355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Еловских » Старинная шкатулка » Текст книги (страница 17)
Старинная шкатулка
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:34

Текст книги "Старинная шкатулка"


Автор книги: Василий Еловских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)

3

Упав на подоконник и лежа на спине, муха беспомощно раскачивалась, дергая лапками.

«Даже мухи, чуя зиму, слабеют», – подумал Титов. С севера неслась зима; ночи были уныло холодными, от сквера тянуло терпким запахом переспелой мокрой травы, сырой земли, почти беспрерывно сыпал нудный дождь. Болезнь крепче всего донимала Титова именно в такие вот ненастные дни. Но холодный воздух был все же приятен, а больничная жара угнетала. Он попросил медсестру Аню открыть на ночь оконную фрамугу. Оба соседа по палате уже спали.

– Они «за». Я спрашивал у них.

Аня как-то резко отличалась от всех других медсестер, добрых, непритязательных, и внешностью, и поведением: красивое волевое лицо, в улыбке что-то сердитое, даже злое, сразу чувствуется – упряма и своевольна. А вот уколы делает куда больнее, чем другие медсестры: у тех и укол не укол, а эта будто нож всаживает – грубо, коротко и торопливо. Боясь обидеть ее, Титов ничего не говорил Ане, только слегка напрягался, думая: «Как часто люди скрывают свою непрофессиональность внешней суровостью и неприступностью». Эту женщину он долго будет помнить потом, в сотый раз убеждаясь, что в мире не все справедливо: добрый работник часто незаметен – есть он не есть, а уж разгильдяя, грубияна и лодыря видят и запоминают все.

Итак, он попросил открыть фрамугу. Ему нужен был свежий воздух.

– Не надо, – сказала Аня сухо. – Будет дуть.

– Да ведь ветра-то нету.

– Не надо! Спокойной ночи!

Самодовольный неторопливый шаг. Принцесса выходит на бал. Хоть бы спросила, как он себя чувствует.

Проснулся перед утром, весь в поту; в палате жара. Или только казалось, что жара. Налицо были все признаки слабого (на этот раз слабого) приступа: палата опять знакомо плыла куда-то вправо… Сердце не чувствовал, при слабых приступах оно молчит, как бы затаилось. «Мне нужен был свежий воздух».

Фрамугу открыл сосед по палате Каширцев, он пробуждался до рассвета. Да, тот самый инженер Каширцев, дочка которого просила отпуск без содержания, он лежал уже около месяца. Николай Степанович часто встречался с ним в заводской конторе, на собраниях и совещаниях, но понятия не имел, что это за человек, мог сказать только: непрост и в себе.

Титову делали по несколько уколов в день, давали таблетки и порошки разных цветов, больше – светленькие, все противные на вкус, – утром, в обед и вечером, даже на сон грядущий. Довольно много давали, уж в скупости медиков не обвинишь. Он добросовестно все глотал, не задумываясь над тем, что это за лекарство.

Третьим в палате был парень лет тридцати, шофер такси, с веселой физиономией и бойкой фамилией Щучкин. Лицом и манерами он смахивал на пьяного. Знакомый тип; сколько таких видывал Титов на вечерних улицах, в горсаду и на разных пирушках, на работе они как-то не видны. Был Щучкин заметно глуповат и потому, видимо, страшно болтлив, излишне и некстати откровенен; любил шутить, и странные то были шутки: вдруг вытянется на койке, голова – набок и вроде бы даже не дышит, – мертвец мертвецом. Медсестра пугается, бежит за врачом, а Щучкин откроет глаза и смеется. Капризничал: «Я не могу это есть, дайте что-то другое. У меня изжога». Но всем ясно: нет у него никакой изжоги. «Машенька, какая ты севодня красивая», «Верочка, миленька, поговори со мной, я об тебе соскучился». Девушки знали, что Щучкин треплется, но улыбались ему. Титов дивился: до чего же терпеливы врач, а особенно медсестры, – все видят, все понимают и хоть бы слово против, возятся, как с дитем.

– Послушай, отец! Зря ты эту аптеку глотаешь, – сказал Щучкин Титову. – Ну мало ли чо они дадут. В том вон корпусе мужик один лечился. На носилках сюда приволокли. На ноги так и не вставал вовсе. А теперь ходит. Ходит все ж таки. На костылях, правда. Но дурак дураком стал. Плетет не знай чего, – долечили. Я вот по-своему рассуждаю. Если от какого-то лекарства мне лучше, то пью и глотаю. А ежели не лучше – на кой они хрен… Стока лекарств суют. Будто это конфеты. От уколов, от тех уж, конечно, не отбояриться.

Щучкин говорил с такой противной напористостью, что хотелось все время ему возражать; он то и дело вставлял в свою речь похабные слова, которые выступали у него в качестве существительного, прилагательного и даже глагола (только присутствие медсестер несколько сдерживало его), причем произносил он всю эту похабщину без какой-либо злобы, просто и весело, будто так оно и надо, будто и слов других нету.

– Попей-ка столетника. Лучше всяких лекарств. Только его надо обязательно настоять на спирту и с медком. Кажин день натощак по столовой ложке. Как рукой снимет.

Титову казалось, что Щучкин притворяется. Хотя бы немножко, но притворяется, лешак; чувствуется, что житуха больничная ему по душе: тепло, светло, уютно, кормят сытно и никакой тебе работенки. Даже уколов Щучкину почему-то не делают.

В палату вошла Аня. Щучкин, увидев ее, бойко заговорил (он всегда что-нибудь говорил, когда Аня входила в палату):

– Анечка, я те еще вчерась хотел сказать, что ты самая для меня красивая.

– Хотел и не сказал.

– Да вот Каширцев не разрешил. Он терпеть не может красивых женщин.

– Почему же? – спросила медсестра.

Уж лучше бы она не спрашивала, ведь поняла, что к чему. Аня явно благоволила к Щучкину, безразлично относилась к Титову и с непонятной легкой антипатией – к Каширцеву. Впрочем, антипатию старалась не выказывать – не положено выказывать, но шила в мешке не утаишь: говорила с Каширцевым обычно коротко, излишне деловито, а порою даже недовольно.

– Не надо!.. – тихо отозвался Каширцев.

– Каждый раз вижу тебя во сне, Анечка.

На лице Ани сердитая улыбка. Улыбка несогласия:

– Не придуривай-ка.

– Скоро, наверно, уйду отсюдов. Софья Андреевна уже грозилась…

– Давно пора вытурить.

– А я не могу. Во-первых, у меня слабость во всем теле. А во-вторых: как же я тогда без тебя?

– Будешь объясняться другой.

– Выходила б замуж за меня, что ли. Был бы домашний дохтор. Никакой б заботушки.

– Ой, радость какая!

– Парень я на все сто. И характером смирный.

– Хватит, болтун Иваныч.

– Вот, черт, не везет! Хоть бы раз подфартило. Все от ворот поворот. Даже самые нужные люди не понимают меня – милиционеры и девки. От мильтонов только и слышишь: «А ну дыхни!» А вот дружку моему, он тут был вчера, ты его видела, тому опять везет во всем. Девки и бабы прямо-таки наваливаются. Одна так даже с фатерой и с ребенком в придачу. Самому не стараться.

«Уж не о нашей ли кассирше? – подумал Николай Степанович. – Стараешься для таких».

Щучкин привирал: к нему частенько приходили девушки; они вообще липли к нему. В этом смысле он походил на Зоиного ухажера. Глядя, как девушки радостно воркуют со Щучкиным, Николай Степанович думал: «Странное чувство – любовь. Есть что-то несовершенное в этом чувстве, что-то неясное. Природа определенно подхалтурила тут. Ведь влюбилась же Зоя в пошло-красивого прохвоста…»

Титова раздражала болтовня Щучкина, и он обрадовался, когда Щучкин с Аней ушли.

– Вы знаете, я тогда… был не прав, – сказал Каширцев. – Не прав и по форме, и по существу. Поездка дочери оказалась бесполезной. Я часто думал о нашем разговоре с вами. И все собирался перед вами извиниться. Я тогда немножко выпивши был.

Выпил. Вот новость! Титов был убежден, что Каширцев и в рот не берет спиртного.

– И это, поверьте, не от распущенности. Выпил только стакашек сухого вина. И стало легче…

Каширцев чем только не болел: лежал и в хирургическом, и в терапевтическом отделениях, а сейчас вот в нервном. Валяется целыми днями на койке, вялый и безучастный; было ясно: человек этот весь в своих невеселых думах, что-то гложет его душу, мозг его.

«На него, как и на меня, давит весь груз прожитого, – сделал заключение Титов. – Но я сопротивляюсь… Хворь тебя, а ты ее. И если поддашься – амба!»

Об этом Титов долго говорил Каширцеву, добавив в конце:

– Вы, конечно же, слыхали, что раненые солдаты в наступающей армии выздоравливают быстрее, чем солдаты в отступающей армии. Вот что значит настроение!

– Я понимаю. – Голос вялый, безразличный. По всему видать, слова Титова у него в одно ухо влетели, в другое вылетели.

Каширцев опять чего-то заговорил о дочери, и в эту пору заявился Щучкин.

– А ты знаешь, что твоя дочка к моему соседу побегивает?

«Многие почему-то считают, что веселые люди – это хорошие люди…» – злился Николай Степанович.

– Неправду говорите, – вяло отозвался Каширцев.

– Послушайте! – сказал Титов. – Во-первых, почему вы тыкаете нам? Мы почти вдвое старше вас.

– А чо бородами-то хвалиться?

Глаза у Щучкина как иглы – нехорошие глаза.

Будь это на полгода раньше, Николай Степанович быстро призвал бы парня к порядку, но болезнь сделала его не только слабым, но и каким-то нерешительным, безвольным.

– И, во-вторых, эти шутки неуместны. Не так шутите, сударь.

– А как… надо?

– Не обижайте людей.

Глупо улыбаясь, Щучкин показал рукой на Каширцева:

– Да уж!.. А у таких, я те скажу, дочки завсегда блудливые.

– Ну, хватит! – Титова начало трясти, не от болезни – от злости, он побледнел.

Он часто краснел и бледнел, причем во многих случаях беспричинно; бывает, о пустяках разговор, тут и думать-то вроде бы не о чем, не только волноваться, нет, скажет или выслушает что-то – и на лицо будто краской плеснули.

– Как вы здорово за него заступаетеся. – Улыбка у Щучкина от уха до уха. Титов смолчал. Думал, угомонится Щучкин. Не тут-то было. – Ишь разъерепенился! – Титов молчит. – Больно умные.

– И не надоело ерунду плести?

– Не нам чета. – Щучкин уже не улыбался. Титов раскрыл рот, хотел что-то сказать, но не сказал. – Воображули.

– Ну, прек-ра-ти-те же, бога ради!

– Уже доходют, а все ишо начальников из себя корчат.

– Не-го-дяй! – прошептал Титов, вскочив с постели.

И тут его крепко кружануло; пока лежал – ничего, вскочил – палата опять поплыла слева направо, и ноги начали подкашиваться. Боясь, что он упадет и не сделает того, что задумал, Титов излишне поспешно схватил стул и, приподняв его, пошел на Щучкина. Со стула полетели стакан и таблетки.

На лице Щучкина деланный (Николай Степанович хорошо это заметил: именно деланный) испуг. Парень побежал в коридор и заорал:

– Он сошел с ума! Он рехнулся!

Болезнь вносила свои изменения и в характер, и во внешность Титова: голос стал напряженным, как бы выдавливает из себя слова (такого человека неприятно слушать). Если б его голос был глухим, тихим, тогда б напряженность скрадывалась, не выпирала так, а он отличался необычной звонкостью и чистотой, – голос лектора или артиста. На него теперь вообще тяжеловато смотреть: лицо тоже болезненно напряжено и все время в каком-то непонятном движении – то там шевельнется, слегка вздрогнет мускул, то там; вот заподергивалась подглазница, шевельнулась кожа на подбородке и как будто легкая темная волна прокатилась по щеке – от губ к уху. Тревожный бегающий взгляд. Идет по коридору – озирается. Он сказал обо всем этом врачу.

Софья Андреевна, как всегда, выглядела усталой. Но сегодня ее лицо уже не казалось Титову обиженным, отчужденным, что в первый раз так насторожило его, и, глядя на докторшу, он подумал: да было ли тогда ее лицо отчужденным?..

– Ну, Николай Степанович, все анализы сделаны. Как я уже говорила, у вас атеросклероз сосудов головного мозга. Рентгеновские снимки… без патологических изменений. Так что пугаться нечего. Будем лечиться. Думаю, что все будет хорошо.

– А может, мне лучше домой? Буду дома лечиться.

– Нет, придется полежать. Дома – не то.

Когда докторша вышла, Щучкин сказал:

– По-моему, ты, это самое, зря паникуешь, отец. Слышал, чо она сказала? Пугаться нечего.

«Оказывается, в больнице человек хорошо раскрывается, – раздумывал Николай Степанович. – Перед соседями по палате». Правда, к Щучкину он уже начал помаленьку привыкать, – ко всему привыкаешь. Хорошо, что таксист не обидчив: отругаешь, а он хоть бы хны. «Ну подожди, голубок, – мысленно угрожал ему Титов. – Вот выздоровею, тогда поговорим». Но этого сделать не удалось: Щучкина на другое утро выписали из больницы.

4

Было и такое, вспоминает Титов.

– Прибыло такси! – крикнула Вера Ивановна и стала торопливо надевать пальтишко: вечно куда-то торопится.

Николай Степанович глянул в окошко и вздрогнул, отошел, снова подошел и долго смотрел, вытягивая длинную шею.

– Вер, а где у нас бинокль?

– Зачем тебе бинокль? Одевайся! За простой машины тоже платить придется. Ну, что ты в самом деле!

– Где бинокль, говорю?

– В кладовке. Ты что… собираешься брать его с собой?

Да, он не ошибся: в такси сидел Щучкин. Вот шофер вылез из машины и, закуривая, по-хозяйски, усмешливо поглядывал вокруг.

«Бывают же такие дикие совпадения, черт возьми!»

– Вера, я не могу поехать в этой машине. Потом объясню. Заплати, пожалуйста, шоферу за вызов, и пусть он уезжает.

В их маленьком городке были свои удобства, свои преимущества, одно из них – близость аэропорта: он начинался сразу же за последними, частными домишками старинной постройки – деревянными, в два, три, четыре оконца, с обширными, как и водится в Сибири, огородами, и, чтобы доехать до него от центра, достаточно каких-то двадцати минут. И все же времени у них было в обрез. Вера Ивановна бодро понукала мужа: «Ну, шевелись же ты, господи! – И тут же виновато улыбалась: – Как ты себя чувствуешь?»

Неважно чувствовал: опять она, тупая, хмельная боль в голове, слегка отдающая в надбровьях, неуверенный шаг и мокрый от холодного пота лоб. Резко повернешь голову – кружит. Но он не стал обо всем этом говорить жене: зачем? – если ему будет совсем плохо – увидит сама. Только бы влезть в самолет, а уж там – как-нибудь; четыре неполных часа – и Москва. А если упадет, его не будут затаскивать в самолет, и это – последнее – почему-то страшило больше всего, хотя ведь можно улететь и через день, и через неделю, – болезнь удесятерила тягость ожидания, сделала само ожидание как бы физически ощутимым.

В чистенькой, уютной комнате-медпункте сидела девушка, почти девочка, в белом халате; модная прическа, розовые щечки и почему-то испуганные глаза. Титов сказал, чем болеет, сунул девушке выписку из истории болезни и попросил сделать укол эуфиллина в вену (он действует сильнее всего), подумав при этом: «Сможет ли?» Сделала, без лишних слов, легко, безболезненно. Милая, простая провинция! В крупном городе, а особенно в Москве (в этом Титов не раз потом убедился), так вот запросто в вену лазить не будут.

Душно, больно уж душно, люди, люди, везде люди, с чемоданами и узлами. Сразу за аэропортом – тайга; воздух на улице легок и чист. И как хорошо, что подстыло, – земля тверда, иглиста, хочется ходить и дышать, дышать. Прежде Николай Степанович не обращал на воздух внимания – какой есть, такой и ладно, дышится – дышится, чего же еще. Теперь не то…

Самолет летел, пассажиры дремали, а Титов мрачно раздумывал… В молодости весна вызывала у него какую-то легкую смутную тревогу, несколько болезненную даже, непонятную ему до сих пор. А осень радовала: времена года как бы переместились тогда для него, но это было временно, потом весна стала весной, а осень… Это зависит от того, какая она… Нынче ненастная, не для склеротиков.

Прошло уже несколько месяцев, как он болеет, за это время проглотил гору таблеток, ему сделали больше сотни уколов, дважды лежал в больнице, его хорошо знали врачи «Скорой» и врачи поликлиники, они спасали его, помогали ему – земной поклон им, но… День-два или сколько-то часов вроде бы здоров, а потом – подь ты к чемору! – снова обдает голову тяжестью, обкруживает или, что еще хуже, валит на землю, причем происходит это где попало, даже на улице, даже в лесу, и тут уж приходится настораживаться: не задавили бы, есть ли рядом люди, а то пока то да се – десять раз помереть можно. С болезнью все краски в мире как-то сразу поблекли, стали для него одинаково серыми, пасмурными. В конце концов можно жить и так, всяко живут, но Титов не хотел жить «так», не хотел – и все. Впрочем, он всегда отличался уверенностью в себе. «Смерти бояться – на свете не жить».

С должности главбуха пришлось уйти – какой уж главбух: сидит-сидит и вдруг побелеет, зашатается, и теперь у него была совсем простая работенка в конторе, отвечал только за себя. Однажды намекнул Софье Андреевне: нельзя ли на пенсию по инвалидности, но докторша как-то жалко улыбнулась в ответ: «Думаю, что не дадут». Это было непонятно. Часто не давали и больничных листов. Врач молчит, а Титов не просит, стесняется.

Как и ожидалось, инженер-технолог бросил Зою, и дочь с месяц не видела света, куксилась, плакала по углам, злясь на всех и отмалчиваясь, а потом объявила вдруг, что уезжает. «Куда?» – «В Новосибирск». А почему в Новосибирск – бог ее знает. Видимо, потому, что все равно хотела куда-то уехать. «Перейди на другой завод – и не будешь его видеть». – «Нет, не могу!» – «Почему?» Молчит. Живет в своем Новосибирске и пишет, что всем довольна, все у нее распрекрасно, но где-то между строк проглядывает другое – дочка грустит, ей тяжело.

Он думал о Зое и дома, и в самолете, и потом, когда тяжело шагал с женой по теплым московским улицам, усталый, по-провинциальному обалделый от полета и несуразной московской толчеи, слепо натыкаясь своим громоздким чемоданом на прохожих.

– Ты, Верочка, хорошо ли себя чувствуешь? – Ему показалось, что она стала какой-то кислой, вялой.

– Да… ничего, ничего!

– Нет, с тобой что-то неладно, – встревожился он.

– Да я просто устала. Все хорошо. Вот устроимся в гостинице – и полежу…

Но лежать не захотела и, приведя себя в порядок, засобиралась в город.

– Знаешь что! Я сделала глупость, надев эти сапожки. Я не думала, что здесь так тепло. Надо купить какие-нибудь дешевенькие туфлешки. Пойду погляжу в магазине. Потом пошлю Зое письмо. Это можно и отсюда, из гостиницы. Все-таки какая-то несовременная она у нас, ей-богу! Ну, было что-то с этим… Не с ней же одной… И давай пообедаем здесь, а… Я куплю молока и хлеба. А ты зайди, пожалуйста, в буфет. Посмотри, что там есть.

В Москву он приехал лечиться. Где будет лечиться и как – пока не представлял себе толком. И еще хотел купить книжек о своей болезни. С них и начал: побывал в нескольких магазинах и наконец добрался до Беговой улицы….

Время уже приближалось к обеду; Николай Степанович шагал торопливо и от усталости мелко; ноги – ходули, их не чувствуешь: шагают и шагают, будто чужие. Титов не знает, как могло так получиться: стоял он посреди проезжей части улицы на ровной белой полосе, а мимо него, спереди и сзади, неслись в обе стороны легковушки. Никогда еще не видел он такого скопления машин; это была какая-то бесконечная сплошная лавина, разноцветная, грохочущая, звенящая, жужжащая. Нет, он ни капельки не испугался и с холодной рассудочностью старого фронтовика командовал себе: «Гляди!» Оглядывался, без конца оглядывался.

Жжж!.. Зззиии!.. Жжж!.. Зззиии!.. – пела на разные голоса бешеная, беспощадная лавина.

«А ведь могут запросто подцепить».

Жжж!.. Зззиии!..

«Железное чудовище», – с неприязнью подумал он. У этого чудовища были ребра – машины, прорезавшие воздух у самой белой полосы, они выпирали, как зубья из пилы, он видел их и спереди, и сзади, он даже чувствовал ветерок от них. Но были и пустоты в этой лавине. И Титов начал нервно маневрировать – отступать на шаг, полтора, если видел ребро спереди, делать шаг вперед, если угрожали сзади. Что с ним случилось, он никогда не был злым и мстительным. А тут… Когда одно ребро чуть не подцепило его, пожалел на мгновение с холодной злостью, что нет с ним пистолета: в машину, которая собьет его, он пустил бы пулю. «Уж если собьет, не пустишь».

Жжж!.. Зззиии!..

Кажется, поток этот нескончаем; сейчас Титов уже не различал цвета машин, не видел людей в машинах, он ничего не видел, кроме одного – ребер чудовища; ребра пульсировали – росли – уменьшались, росли – уменьшались. Пульсация становилась все более резкой, неровной, похожей на конвульсии.

Он заметил «ту» машину еще издали и насторожился: она двигалась с такой же скоростью, что и другие, но зловеще поворачивала к черте, к нему, к Титову. Вот она уже идет на него. Титов отступил шага на полтора и, когда легковушка с водителем-убийцей прошмыгнула вперед, снова встал на черту. Он не видел лица «того» водителя, не заметил номера машины, – где там! Если бы в эту секунду сзади него летела легковушка, Титов был бы неминуемо сбит и раздавлен. Машина, идущая за «тем» водителем, наоборот повернула в сторону от черты и от Титова, притиснувшись к другим машинам.

«Спасибо, благородный человек! Тебе стало стыдно за «того», и хотя твоя легковая мне никак не угрожала, ты все равно отвернул».

Когда лавина внезапно остановилась и через Беговую хлынула толпа, он не пошел в книжный магазин, а, выругавшись, повернул обратно.

Нет, сегодня что-то не везло ему: в метро Николай Степанович почувствовал слабую боль в голове и, насторожившись, быстро зашагал к выходу, наверх, на воздух; шаги стали неустойчивыми – покачивало, слегка кидало в сторону, и он прислонился к колонне (это была станция «Киевская»).

«Пережду. Только бы не приступ!» Он уже страшился, а страшиться нельзя: страх и приступ – два звена одной цепи, второе неизбежно следует за первым, в этом Титов уже столько раз убеждался. Опять наплыли, охватили голову тяжесть, боль и муть, и станция «Киевская» вместе с людьми закружилась и поплыла, поплыла куда-то к черту. Но!.. Он все же не падал, стоял, нагнувшись, тесно прижимаясь спиной к колонне, боясь пошевелить головой, ища глазами скамью и не находя ее. Мимо торопливо проходили люди, много людей, он не различал их лиц, но хорошо слышал их голоса, громкий шорох от ног; туманные фигуры мелькали, мелькали бесконечно, и казалось ему, что стоит он уже давно, но едва ли это было так. Он хотел устоять на ногах; он почему-то боялся упасть, хотя что было бы такого, если бы и упал. Грубый шорох справа и слева, безразличные голоса. Девичий смех. Смех!.. Глаза видят только пол. Да и что там видят, – сплошное светлое пятно.

«Я должен устоять! Смерти бояться – на свете не жить».

Слева женский голос:

– Вам плохо? Помочь?

Потом, когда приступ пройдет, он не сможет вспомнить, как выглядела эта женщина, красива или не красива, блондинка или брюнетка, но по голосу понял – уже не молода. Подскочили еще женщины, подхватили его под руки и повели к выходу.

Он тотчас уснул, когда в гостинице, куда его привезли на такси, ему сделали укол и врач сказал на прощание: «Надо лечиться. Я вас только избавляю от приступа»; спал мертвым сном и, проснувшись, осторожно встал, чувствуя, что все страшное уже позади, может сидеть, даже ходить, только – слабость. В комнате темно и тихо. Странно! Почему темно? Сколько же времени? Включил свет. Мать моя – почти семь часов!

«Где же Вера Ивановна? Приходила и, решив не тревожить его, пошла в магазин?» Это была слабая спасительная мысль, не мысль даже, а фраза, сказанная самому себе, с целью успокоиться. Но жена – человек точный, уж она обязательно оставила бы записку. Он не знал, что делать. «Позвонить? Но куда?» Пошел к дежурной по этажу, толстой угрюмой женщине.

– Как вы себя чувствуете? – Ее голос звучал с милицейской сухостью. – Так!.. А когда ушла ваша жена? И куда?

Титов ответил.

– Хорошо, я попытаюсь вам помочь. – Говорит уже с сочувствием. – Пойдите на улицу, погуляйте, подышите свежим воздухом. А я узнаю.

Он оглядывал каждую пожилую женщину, проходившую по улице, – не жена ли? Пошагал было и остановился: нет, не гулялось, какое там, – слишком уж тяжело, тревожно на душе, и он возвратился.

Дежурная разговаривала с кем-то из своих сотрудниц; увидев Титова, обе замолкли, как-то странно рассматривая его, и он понял: они что-то знают…

На другой день узнает и он: Веру Ивановну нашли в сквере мертвой. Второй инфаркт. Первый был года два назад. Она лежала на скамье, и люди, видимо, принимали ее за пьяную, а может быть, и вообще не видели. В сумке – молоко и хлеб.

Но сейчас он этого не знал.

– Пока… ээ… ничего о вашей жене неизвестно. Но вы не беспокойтесь. Все… говорят, что она… задержалась где-нибудь в магазине. У нас ведь знаете какие бывают очереди. Пока выстоишь… Москва как проходной двор. Везде народ… – Голос тих и напряжен. Глядит не в глаза Титову, а куда-то выше (не привыкла врать). – Я сейчас вам врача вызову. Я сейчас быстренько…

Пол под ногами Титова дернулся, слегка опустился куда-то книзу и тотчас приподнялся, снова опустился и снова приподнялся. Пол начал быстро и мягко качаться, и это было до того реальное впечатление, что у него на какое-то мгновение мелькнула мысль: «Что с полом?» Ничего подобного Титов никогда прежде не испытывал.

Еще ничего не зная, он уже понял: пришла беда. Это – конец! Конец всему!

5

Когда месяца через два он снова приехал в Москву, каждый знавший его сказал бы, что Николай Степанович порядком постарел, осунулся, потемнел лицом и во всем облике его появилось что-то жалкое, пришибленное. И ходил он теперь неуверенно, будто по льду.

Он чувствовал какую-то неосознанную тяжкую вину перед Верой Ивановной. И, видимо, будет чувствовать всегда. Конечно, он ни в чем, решительно ни в чем не виновен перед нею. И все же!.. Если бы он не поехал в Москву, не поехала бы с ним и она. В прежние времена Вера Ивановна часто жаловалась на сердце, а когда заболел Николай Степанович, уже не жаловалась – жалела его. Вспомнил: в Москве по пути в гостиницу она часто останавливалась и в ответ на его вопросы бормотала: «Ничего, ничего…» Да, она берегла его. И если б не он, она бы жила. Титов понимал: глупо так думать, но все равно чувство тяжкой вины не спадало.

…В платной поликлинике, что на старом Арбате, больных было – пушкой не прошибешь: видать, сидят часами, дожидаясь приема, – упрели, осовели; тесновато, душновато.

Женщина из регистратуры сказала явно сочувственно:

– Записать вас к профессору Прокофьевой я не могу. Да ну что вы!.. К ней такая очередь…

Ему, наивному провинциалу, все казалось куда как проще: пришел, записался, сколько-то подождал и, пожалуйста, – выкладывай, что у тебя.

Он просидел почти полдня. Люди – больше пожилые женщины – тихо, сухо переговаривались, а чаще всего сидели молча, угрюмые, даже со стороны видно – внутренне напряженные, углубленные в себя. Мысли приходили в голову Титову какие-то вялые, неяркие и все об одном и том же – о болезни. Вспомнился вчерашний день. Вчера он тоже молча и безучастно высидел часа два в одной из поликлиник и, уже измученный ожиданием, зашел к невропатологу, немолодому мужчине с сердитыми глазами и длинным носом. Титову сказали, что это не простой невропатолог, а кандидат наук.

Врач небрежно перебирал какие-то бумажки.

– Знаете, я не умею рассказывать, путаюсь, – начал Титов. – И поэтому я решил обо всем написать. О приступах и вообще… Как началась болезнь и как проходила. Прочтите, пожалуйста.

Николай Степанович положил на стол несколько листов бумаги с текстом, отпечатанным на машинке.

– Вы торопитесь? – сердито спросил доктор, оторвавшись от бумажек. – А я нет.

– Извините! Я н-не хотел… – стушевался Николай Степанович, слегка побледнев, и подумал: «Ведь я поторапливаюсь, чтобы не задерживать его. Хочет придать себе весу, показаться значительнее, чем он есть. Этак… на доктора наук потянуть».

Что-то слишком уж долго копается в своих бумажках, можно подумать, что сердит на Титова, не хочет разговаривать. Зачем тогда, спрашивается, пустил в кабинет?

– Это не болезнь. Органической патологии со стороны нервной системы у вас нету. А склероз… склероз есть и у меня. Да-а… ничего у вас нету.

– Но как же?.. У меня приступы. Я ведь написал тут. Я теперь даже ведро картошки унести не могу.

– Ну… тоже мне мужчина! Я вот выписываю вам…

«Лекарства. Все время лекарства…»

Многозначительно помолчав и неприятно настойчиво глядя пациенту в глаза, врач сказал:

– Не надо копаться в переживаниях. Не надо ничего бояться. Чего вы боитесь?

– Ничего не боюсь.

– Смерти боитесь?

– И смерти не боюсь.

– Ну, вот!.. Не надо думать о всякой чепухе. На кой вам это нужно?!

Он опять подтянул к себе какую-то бумажку.

«В самом деле, каким я стал слизняком, – размышлял Титов, шагая по московским улицам, вспоминая врача, который казался ему сейчас умным и проницательным, и почем зря ругал себя. – Не фронтовик, а мокрая курица. Тряпка! Тюфяк! Распустился, разнюнился, растяпа! Дурак! Тьфу! Почему, черт возьми, никто из врачей у нас в городе не сказал мне прямо и честно: возьми себя в руки?! Нет, хватит! Все!..»

Ему показалось, что с болезнью покончено. Он будет здоров. Он уже здоров! С этого часа, с этой минуты.

«Да, да!.. – догадливо закивал он сам себе, вызывая удивление прохожих. – Все, больше не болею! Баста, как сказал бы Щучкин».

Николай Степанович бодро повернул к метро, и тут его крепко качнуло, повело куда-то в сторону, влево. Женщина, идущая навстречу, шарахнулась от него, видимо приняв за пьяного.

«А это как, позволь, понимать? А?! Н-н-нет, браток!.. – едко усмехнулся он, прислонившись к дому и мысленно обращаясь к врачу. – Что-то у тебя не то… Не то, голубок!..»

Титов любил мысленно спорить с людьми – и спорил порою резко, со страшным азартом. Раньше – ничего, а теперь – начинаются головные боли, как будто и в самом деле полаялся с кем-то.

Скиснув, ссутулившись, стараясь ни о чем не думать (но разве можно ни о чем не думать!), Титов долго ехал в метро, потом на автобусе и сколько-то шел тихим, упрямым шагом, пока не увидел на окраине города тесную группу ровненьких белых домов – больницу. Он хотел встретиться с доктором из этой больницы. Отдохнуть бы, посидеть, но какая-то неведомая сила толкала и толкала его: «Иди!… Ищи!.. Действуй!..»

«Римма Всеволодовна. Римма Всеволодовна. Не забыть бы. Бывают же такие имена и отчества, черт возьми! Память стала, ну – никуда».

Рослая женщина с лицом простой деревенской бабы неподвижно сидела за столом, кажется, даже не моргала, будто приросла к креслу:

– Слушаю вас!

Николай Степанович объяснил, чего он хочет.

Сейчас врачиха глядела на Титова уже не равнодушно, а с недоумением.

– Я знаю… Я не имею права. Конечно… я не москвич. Но вас так хвалили (действительно, две старушки в поликлинике вовсю расхваливали Римму Всеволодовну)… Я очень прошу… Выслушайте, пожалуйста, меня. Мне говорили, что вы – отличный невропатолог. И ваша консультация…

– Да, хватит вам! Как не стыдно! Рассказывайте, что с вами.

Он густо покраснел.

Она молчит. Слушает и молчит. Читает его записи – молчит.

«Когда же ты говорить-то будешь?»

Титов не удержался и рассказал о враче с длинным носом.

Римма Всеволодовна вздрогнула:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache