Но холодно там, в ларьке. Неуютно. Сухота!
В автобусе опускает пять копеек, а отрывает два билета. Второй билет продает: «У меня был десятчик». Любит брать в долг. Рублевку, пятерку, десятку. Без отдачи, конечно. Весной в Прибалтику махнула. Отдыхала. Дикарем. С путевкой было бы лучше. Но разве пробьешь. Купила там две шапки из чернобурок. А у себя в городе продала вдвое дороже. Но это она впервые спекульнула. И больше этого делать не будет. Вздрючат. Или еще хуже получится: я тебя вижу, ты меня нет.
Знакомство заводит не с дохлыми крысами, а с молодыми бобрами. С такими, у кого толстая мошна. Такая, что если и взять из нее сколько-то, она все равно останется толстой. Дают – бери, бьют – беги. «Жизнь зовет!..» С Орловым у нее давно уже «чистые отношения». Зачем он нужен, старый гриб.
В апреле померла мачеха. Прямиком в преисподнюю покатила. И Ната ездила в поселок, – делили наследство. Сколько у мачехи родичей. А у отца одна Ната. Кто жил в отцовом доме? Ната. А родичи? Те не жили. А вот руки к отцову наследству протягивают. И Ната, конечно же, захватила львиную долю всего добришка, пошумев и поспорив, как без этого. Еще до раздела имущества, она, оставшись одна, тайно вышарила на дне комода пачку облигаций и положила ее на дно своего чемодана. Это те же денежки.
Мишка подрос, хромоногая старушка умерла, и Ната теперь оставляла сына одного. Бывало, у нее на квартире собиралась компания. Выпьют, пошумят – тоже не без этого. А Мишка тутока, под ногами путается. Раз осенью, после ресторана поехала Ната с новым дружком в другой город, верст за двести. И там прожила день и две ночи. Бог ты мой, какой это был день и какие ночи! М-м!.. Не зря поэты так восхваляют любовь. Невесело на свете жить, коль сердцу некого любить. Милее всего, кто любит кого.
Приехала домой. И будто ледяной водой обкатили. Мишки дома нету. Его увела к себе соседка. Противная такая бабенка. Интеллигентку из себя корчит, законницу. «Ваш сын рылся в помойке. Ел там картофельную кожуру и хлебные корки». Всем, сволота, растрезвонила. Соседи написали письмо в милицию. И тут началось… Проверки. Расспросы. Допросы. И вот судья, тощий как вобла (от чего это он такой?), читает холодным голосом:
«Кузнечкину Наталью Ивановну, родившуюся 16 января 1951 года… лишить родительских прав в отношении несовершеннолетнего сына Кузнечкина Михаила, первого августа 1971 года рождения, передав его органам опеки».
Возражала, естественно. Даже жаловалась. И все без толку.
Конечно, Мишка мешал ей «красиво жить». Это она вскорости хорошо поняла. И вообще она не любит ребятишек, хотя и скрывает это. Капризны, надоедливы, одна с ними возня, морока. Ната не может понять баб, которые говорят, будто не могут жить без детей.
Шли, летели годы. Недаром в песне поется: «А годы летят, наши годы, как птицы летят…» И вот народился у нее еще один наследник. Эдик. Что же это она второй раз маху дала? Нет, «маха» не было. Был расчет. Чесноков Роман – мужик денежный. С тугой мошной. А Марьюшка его даже рожать не может (тоже мне баба!). Говорят, богатому черти деньги куют. А Роману – покойники. И Ната, действуя с дальним прицелом, решила накрепко привязать к себе Романа слабенькими ручонками Эдика. Ведь Чесноков уверял ее, что все сделал бы для сына, если бы он появился. Но!.. Судьба придет – по рукам свяжет. Еще в больнице ей сказали, что сынишка у нее того… Слабоумный. По-научному, дебил называется. Ну, что за мужик Роман этот: с одной вообще не может ребеночка сработать, а с другой родил дебила. Эдик напугал ее. Что она будет с ним делать, с полоумным? Тут, пожалуй, и сама тронешься. И Ната еще в роддоме написала «отказную»: я такая-то… отказываюсь от сына… И в дальнейшем никаких прав на него иметь не буду.
Какие там к черту права!
Теперь она понимает, что Чесноков в любом случае не променял бы на нее свою яловую Марьюшку. И это злило Нату. Хотя сейчас она ни с кем сочетаться браком не стала бы. Уж теперь – дудки! Воля!.. Волюшка!..
Деньжонки Ната тянула еще с одного пехотного капитана, заявляя последнему, что Эдик от него. Конечно, не всегда скажешь, от кого ребенок. Дело такое… Но тут она знала твердо: Эдик от Романа. А лопоухому капитану втемяшивала: не забывай о сыне. Нужны рэ… То есть рубли.
Мужчинам она говорит, что ей только-только минуло двадцать два годка. Эх, где вы мои двадцать два?.. Не соврешь – не проживешь. Куда с прямотой-то? Прямо-то тока сороки летают. Орлову и Чеснокову не говорит. Те не поверят. «Молода я, молода, девица красивая…» Откуда эти стихи? Уж не поэтессой ли стала наша Ната? А что, долго ли? «Жизнь зовет!..»
Весной капитан вдруг исчез куда-то. Как сквозь землю провалился. И не найдешь ведь, где-нибудь в секретном окопе сидит, в перископ поглядывает.
Ничего! Не один же он капитан. Армия у нас большая.
Дунаев все же нашел в Кузнечкиной кое-что и светленькое, когда встретился с ней в ее уютной однокомнатной квартирке.
«А она чистоплотна, – подумал он. – Значит, не конченная пьяница. Ковер дорогой. Кресла мягкие. Телевизор. Не дурно живет, черт возьми! И, главное, квартира со всеми удобствами. Не то, что у меня, грешника».
Женщина вопросительно, с некоторой настороженностью глядела на него.
Степан представился ей.
– Мне хотелось бы с вами поговорить.
– О чем поговорить?
– Уделите мне, пожалуйста, минут пять.
– Ну, хорошо. Раздевайтесь.
«А она деловита».
– Только я тороплюся, – соврала Ната. – Мне некогда.
«Тихий, деликатненький, – с некоторой иронией подумала она. – Сразу видно – слабак. За каким чертом он приперся?»
Степан включил магнитофон.
– Скажите, пожалуйста, Наталья Федоровна, почему вы не работаете? Ведь вы еще молодая и здоровая.
– А вы что, проверяли мое здоровье?
– Ну, не инвалид же вы, – как мог, мягко проговорил он.
– Да, уж и не шибко здоровая. В поликлинику давно дорожку протоптала. А не работаю временно. А вам-то, собственно, какое дело до всего этого?
Говорит грубовато. С явным вызовом.
«Накрашена, как кукла на плохой фабрике детских игрушек. Отмыть бы всю краску, помаду и пудру и посмотреть, какой она будет. Была бы, пожалуй, красивой, если бы не дурные манеры. По-мужичьи размахивает руками. Пошлые ужимки. По-сибирски крепкая. И рожать может так… между двумя танцами».
Он отметил про себя, что в квартире все разноцветно, пестро.
– Какой у вас хороший ковер.
Последнюю фразу он неожиданно для себя произнес весело, игриво. И это было ошибкой. Кузнечкина ответила с глупо уверенной улыбкой:
– А у меня все хорошее.
«Как кокетливо она поводит плечиками. И головой… Изображает элегантную».
Дунаев был всегда любезен, улыбчиво разговорчив со всеми, и незнакомые женщины ошибочно думали о нем, что он ловелас.
– Наталья Федоровна, а у вас есть дети?
– Нету.
Она заметно насторожилась. Глядит на микрофон. Но Степан чувствует: ее тревожит не магнитофонная запись.
– А сын, который в детдоме?
– Какой сын?
«До чего же натурально удивляется. Опять плечиками повела. Но уже как-то по-другому повела. И глядит совсем невинно».
– Михаил.
Помолчала секунду, две, как бы вспоминая. И торопливо проговорила:
– А! Это племянник.
– Говорят, что он все же ваш сын.
– Племянник!
– А что вы скажете о своем сыне Эдике, который в доме ребенка? – уже более сухо спросил Степан, несколько обескураженный ее упорным враньем. Она нахмурилась, сразу постарев лет на десять.
– Эдик больной. У него с головой не в порядке. И его можно держать тока под наблюдением врачей. Когда он выздоровеет, я возьму его обратно. А кто вам сказал об Эдике?
– Я ясновидящий.
Хотел пошутить. И улыбнулся. Но улыбка получилась натянутой.
Верхняя губа у Кузнечкиной странно напряглась, лицо стало сонным и отчужденным.
– В доме ребенка не имели права называть мою фамилью.
– Они вашу фамилию не называли.
– А кто назвал? – строго спросила она.
– Это служебная тайна, – уже с некоторой показной иронией проговорил Дунаев.
Но она не почувствовала иронии. В упор глядела на него. Во взгляде женщины был вопрос: «Что ты хочешь? Какого черта тебе надо?» – «Что надо, то и делаю». – «А вот я тебя счас выдворю, сволота такая!» – «А я, милочка моя, главное уже сделал. И спокойно уйду».
Сегодня после обеда он с репортерской стремительностью начал выяснять, кто же мама у малыша Эдика. Позвонил в проектный институт. И ему повезло. Кадровичка с веселой интимностью сообщила ему:
– А, это Кузнечкина! Женщина всем у нас в институте известная. Один сын у нее в доме ребенка. А другой, который постарше, в детдоме. Она копировщицей у нас работала. Это хорошая профессия. И поначалу неплохо вроде бы работала. А потом начались опоздания, прогулы и всякие другие нарушения.
С этим было ясно. Степан позвонил главврачу родильного дома. Он хотел узнать, что собой представляют мамы, которые отказываются от своих чад. Ему хотелось встретиться с главврачом.
В трубке слышалось какое-то тяжелое, болезненное дыхание. И женский резковатый голос произнес:
– Это все должно быть тайной. И я не могу удовлетворить вашу просьбу. Извините, меня ждут.
– А все же, откуда вы узнали мою фамилию? – снова спросила Кузнечкина.
– В доме ребенка много детей, от которых отказались матери. Как вы смотрите на это?
– А что как… Нормально смотрю. Это дело, как говорится, добровольное.
«Опять «добровольное», – подумал он и спросил:
– А почему государство должно брать на себя все обязанности по воспитанию брошенных детей? Что у нас – война, голод?
– Ну, знаете!.. В конце концов это мое дело, как я живу.
Она встала. Встал и Дунаев.
– Видите ли… Стране и обществу не безразлично, как живет человек.
– А что я – граблю кого-то или убиваю? Мне надо идти. – Последнюю фразу она произнесла грубовато, решительным тоном.
«Грубит. Стремление к самоутверждению».
Проходя по коридору, Степан увидел на кухне несколько бутылок из-под вина.
Кузнечкина была в голубом платье и сапожках с длинными узкими голенищами темно-коричневого цвета. На вешалке висели черное пальто из искусственной кожи и шапка из белого меха. Шляпа похожа на мужскую.
«Еще и засекречивают мерзавцев, – сердито размышлял Дунаев, шагая по вечерней улице, освещенной электрофонарями. – А я бы заставил таких людей не только работать, но и платить государству, которое воспитывает их детей. Когда-то считалось позором бросить ребенка. А теперь вот считают, что это – добровольное дело. Хочу – держу у себя, хочу – бросаю. Всему учим, только не нравственности…»
Степан шагал и шагал. Началась темная окраина города. Над горизонтом висела желтая худосочная луна.
Он пытался представить любовников Кузнечкиной, папаш Эдика и Миши, мысленно нарисовать их портреты и не мог. Только одно было ясно Степану: «Люди эти, как собаки, быстро находят, вынюхивают друг друга».
Поможем же мы ему в его поисках.
Таланты и поклонницы
Окна его квартиры глядят на реку; за рекой – поле, а за полем – сосняк, и тут все тебе прелести: центр города, удобства городские, воздух свежий, солнце и отрицательные ионы, о которых теперь так много толкуют, как о витаминах воздуха. Пора подумать и о здоровье, не мальчик уже. Орест Михайлович бросил курить, утренней гимнастикой занимается, массажи делает. Пьет теперь понемножку: пропустит два, три фужерчика сухого вина и – ша. Или сколько-то рюмочек коньяку. Пьет, когда уж никак нельзя не пить. Пригласил даму, к примеру, выставил винцо, закусочку, на то и другое он, конечно же, не скупится. И не скажешь ведь: ты пей, а я пока подожду. А без вина невозможно: женщины более всего сговорчивы, когда пьяны. Пьяная женщина уже наполовину покорена. Как можно не учитывать это? Многие женщины отказываются пить. Хитры, шельмы!.. И не просто заставить их выпить. Лучше всего подливать шампанского, говоря: «Это ж квасок. Из чистого виноградного сока». А какой там квасок – вино. С двух, трех бутылок шампанского любой мужик осовеет. В минуты эти Орлов особо говорлив, улыбчив и деятелен. Всех перебивает и не терпит возражений. Такой вот настрой души более всего подходящ для амурных дел. Он ждал этого настроя, искал его. Любовные утехи слегка утихомиривали Ореста Михайловича, наступала приятная расслабленность, довольство.
Он только раз был женат, четверть века назад. Так он считает. Но многие женщины считают, что были его женами. Да мало ли что «считают», не зарегистрированная – не жена. Не может он долго жить с одной – вот беда; месяц, от силы два или три месяца и уже не смотрел бы на нее. Тошнехонько! Об этом вроде бы и говорить-то неудобно. Да и зачем говорить. Орест Михайлович тихо улыбается и укоризненно покачивает головой, будто осуждает кого-то, а не себя. В общем, живет он один. Придет уборщица, помоет, приберется и уйдет, молчаливая, ничего не замечающая, ни к чему не присматривающаяся, – чудо, не уборщица.
И все же надо, пожалуй, жениться, а то с любовницами мороки всякой и неприятностей – не приведи бог! И опять тот же проклятый вопрос: сможет ли он жить с одной?
Орест Михайлович часто вспоминает, как покончил всяческие отношения с первой и единственной своей женушкой. Точнее сказать, как она покончила. Ночью, в ответ на его пьяный стук, раскрыла окошко (квартира была на втором этаже) и молча выбросила его шмутки. После чего сердито закрыла окошко.
Каждой приглянувшейся ему женщине Орест Михайлович обещает вылепить с нее бюст. И уже что-то такое начинает лепить, но вскоре бросает, – не может же он делать такую уйму бюстов, тем более, что женщины, как мы уже говорили, быстро ему разонравливаются, он начинает замечать в них то, что прежде не замечал: у одной слишком толстая шея, у другой слишком длинный нос, у третьей слишком кривые ноги, у четвертой еще что-нибудь…
Поехал в Москву, прожил в гостинице десять дней. И… пообнимался с четырьмя женщинами. Не верите? Он сам с трудом верит. Другому надо с год, чтобы познакомиться с одной.
Но характер у него все же начинал помаленьку меняться, – возраст, ничего не попишешь. Об этом он подумал, встретив вчера на улице старую знакомую, разведенку лет под сорок. Он уже с год не встречался с ней. Все у нее не в меру строгое – голос, брови, улыбка, прическа, платье, походка, – сухарь какой-то. Рождаются же такие! Раньше, встречая ее, как, впрочем, и других своих бывших любовниц, Орест Михайлович чувствовал или равнодушие или довольство и оглядывал их по-хозяйски сытым взглядом. А теперь вот почувствовал что-то грустное, даже неприятное.
Он не лентяй. Работает охотно. И ловко сбывает свои скульптуры. Всегда смело и настойчиво атаковал колхозное и совхозное начальство: от него отмахивались, а он лез да лез, кого-то подпоит, кому-то наговорит, наобещает бог знает чего и всем нахвастает. На сознание бил: «В войну погибло так много ваших земляков. И вы обязаны увековечить их память. Поставить памятник. Такое крупное хозяйство!» Без конца лез к городскому и областному начальству. И – получалось… Есть у Ореста Михайловича скульптура, отображающая воина в плащ-палатке с автоматом. Он делал копии с нее и частенько брал за них с колхозов, совхозов как за новые произведения самого высокого качества, хотя копия есть копия, она дешево стоит. Когда-то в колхозе или совхозе расчухают, поймут, что к чему, Орлова и след простынет, отвечайте сами, голубчики, кто заставлял вас по стольку тыщ отваливать. Да и кто расчухает.
…Приехал в совхоз. В кабинете директора шум, гам, голоса раздраженные.
– Сейчас начнется совещание, – сказала секретарша.
– А когда оно закончится?
– Наверное, не скоро. И вообще, директор сегодня будет занят. У нас комиссия из области.
– Но я же специально приехал. Доложите.
– Я вам повторяю: у него совещание.
В кабинете затихло, как это бывает перед самым началом собраний и совещаний.
– Туда нельзя! – крикнула секретарша и сердито привстала.
Но Орлов, не слушая ее, ворвался в кабинет. Пожилой директор хмуро оглядел его:
– Вы видите, я занят?
Люди с удивлением глядели на Орлова. Орест Михайлович улыбнулся как мог широко:
– Я – скульптор Орлов. Я тоже очень занят.
Он добился, чего хотел: вечером директор совхоза принял его, и они долго беседовали.
Утром Орест Михайлович вышел на тракт, надеясь сесть в автобус, до железной дороги оттуда всего ничего – шесть километров, но автобус почему-то не пришел, и Орлов, убоявшись мороза и пурги, возвратился в гостиницу. Уехал перед обедом на совхозной машине, до города добрался уже к ночи и опоздал на важную встречу с одним высокопоставленным москвичом, от которого ждал многого, – москвич почему-то раньше на сутки улетел в столицу. Сейчас Орлову казалось странным, что он испугался тогда пурги и мороза, эка невидаль – шесть километров, можно было доехать на попутной или даже пройти пешком. Подумал: себя нахалом не возьмешь. Других можно, а себя…
Прошлой осенью создали областную организацию Союза художников и теперь контролируют, определяют, направляют… Но в сберкассах давно уже пооблежались, поосвоились с сейфами большие орловские тысячи…
Молодой скульптор Владимир Петров был очень чувствительным человеком. И когда узнал, что Ната забеременела и плачет, жалуется, то не мог прийти в себя, все валилось у него из рук, и было такое чувство, будто это он повинен во всем. Начинал еще и еще раз вспоминать все, что было у него связано с Натой, и приходил к выводу: нет, он ни в чем не виновен. А чувство вины не спадало. В нем было сейчас как бы два человека – обвинитель и обвиняемый.
«Если бы не ты, она бы не познакомилась с Орловым».
«Да, но я вовсе не хотел, чтобы они знакомились».
«Надо было оградить ее от этого субъекта».
«Она же сама потянулась к нему».
«А ты отошел в сторону и предал ее».
«Господи, что значит «отошел»? Это она от меня отошла. И, если уж говорить откровенно, она вообще никогда не интересовалась мною. Я был ей безразличен».
«Ты же знал, что собою представляет Орлов. И как порядочный человек обязан был предупредить ее…»
Владимир насмешливо хмыкнул:«Предупредить…» Да она даже не хотела со мной разговаривать».
Он увидел Нату в Доме культуры, на выставке работ самодеятельных художников и удивился: как доверчивы, восторженны и в то же время нетерпеливы ее большие глаза. Девушка заинтересовала Владимира, он незаметно взглядывал на нее, стесняясь заговорить, стесняясь даже приблизиться к ней. Потом одна из ее подружек вдруг ни с того ни с сего стала задавать ему вопросы, наивные, смешные: «Как вы думаете, долго такую картину рисуют?», «А за скока ее можно продать?», «А кто ее может купить?» Вот так и завязалось знакомство.
…Ната у него в мастерской. Все для нее здесь ново, интересно, все в диковинку. Таращит глаза как ребенок. Красивое лицо. Красивая спортивная фигура. Уж он, скульптор, знает, что красиво, что не красиво. Конечно, угловата, стеснительна и, по всему видать, не очень-то культурна, но красива. И если ее хорошо, со вкусом одеть, обучить приличным манерам…
И тут – Орлов. Хмурый. Усталый. Удивился, увидев Нату, быстро, нескромно оглядел ее, и в глазах забегали бесенки, на губах появилась холодная улыбка. А какой задушевный, проникновенный, черт возьми, голос – умеет же человек! С хорошенькими женщинами он всегда разговаривает таким вот голосом, а со всеми другими людьми – суховатым, сдержанным. Как пошло, неприятно даже само это перевоплощение.
Петров не любил Орлова, но если живешь в одном небольшом городе и у тебя с ним одна редкая профессия – хочешь не хочешь, встречайся, хотя бы изредка.
– Моя мастерская намного лучше этой. – Орлов вел себя так, будто Петрова не было тут. – Ну, Володя только недавно начал работать.
Скверная привычка у человека – принижать других. Действительно, Петров – молодой скульптор. Ну и что из того? «Моя мастерская…» Нахалом оттяпал. У него и прежняя мастерская была куда тебе – просторная, светлая, теплая, так нет, захотелось еще более лучшую; всю зиму бегал по начальству и что-то доказывал…
– А вы красивы. Как Афродита. Знаете, кто такая Афродита?
Ната помахала головой. Это получилось у нее как-то легко, изящно.
– Женская красота, – продолжал Орлов, – явление объективное, разумеется.
«Поначалу покажем себя глубокомысленным, тонким эрудитом», – насмешливо думал об Орлове Владимир.
– Философы учат, что понятие о красоте в разные времена не было одинаковым. Крестьянин в старой России считал, что красива та девушка, у которой розовые щеки, крепкие руки и ноги. Ему нужна была здоровая, сильная работница. А отсюда вырабатывалось и его понятие о красоте. А дворянчику подай томную деву с бледными щечками и осиной талией. Лучше всего понимаем красоту, конечно, мы – художники. Это – наша профессия.
У самого Орлова солидная внешность, моложавое, с правильными чертами лицо. Вроде бы мужчина как мужчина, только в глазах нехороший нагловатый блеск да в приподнятой голове лихая самоуверенность. Повернулся к Петрову:
– Знаешь, Володя, я сочинил музыку на стихи Лермонтова «Она была прекрасна, как мечта… Я был готов упасть к ногам ее, отдать ей волю, жизнь, и рай, и все, чтоб получить один, один лишь взгляд…»
Делает вид, будто говорит Петрову, а на самом-то деле – Нате.
«Все примитивно и пошло. Даже слова пошлые, хотя и лермонтовские».
– Надо бы отдать ноты какому-нибудь певцу, – пробормотал Петров.
Он знал, что Орлов не разбирается в нотах. Сделал так, как на его месте сделал бы Орест Михайлович, – уязвил.
– Здесь нет хороших певцов. Пошлю в Москву.
Разве Орлова поставишь в затруднительное положение.
С каким удовольствием Петров отругал бы Орлова и выгнал его, но не ругает, не выгоняет. Владимир чувствовал в себе странную раздвоенность: он не трус, но в общении с людьми выказывает самому ему непонятную осторожность, даже робость, и люди, плохо знающие его, могут воспринимать это как трусость. Орлов, наверное, считает Владимира трусом. А с трусом чего церемониться.
– Я хочу, чтобы вы посмотрели мою новую работу, – говорил Орлов Нате. Он прямо-таки прилип к девчонке. – Думаю, что это будет лучшая скульптура, когда-либо созданная мной. У меня вчера был один мой приятель, человек очень культурный и сведущий. Инженер. Так он восхищался. Я и сам вижу: эта вещь мне по-настоящему удалась. Она переживет века.
Нет, он не шутил, он всерьез говорил: «Переживет века».
Владимир чувствовал неловкость, будто это он так безбожно хвастает и врет.
«Я молчу. И тем самым вроде бы подтверждаю, что его жалкая скульптура «переживет века». Подтверждаю глупость».
– А я ведь ничего не понимаю. – Ната робко улыбнулась.
– Я буду вашим консультантом. У вас очень своеобразное, выразительное лицо. Получится прекрасный портрет.
– Хотите сделать с меня скульптуру? – удивилась она.
– Да!
– Шутите?
– Да нет, серьезно.
– Я что… артистка какая? Или Герой Соцтруда?
– А это не обя-за-тельно. Да-с!..
Она угоднически хохотнула, смущенно глядя на Орлова.
«Почему я молчу. Тряпка!»
– Пойдемте. У Володи вы уже все видели. Надеюсь, тебе не будет скучно без нас, Володя?
– Не будет, – сухо ответил Петров. И не проводил гостей, даже отвернулся, когда они выходили.
«Треплется и треплется. А она в рот ему глядит и верит. Вон как оживилась».
Петров даже почувствовал какое-то странное унизительное злорадство: «Ей хочется пойти с ним. Шут с тобой, иди. Лети, как бабочка на огонь».
Он был доволен, что сухо распрощался с Орловым: хоть в конце, но сделал так, как хотел.
Орлов считает себя крупной личностью в искусстве, талантливейшим скульптором и, не стесняясь, заявляет об этом. А где уж, что уж!.. Ремесленник, в сущности. Уродливые фигуры, неестественные позы, мертвые, как у манекенов, лица. Но до чего же нахал: во всех крупных совхозах, колхозах и на заводах области понаставил памятников и статуй. И как сумел – черт его знает. Деньжищ у него – куры не клюют, сорит ими. Кое-как бренчит на пианино и хвастает, что сочиняет музыку. А уж какое там «сочиняет»: исполнит чужую мелодию в искаженном виде и говорит, что своя. Умные люди усмехаются, слыша его болтовню о «сочинениях», а дураки верят, развеся уши. Он не понимает тонкого юмора, но все почему-то считают его остряком и балагуром. Наверное, потому, что любит рассказывать анекдоты, особенно в мужской компании. Говорун. Что-что, а поговорить любит. Нахал. Великий нахал. И как всякий нахал, отличается невоспитанностью, духовной тупостью и эгоизмом. Конечно же, врет сейчас девчонке с три короба, изображая из себя выдающуюся личность, которая войдет в историю. А она, дура, глядит на него бараньими глазами, разинув рот.
«Видать, убежден, что ложь возвеличивает человека, а не унижает».
Петров долго сидел, неподвижно глядя себе под ноги, думая обо всем этом, и было ему почему-то обидно и грустно.
Дней через пять Владимир встретил Нату на улице, недалеко от мастерской Орлова: видимо, она шла к Оресту Михайловичу. Остановились.
– Ну, как дела?
– Ничо. – Она почему-то недовольно передернула плечами.
– Что не заходите ко мне?
– Некогда.
Сейчас Ната уже как-то по-другому глядела на Петрова и по-другому с ним разговаривала – полунехотя, слегка небрежно, и Владимир понял, что тут сказалось влияние Орлова: что-нибудь наплел девчонке, наверное, представил его недотепой и неудачником, с которым не стоит шибко-то церемониться.
– Заходите все же, когда будет время.
– Ладно! Я пойду. До свидания!
Ее суховатость, неоправданная отчужденность испортили Владимиру настроение. Кажется, что ему до Наты, а вот – испортилось. И так частенько. Обругают в очереди, грубо толкнут на улице, прикрикнет кто-то из начальничков и – хорошего настроения как не бывало. Сам факт уже вроде бы забудется, а камень на душе лежит.
И все-таки, почему ему кажется, что во всей этой истории есть и его вина? Тем более, что позднее он стал понимать: женщина эта не так уж скромна, скорее, наоборот…
Орлов шел людной улицей. Слышать говор спешащих куда-то людей, видеть блеск витрин, поглядывать на модниц и с важной любезностью раскланиваться со знакомыми – хороши такие минуты!..
Рядом с филармонией книжный магазин; Орест Михайлович частенько заходит сюда и всякий раз уносит какую-нибудь книжку, а то и две, три. Читает мало, почти не читает, но охотно перелистывает книжки, любуется красивым переплетом (книжки в мягких обложках и брошюры он не покупает), принюхивается к запаху типографской краски. Приятно, черт возьми, пахнут. Он любит запах всяких красок. Библиотека у него порядочная – девять больших книжных шкафов. Люди удивляются, глаза таращат, с почтением поглядывают на хозяина квартиры. Сегодня купил сразу пять книжек, все по искусству.
Чудные бывают встречи. Идет к выходу и видит: возле полки с медицинскими книжками Володя Петров стоит, рядом с ним девушка. О чем-то кудахчут. Видать, врачиха или медсестра. Вроде бы даже чуть-чуть растерялись, увидев Орлова, замолкли.
«А Володя ловкачом становится», – не без удивления подумал Орест Михайлович, оглядывая пригожую, со вкусом одетую девушку.
– Люблю старинные книги, – сказал Орест Михайлович. – У меня их полный шкаф. Берешь книжицу, которой лет эдак двести, и чувствуешь, как тебя вроде бы обдает дыханием далекое прошлое. Недавно я купил часослов восемнадцатого века. У одной древней старушки. Она утверждает, что часослов этот из Далматовского монастыря. Толстый кожаный переплет. И здоровые такие медные пряжки. Послушали бы, как они щелкают. Вы видели металлические пряжки на книгах? – спросил он у девушки.
– Да, видела.
– Где же?
– В музее. А что?
– У меня есть старинные книги на латинском языке. Вы слыхали о латинском языке? – опять спросил он и тут же упрекнул себя: «Глупо! Ведь она, наверное, медик».
– Слыхала, – совсем уж сухо и неохотно ответила.
Петров незаметно обтирал руку о пальто. Он всегда чувствовал какую-то странную, самому ему непонятную брезгливость к Орлову.
Оба они – Петров и девушка – холодно посматривали на Орлова, были как бы над ним, и это раздражало Ореста Михайловича. Страшно захотелось чем-то унизить Петрова, и он сказал:
– Где ты купил такое старомодное пальтишко? И какой дурацкий цвет.
Петров растерянно улыбнулся. Он всегда терялся от людской наглости и бестактности. В глазах девушки запоблескивал недобрый огонек:
– Пальто старомодное, скорее, на вас. И с коих это пор темно-коричневый цвет стал дурацким цветом?
Она откровенно зло усмехнулась и пошла. Пройдя шагов пять, сказала Петрову намеренно громко, чтобы услышал Орлов:
– Этот человек страшно пошл и нахален…
Но Орест Михайлович не услышал. Он шел по улице, сердито напевая себе под нос. Думы у него тоже были сердитые. Его злили Петров и девка, особенно Петров. Мальчишка, телок, а себе на уме. Смотрит-то как неприязненно. Если уж ты телок, так и будь во всем таким.