Текст книги "Старинная шкатулка"
Автор книги: Василий Еловских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)
5
Карашиное – древнее сибирское село, избы тут все больше старые, сплошь рубленые, покосившиеся, потемневшие, и издали кажется, будто они мало-помалу скатываются к низине, к кустарнику, к мертвой старице с заболоченными берегами. Когда-то, лет триста назад, тут протекала река, на берегу ее строили дома из вековых толстенных сосен раскольники, беглые крепостные и ссыльные поселенцы. Всякая река, как живая, не стоит на месте, и эта тоже потихоньку-полегоньку обгладывала да обгладывала берега, быстро ли, медленно ли, но уходила в сторону, оставляя вечные свои следы – старицы, озерки, болотины. За ней тянулось село версты на две, одна длинная-предлинная улица и короткие улочки по бокам.
От Карашиного к югу с версту тянется пустой заболоченный луг, а за ним, в дальней дали, темнеют кусты, там река. Видимо, есть много рек красивее этой. Но опять же, что значит красивее? Красивой река может казаться и потому, что навевает какие-то теплые воспоминания, оставшиеся от детства и молодости. У Васильева, понятно, таких воспоминаний нет, но что-то тоже было связано с этой рекой. Вон у того изгиба неводил он когда-то со своим главбухом и попалась им огромная, черная, как обгорелое бревешко, щучина, брюхо у которой подозрительно пучилось. Разрезали – еще одна щука, целехонькая, видать, недавно заглоченная, и у той, второй, тоже брюшко полненькое. Разрезали – щуренок. Река была тут, рядом, она жила, напоминая о себе низкими, протяжными гудками пароходов, оповещающими, что вот наконец-то привезли товары, прибыла почта, – дождь, грязища непролазная, а свежие газеты, журналы и письма будут. Какая великая радость – увидеть на севере пароход. По реке сплавляли лес, тянули на баржах зерно; на берегу у тальника проводили редкие и шумные гуляния-сабантуи, куда съезжались татары с окрестных деревень, сходились парни и девушки из райцентра и сбегалась карашинская ребятня. Много чего видела река за свою бесконечную жизнь – и дикий мороз, и кровь, и смерть. Когда-то здесь бились с Кучумом дружинники Ермака, по реке возили на баржах ссыльных и каторжан, тайно уплывали на челноках в безлюдные и, по слухам, вольные края беглые крепостные, а поди ж ты, течет себе спокойно, поблескивая игриво, будто во все века виделось ей одно голубое небушко. Волны как на море. Вокруг – тайга. И густой, терпкий воздух, настоенный на хвое.
И все это нравилось ему. Последнее время с ним творилось что-то непонятное: он слишком ясно чувствовал замкнутое пространство, и казалось ему, что он не смог бы спокойно работать и отдыхать, если бы напротив его окон стояли другие дома, другие стены. А это неизбежно будет в крупном городе.
Домой он возвращался лишь к ночи. Его удивляла медвежья нерасторопность некоторых карашинцев, смешило их болезненное пристрастие к пустопорожним разговорам, к трибунности, к лозунгам, ко всему тому, что, по мнению Васильева, сжигает человеческую энергию, не принося материальных плодов.
Зима выдалась страшно морозной даже для этих мест, трескучей, мела пурга не утихая; хворали люди, в колхозах мерли коровы и свиньи. Чужие беды заслонили перед ним свою собственную, и в эти дни он стал чувствовать себя легче.
Поздним вечером, измерзший, едва передвигая ногами, подошел Васильев к своему дому; вчера он проверил работу отдаленного сельпо и сегодня проехал более сорока километров по отвратительнейшим дорогам, устал чертовски, но было чувство радостной успокоенности.
Во время длительных, беспокойных командировок он отвыкал от своей квартиры и входил в нее как в малознакомую. Сейчас квартира показалась ему очень чистой, уютной, а обстановка почти роскошной. «В кого я превратился, – горестно подумал он, – если восторгаюсь просиженным диваном, допотопным комодом и вульгарной горкой? А ведь нехорошо, что я так подумал. Кто-то сказал, что человек обладает свойством быстро привыкать ко всякой обстановке».
Из кухни выскочила жена, простоволосая, с простодушной – от уха до уха – улыбкой и поварешкой в руке.
– Ну, что новенького, Надюха?
– Да ничего. У меня-то ничего. А вот тебе письмецо пришло.
– Письмо? Мне! – с некоторым испугом проговорил он.
Васильев получал только служебные письма и присылали их в контору.
– От того… – В ее голосе неприязнь, даже злоба.
– От кого? – спросил он, хотя уже понял, что письмо от Денисова, и похолодел, напрягся, предчувствуя неприятное.
Почерк неразборчив, буквы шарахаются и вправо, и влево, ни запятых, ни точек:
«Здраствуй и прими мой поклон желаю тибе самой развеселай хорошай жизни у меня просьба выдели мне рублей триста и вышли по такому адресу Новосибирск главпочтам до востребованья Иванову Петру Федорычу у миня здесь шмара она возмет ух и штучка с ручкой я тибе скажу а деньги я отдам и еще просьба вышли справку что я работал у тибя в конторе со справкой такой я хоть куда сам понимаешь но что б и печать и все протчее не сообразил я насщет справки когда был у тибя я в общем живу как у Христа за пазухой но лучше устроиться так как ты советывал прими еще раз новасибирский привет и я больше не тревожу не тревожу».
На оборотной стороне конверта написано:
«Лети с приветом приди с атветом».
– Кретин! Дурак! Мерзавец! – Васильев смял письмо и со злостью бросил на дрова возле печи.
– Зачем бросил? – спросила Надя, поднимая письмо.
– А на кой черт мне оно?
– Я думаю, Ваня, надо бы тебе посоветоваться с прокурором.
– Зачем?
– А вишь, о чем он пишет. – Она положила письмо на стол и начала разглаживать ладонью. И делала это зловеще-старательно.
– Да он же тронутый. Такими людьми занимается не прокуратура, а психолечебница.
– Да… если б он тока денег просил. А он еще какую-то незаконную справку требует. А зачем она ему, а? Это же обман государства.
– Ну зачем такие страшные выводы, Надюша. Ты же видишь, что он круглый дурак. Он ненормальный.
– Вижу, что дурак. Но дурак-то дурак, а себе на уме. Справочку, видите ли, дай ему. А где он мотался? И почему Иванову? У него ж Денисов фамилия. Ты же говорил, что Денисов. Передай-ка это письмо прокурору. И там, если что, быстренько возьмут под микитки.
– Хорошо, хорошо.
– Передай.
– Передам. Только ты зря впутываешься в это дело, Надюша. И неприлично читать чужие письма.
– Да ты что? Ты чего говоришь-то? Я жена тебе или кто?
– Хорошо, передам, передам.
– Нет, мне даже смешно слышать это.
– Ну, хорошо, хорошо!
– Неужели ты не понимаешь, что он подозрительный какой-то. Помнишь, я тебе говорила, что он лез обниматься. Я тогда сказала ему: «Где у вас совесть?» А он мне: «Потерял, дескать. Ишо в начале войны, на фронте потерял. Искал, искал и найти не мог. Так без совести и живу. Сперва-то горевал, а потом радоваться начал, потому как без ее, без совести-то, дескать, куда легче».
– Болтает не зная чего.
– Да болтовня-то какая-то… В другой раз говорю ему: «Не берите греха на душу». – «Хо-хо, у меня их стока, что один маленький грешочек совсем незаметен будет». И давай смеяться: «Прилечу на тот свет и спрошу: где тут дорога в ад? И без проверки ясно, что даже на краешек рая мне не попасть. Тока нету там ничего, и потому греши сколько влезет».
– Шу-утит.
– Неславные шуточки-то.
– Хватит о нем, Надюша. Я хочу почитать газеты.
Но ему было не до газет, он только делал вид, будто читает, а сам, слушая бешеное биение сердца и все еще чувствуя нервное напряжение и холодок в теле, ругал Денисова и себя: «Господи, что за человек! В какой жалкой роли я выступаю».
– Почтальонша зашла воды попить. И спрашивает: «Кто это вам письмо написал с припиской такой интересной: «Лети с приветом, приди с ответом»? А я ей: «Да тут прохвост один». Ну и рассказала как есть. И она стала звать меня: «Пойдем, дескать, к соседу моему. Он разъяснит. Он адвокатом работает». А я не пошла, тебя решила дождаться.
– А что ты ей еще сказала? – спросил Васильев, с испугом подумав: «При этой власти и адвокат может выступать как обвинитель».
– Ну, приезжал, говорю, друг фронтовой.
– Да какой он мне друг?! – выкрикнул Васильев. – Из чего ты заключаешь, что он мне друг?
– Ну, тут… да, тут ошиблась.
– И еще о чем говорили?
– Да так… Она сказала, что ее дядя, фронтовик, тоже стал порядком закладывать. Но тот хоть работает.
– Она читала письмо?
– А я сама ей прочитала. Ты все же сходи к адвокату тому, посоветуйся. Слышишь? Я прямо боюся за тебя, Ваня. Ей-богу!
– Глупости! Из мухи делаешь слона. Как ребенок. Давай приготовь что-нибудь повкуснее. С утра ничего не было во рту.
Но ел он без аппетита. Много выпил клюквенного сока. Пил и пил. И никак напиться не мог.
На другой день Иван Михайлович перечислил в Новосибирск на имя Петра Федоровича Иванова триста рублей и послал письмо, в котором было только четыре фразы, написанные со злым нажимом:
«Справку выслать не могу. Это незаконно. Устраивайся, как я тебе говорил. И больше не смей писать мне».
Надя спросила:
– Насчет Денисова этого говорил?
– Да.
– С кем?
– С работниками милиции, – соврал Васильев. – Обещали навести справки.
Надя успокоилась. Но однажды, придя на обед, он заметил, что она опять чем-то страшно взволнована. И все как-то необычно, как-то странно поглядывает на него.
– Что у тебя?
– А почитай вот…
Это было второе письмо Денисова:
«Здраствуй и прими мой привет из Новосибирска. Значит не хош помоч Лебедев в роли суки вон ты оказывается какой но ты ище не знаеш меня жаль что не знаеш если я не получу в этом месяце справку тода тибе будет худо совсем плохо уж тогда ты узнаеш миня приеду и ращитаюсь с тобой зараза нещастная тода и света белова не увидиш гат ползучий. Жду письма и жалаю тибе легкай и наилутьшей жизни и здоровя».
Васильев прочитал письмо и, стараясь казаться равнодушным, проговорил, отделяя каждое слово:
– Совершенно одурел от пьянства. Дикарь. Пишет глупость какую-то.
– А почему он назвал тебя Лебедевым?
– Меня? С чего ты взяла?
– А там написано. Погляди.
– А! Это был… э-э… артист Лебедев. Довоенная знаменитость. Исполнял роли убийц и бандитов. Вот…
«Поверила? Кажется, поверила! Живешь, как на вулкане. И когда это кончится?»
– Он во многих кинофильмах снимался.
– А я не знала, чо и подумать. Дурак такой! Жулье несчастное!
– Ничего, ничего, с ним разберутся.
– Нет, Ваня, ты какой-то все же легкомысленный, ей-богу! И ты с ним влипнешь в историю, вот увидишь.
– Слушай, ну, что ты лезешь не в свое дело? Я тебе сколько раз говорил…
– Да как это не в свое?
– Я не ребенок. И сам во всем разберусь.
– Опять двадцать пять.
– Ну, хватит! Тебе, видимо, хочется поссориться со мной?
– Да что ты, господи!
– Тогда прекрати.
Чем сильнее пугался он, тем активнее наступал на жену, и голос становился заметно напряженным, неприятным даже ему самому.
На другой день она сообщила мужу:
– А я сегодня с Калиевым разговаривала.
– С прокурором?
– С прокурором.
– О чем?
– Тока ты не злись, пожалуйста. И выслушай. Что это ты так сразу взъерошился? Он мне возле почты попался. Ну, поздоровался, он вежливый такой. Разговорились. Сперва-то я ничего не хотела рассказывать. А он: ну что нового? Как живете? И так далее. Ну и я решила посоветоваться насчет Денисова. Он хотел позвонить тебе.
– Что ты лезешь к человеку с ерундой всякой? – Иван Михайлович старался говорить спокойно, как бы между прочим.
– Ну, как с ерундой?
– А я говорю, что с ерундой. Ты начинаешь не на шутку меня раздражать. У тебя мания преследования.
– Не сердись. Никакой у меня мании нету.
– Что из того, что Денисов нигде не работает? Разве мало фронтовиков, которые нигде не работают. В конце концов, они заслужили какое-то право на отдых. Конечно, и их надо привлекать к труду, но делать это следует без прокуратуры и без судов. Это фронтовики. Ты действуешь глупо. Думаешь задним местом, прости меня.
Никогда еще он не говорил с ней так вот неуважительно, так грубо, и, удивившись, она покорно проговорила:
– Может, я и не права. Ты не обижайся. Я хотела, как лучше.
После обеда Васильеву позвонил Калиев:
– Здравствуйте, Иван Михайлович! Ваша жена говорила мне о вашем фронтовом друге Денисове. Это надо проверить.
– Что тут проверять? Денисов – пьяница и дурак. И другом он мне никогда не был. Воевали в одном полку, вот и все.
– Ваша жена говорит, что он требует незаконную справку.
– Да это он так, спьяна болтает. Глупые алкогольные шутки.
– Шутки?
– Пьяница. Опустившийся человек. Я с ним побеседовал. Думаю, что он все же возьмется за ум.
Фраза «возьмется за ум» была широко распространена в здешних местах.
Нервное напряжение опять сказалось на голосе Васильева, он говорил тяжело, с натугой.
– А может, вы, Иван Михайлович, все же зайдете ко мне? Я еду в область, приеду в четверг. Вы свободны в пятницу? Приходите утром. С письмом Денисова. Посоветуемся. – Последнее слово, видимо, было непривычно Калиеву, – он произнес его медленно, излишне старательно. – Хорошо?
– Я порвал письмо.
– Порвал?
– Да. Зачем хранить всякую ерунду.
– А ваша жена говорила, что письмо у нее.
– Да нет же, порвал. С Денисовым, если возникнет необходимость, займутся в Новосибирске, – нарочито сухо добавил Васильев. – Пока же этой необходимости нет.
«Попался, как мальчишка. Дурак, дурак! Уж если кто и дурак, так это я прежде всего». – Сжав голову руками и сморщившись, он несколько секунд раскачивался над столом. Потом бухнул по столу кулаком, это получилось совсем по-чалдонски – научился, и вскочил:
– Мерзавец!
Это ругательство было адресовано Денисову. Калиев делал свое дело. Не в пример другим, Васильев считал прокурора толковым, дальновидным работником.
Ему казалось сейчас, что в Карашином оставаться больше нельзя, опасно: Калиев приедет дня через три, дня через два надо бежать, заготовив документы (в его распоряжении печать, бланки) и уложив в багаж самое необходимое. Он представил себе, как все это будет: никому ничего не сказав, уедет на райпотребсоюзовской машине в город, шофера отправит обратно («Буду на совещании. Приеду послезавтра, на попутной»), сядет в поезд дальнего следования и – поминай, как звали. А ехать куда – решит потом. «Почему потом, черт возьми?! Пока поездит в поездах. В мягких вагонах… Взять с собой побольше продуктов. Деньжонок хватит. В поездах всего безопаснее. Да-да! Именно в поездах. А дальше? А дальше видно будет…»
Вечер и ночь выдались снежными, вьюжными, грубо постукивали ставни, и Иван Михайлович часто вздрагивал, просыпаясь, ему чудилось, что это идут люди по его душу, и только на рассвете он заснул крепким, тяжелым сном человека, приговоренного к смерти. Проснувшись, почувствовал себя легко и удивился этой легкости; ночные кошмары уже казались чепухой, детским вздором, и Васильев неторопливо, с холодной обстоятельностью начал продумывать, что ему делать. Было жалко Надю. Он с первого же дня, как появился Денисов, почувствовал незнакомую ему прежде, какую-то особую – тоскливую, щемящую жалость к жене, будто подвел ее, наобещал горы златые, а преподнес что-то мерзкое.
А может, прокурор все же отступится, а Денисов только пугает его. Но бывший полицай скудоумен, неосторожен и, стремясь получить справку, наверняка пошлет третье или даже четвертое и пятое письмо. Он ни за что не стал бы высылать Денисову справку, и к этому его толкали три причины: он не хотел более тесно связывать себя с бывшим полицаем, приближать его к себе, а точнее, себя к нему, не хотел принимать на свою душу еще один грех (мало ли что может случиться, дамоклов меч все время над головой) и, кроме того, просто не хотел… Стать на одну ногу с таким субъектом – еще чего не хватало! «А нет ли тут купеческой спеси? Ай, нет!..» Сколь ни странно, главной опасностью теперь была Надя. И, сидя в кабинете, он думал, думал… И тут случилось непредвиденное. Позвонила Надя:
– Ваня! Мне что-то плохо. Живот очень болит. И рвало меня.
– Утром ты вроде бы не жаловалась.
– Да. А счас болит.
– Сходи к врачу. Сможешь? Или попросить, чтобы он пришел к тебе?
– Схожу. Что тут… два дома пройти. Я грелку к животу прикладываю. Тока не легчает. И чувствую, температура большая.
«Видимо, аппендицит. Грелка опасна». Он хотел сказать ей об этом, но она опередила его:
– Ты ишо не виделся с Калиевым?
– Нет. И не думаю.
– О, господи! Горе мне с тобой!
– Как мне надоели твои разговоры о Денисове. Пусть с ним разбираются в Новосибирске. У меня и без Денисова много забот. Думай-ка лучше о себе.
– Калиев хотел поговорить с тобой.
– Мы уже говорили с ним.
– А ты сказал, что нет.
– Что нет?! Я действительно не встречался с Калиевым. Мы по телефону говорили. Слушай, довольно об этом. В сотый раз тебе говорю: не лезь не в свое дело!
– Ну, ладно, ладно! Я полежу пока. Погрею и пройдет.
– Я сейчас поеду в Михайловку. К ночи вернусь.
В Михайловке ему нечего было делать. Но он поехал, злясь на жену и обманывая себя: «Я ничего не знаю. И у меня тоже побаливает живот…»
«Газик» шарахался из стороны в сторону, Васильев с неприязнью смотрел на заснеженную дорогу, на застывшую тайгу, на небритого шофера с грубым плебейским лицом, все было противно, и все казалось скучным, угрюмым. Машина часто застревала, и приходилось выходить и подталкивать ее. Наплывали злые раздумья: «Людей обманываешь и себя. Людей – понятно. А зачем себя?» Несколько минут он ехал с застывшим, как у покойника, лицом, с резко поджатыми губами.
– Стой!
– Что такое? – От испуга шофер резко повернул машину. – Э, черт! Ну, что такое?!
– Заворачивай обратно. Обратно, говорю!
Они приехали в Карашиное уже вечером, когда снова поднималась метелица, наверное, сотая за зиму. Дорогу закрывали снежные курганы, и была тьма, хоть глаз выколи.
Хирург был в отъезде. У Васильева тряслись от волнения губы; бегая как одержимый, упрашивая и угрожая, он поднял на ноги всех врачей. И операцию все же сделали.
Через неделю Рокотов сказал председателю райисполкома:
– Надо нам разобраться с Васильевым, который, как я подмечаю, начал крепко выпивать. Какой дурной пример для подчиненных. И ведь интеллигентный вроде бы человек…
– У него несчастье, Константин Константинович – чуть не погибла жена. Да, Надежда Петровна. У нее был аппендицит, болезнь, как известно, не опасная, если вовремя сделать операцию. Но в тот вечер хирурга не было. А фельдшер Увалов, заменявший его, по обыкновению налакался после работы. И оказалось, что оперировать некому. В Карашинской больнице вообще много всяких нарушений и неполадок.
– Где же был хирург?
– В леспромхозе. Договаривался насчет дров для больницы.
– Почему он, а не завхоз?
– Ну вот спросите… А с Васильевым я поговорю. И разговор у них пошел уже о другом.
6
В воскресенье Васильев почти полдня просидел дома, у окошка, курил и смотрел на пустое снежное поле, отмечая про себя, что пустота эта по-своему успокаивает его. Мысли наплывали мрачные, не связные, хаотичные. У него всегда был строгий режим выходного дня: выбрасывал навоз из хлева и вывозил его на тачке в огород, подметал во дворе, помогал жене прибираться по дому, читал, – весь день в хлопотах. А сегодня ничего не хотелось делать, так бы и сидел, сидел, глядел… Видимо, таким вот образом, неприметно, исподволь наплывает на человека болезнь.
Перед ним мысленно то и дело возникала толстоносая, острогубая харя Денисова с наглыми глазами. Васильев знал, что тот не оставит его в покое, когда-нибудь да пакостно даст знать о себе. Он давно понял: страх не только принижает, но и обезоруживает, и старался внушить себе, что сам он тоже с характером, тоже что-то может…
Подумал не без злого веселья: дает ли ему что-нибудь раздвоенность, с которой он живет теперь? Духовно обогащает? Да уж какое там!.. Насторожен, опаслив, как затравленный волк. Конечно, все было бы по-другому, если бы он хоть в какой-то степени разделял взгляды нацистов и – это особенно важно – если бы имел сообщников. Но!..
Нет, куда-то не туда ведет его, надо думать о чем-то другом. О другом…
Интереснейший тут край. Медвежий. «Вот!.. Вот о чем лучше думать…» В каждой таежной деревне вам расскажут любопытнейшие истории про медведей. Летом три бабы дорогу в тайге ровняли и канавы рыли. Идут обратно с лопатами и видят: сидит на дороге медведь, как собака на заднем месте. Перетрусили бабы – от медведя не убежать. Та, которая постарше, стала истово молиться богу. А молоденькая возьми да и стукани со всей силой зверя лопатой по башке. Третья баба решила «подмочь», подбежала сзади и тоже «вдарила» Мишку лопатой. Нашли на кого нападать с лопатами. Медведушко встал на задние лапы, передние расшеперил, заревел и бросился на бабу, которая «подмогала» – она ближе всех к нему оказалась, обхватил ее и давай мять; потом лапой провел по голове и лицу бабы, да не просто провел, а пробороздил когтями. Баба – без памяти, а ее подружки бежать во всю мочь. Очухалась баба, чувствует: медведь несет ее и дышит в затылок. Жарко так это дышит. И опять потеряла сознание. Не слышала, как он допер ее, как положил на землю и набросал на нее хворосту. И лишь когда приволок откуда-то сухое дерево, она опять пришла в себя, затаилась, не дыша – все равно уйдет, уж если припрятывает – уйдет, про запас пищу заготавливает. Вскорости прибежали мужики из деревни и убили медведя.
Васильев не верил, а ему говорили, что все было именно так, даже называли деревню и фамилии баб.
«Лишь одна женщина потерпела…»
В старину прямо во дворы забегали и зайцы, и волки. На зайцев петли ставили, для волков ямы рыли. Выроют поглубже, веточками забросают и будто нет ничего, а наверх падаль положат. Подбежит волк и – хоп в яму.
На диво быстро привык Васильев к этим местам с их невыносимой грязью весной и в ненастье, с их бесконечной пургой зимою, когда воздух становится тяжелым, тягучим, и мороз будто кипятком ошпаривает лицо. Неделю назад пурга застала его на пути в Карашиное. Враз исчезла под снегом дорога, синий вечер превратился в ночь. Васильев трепетно и упрямо нащупывал ногами гладкую твердь дороги, боясь заблудиться, прятал обмороженные щеки и нос в воротник полушубка и, удивительно остро ощущая всем существом своим эту страшную мглу, казавшуюся ему сошедшей с небес и непонятно устойчивой, бесконечную пляску снега и ветра, весело думал: в этом есть что-то романтичное. Осветить бы прожекторами, посмотреть и нарисовать…
Все вроде бы свое тут, все давно знакомо. Знакомо-то знакомо, а осенью шли ребятишки под берегом и видят: торчит что-то из земли, потянули – бронзовый котел необычной формы. Сообщили в город, приехали оттуда двое в очках, рылись, рылись – глиняные сосуды и черепки нашли, говорят, древнее городище на этом месте было. И сейчас еще горка видна, точнее – часть горки, а другая часть давным-давно рекой слизана. Когда-то жили люди, кучумовы скорее всего, радовались и горевали, любили и плодились и ничегошеньки от них не осталось, одни жалкие черепки. Были и – не были.
Хорошо людям, верящим в Саваофа. Грезы. Мечты о рае. «Значит, есть какая-то польза от веры? Грезы есть грезы, мечты есть мечты. Те же черепки… Кажется, Стендаль сказал: «Единственное, что извиняет бога, – это то, что он не существует». Надя верила в бога, хотя и скрывала это (все-таки – жена начальника). Зато теща открыто заявляла всем, что верует, и, видать, гордилась этим. Как-то летом, тогда у него было веселое настроение, Иван Михайлович спросил у тещи за обедом:
– А что мясо не берешь?
– Пост щас. Скоромное нельзя.
– А днем щи с мясом во всю уписывала.
– Ела.
– Ну, так не последовательно получается, сударыня.
– А днем ты велел. И, значит, грех с меня спадает.
– Куда спадает?
– Ну… не ляжет на меня грех-то.
– Это почему же?
– Раз ты велишь есть.
– Ничего я тебе не велю. Хочешь – можешь поститься, не раз говорил. А на других грехи, пожалуйста, не сваливай. У меня и своих хоть отбавляй. Черти, они на том свете во всем разберутся.
– Господи, помилуй! За столом-то!.. С ума спятил! – Теща перекрестилась. – Еретик ты этакий!
– Разберутся и за язык каленым железом потянут.
– Замолчи! Тока на грех наводит. – Теща плюнула. – Господи, прости мою душу грешную!
– Не бойся. Нет ни бога, ни ада.
– Никто ничо не знает.
– Тогда позволь задать тебе несколько вопросов.
– Ничего такого я и слышать не хочу.
– Нет, уж давай, голубушка, не увиливай. Скажи вот, для чего господь бог создал тараканов, блох, вшей, змей и тому подобную пакость? А?!
– Создал, значится, надо.
– Ну, это не ответ. Зачем, к примеру, нужен клоп? Какая от него польза?
– Надо, стал быть.
– Но зачем? Мир создан на жестокой основе. Все живое взаимно поедает и мучает друг друга.
– Нам покудова не понять, – пробормотала теща.
– Тут, брат, и понимать нечего. Большой разум не мог создать такую жестокость. Или вот еще…
– Хватит! – замахала руками старуха. – Хватит!
– Почему грешников на веки вечные посылают в геену огненную? Никакого тебе определенного срока. Всех гуртом, на веки вечные… Не гуманно получается, мамаша. Да-с!
– А ну тя к чемору! – окончательно рассердилась теща. – Все ж таки навел на грех, прости меня, господи! Весь аппетит пропал теперя.
Вспомнив об этом, он вяло улыбнулся. Он часто, с какой-то непонятной ему самому навязчивостью вспоминал о боге, не веря в него, страстно желая его, удивляясь несказанной популярности всевышнего и думая, что древняя пословица «один бог без греха» была бы, если бы создатель существовал, весьма далекой от истины.
Теща что-то расхворалась, и Надя уехала к ней. Перед отъездом без конца наставляла его: сделай по дому то-то и то-то. «У нас ведь… Наше… Мы с тобой…», будто живут они давным-давно. Он почему-то неловко чувствовал себя с ней: стыдливость не стыдливость, не поймешь что. Оттого, может быть, порой грубовато и категорично отвечает ей: смотри, мол, какой я «настоящий» мужчина, скажу, как отрублю. А ведь все вроде бы просто и ясно: он – муж, она – жена. А «муж и жена – одна сатана». Одна, да и не одна.
Он изучал жену как малознакомого человека, отмечая то одну, то другую неизвестную ему черту ее характера. Она, оказывается, чрезмерно обидчива, а значит, надо с ней осторожничать; подозрительна, последнее всегда плохо, а для Ивана Михайловича особенно. Не просто жить двойной жизнью: обычное становится необычным, простое – сложным, и будто ходишь по жердочке над пропастью. Конечно, разные есть характеры, и, видимо, кто-то в его положении видел бы не жердочку, а канатную подвесную дорогу. Наверное, так…
Позавчера она сказала ему:
– А ты греши и кайся. Греши и кайся.
– Надо же!
Поначалу, когда они поженились, он не раздевался догола при жене – боялся, чтобы не увидела его татуировку – свастику, которую он много раз пытался удалить, но безуспешно. Но вскоре она все же заметила татуировку. Удивилась, конечно. И пришлось сочинить целую историю: был он какое-то время на оккупированной территории, и пьяные немцы, решив поиздеваться, связали его и еще одного мужика и сделали эти наколы на их коже, о чем он просит никому не говорить. «А то кто как поймет». И добавил: «Этот орнамент был известен еще в каменном веке. И говорят, что свастика служила когда-то в качестве религиозного предмета. Вот и будем считать ее религиозным предметом. Да наколы эти уже и плохо видно». В тюрьме татуировку, наверное, не скроешь. Вот оно, еще одно свидетельство против него!
В то утро они с Надей слегка поспорили, так, по пустякам, и Васильев, встав с постели, остановился у темного окна. Смешно шлепая босыми ногами по полу, жена обняла теплой рукой:
– Что ты встал, полежи еще. – Уткнула голову ему в грудь.
– Спи, спи. – Он похлопал ее по плечу.
– У-у!.. И ледяшка же ты!
Легла на кровать и повернулась к стене – обиделась.
По внешности она типичная сибирячка – широкие плечи и бедра, густые брови и крупный, вяло очерченный подбородок, – ни намека на изнеженную красоту. Но в ее огрубленности и простоте есть какая-то своя прелесть. Так кажется Васильеву. Она здоровее, выносливее его, и эта народная сила импонировала ему. Она своеобразный человек. И это, наверное, хорошо. Почему люди должны походить друг на друга, как новые пятаки. Последнюю фразу он недавно услышал от Рокотова, и она порадовала его: ведь раньше Васильеву почему-то казалось, что советские руководители стремятся, чтобы все люди были какого-то одного образца, с одинаковой моралью и едиными философскими взглядами.
Сам Рокотов в представлении Васильева – типичный районный руководитель: уверенная осанка, властный голос. Любит хвалиться: «Деды и прадеды мои батрачили. Отец – простой колхозник. Откуда тонкой кости и деликатности взяться?»
Теперь все гордятся плебейством. И, наверное, многие потомки дворян и буржуев изображают из себя пролетариев, как когда-то наиболее предприимчивые люди из «низших сословий» изображали из себя столбовых дворян. В тридцатые годы одна ленинградская старушка, бедненько одетая, но чопорная, говорила Васильеву слабым, заметно отчужденным голосом: «Я – дворянка. А вы, кажется, из купцов?»
Как всякий настоящий руководитель, Рокотов стоит за пределами собственных симпатий и антипатий, со всеми одинаков, сухо вежлив и строг. Но Васильева он все же по-своему отличает – при его появлении лицо у секретаря райкома слегка оживляется. Так, во всяком случае, кажется Ивану Михайловичу, и он иногда с горькой усмешкой думает: посмотреть бы на физиономию Рокотова, когда тот узнает, кто такой Васильев и кто такой Лебедев.
Иван Михайлович особо не активничает, лучше быть в тени – безопаснее, береженого бог бережет, но и проявлять одну пассивность – тоже не дело; иногда лекции читает о текущем моменте, ездит в Бугры как уполномоченный райкома, в общем, что-то делает. И, конечно, историю партии изучает. На той неделе работница бухгалтерии попросила разъяснить, что такое легальные марксисты. Разъяснил. Даже с удовольствием. В комоде, далеко от посторонних глаз, лежит школьная тетрадка, куда он записывает недостатки и промахи маленьких и больших карашинских начальников. Может, когда-то и пригодится, мало ли… Однажды кое-что рассказал одному знакомому из записанного в тетрадке. Так… Несколько самых безобидных фактов. «Ну и память у вас!» – удивился тот.
Васильеву все время казалось, что предстоят какие-то серьезные изменения, и все плохое, порожденное войной, будет уничтожено. Он не думал, что это свершится завтра, послезавтра, но был уверен – скоро. И когда Надя ему говорила, что, дескать, кругом голод и горюшко бродит, а горе – что море: ни переплыть, ни вылакать, конца всему этому нет, Васильев усмехался над ней, как над полудурком. Но!.. Если раньше это обновление он связывал со своей судьбой, полагая, что и сам получит многое, то теперь так уже не думал. Откуда-то из глубин мозга выпирала ледяная мыслишка: «Уж не герой ли я этого времени, этих тяжелых военных и послевоенных лет?» Он похудел, осунулся, стал беспокойно озираться на улицах и разговаривать с людьми тем противно-напряженным, деревянным голосом, который у всякого собеседника вызывает отчужденность.