Текст книги "Старинная шкатулка"
Автор книги: Василий Еловских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Он не представлял прежде, сколь важно для человека душевное равновесие. Видимо, это хорошо известно только медикам. Врач карашинской больницы, пожилая женщина с веселым лицом, рассказывала ему:
– В старину здешние девушки любили гадать в ночь под Новый год. Хотели знать, что их ожидает. И вот некоторым выпадала могила. И, представьте, многие из тех, кому она выпадала, умирали. Человек все время жил в страхе, будучи уверен, что умрет. И умирал. До войны я в Тюмени работала. И вот к нам в больницу женщину привезли. Ей почудилось, что все внутренности у нее заполнены глистами. Глисты у нее действительно были. И мы их вывели. Но женщина все худела и уже едва-едва ходила. Ей казалось, что глисты остались. Тогда решили сделать операцию. Вскрыли брюшную полость и тут же зашили. Старик главврач у нас умница был. И вот говорит он этаким внушительным басом, так, чтобы слышала женщина: «Все до одного глиста уничтожены. Через неделю больную выписать». И женщина выздоровела.
Опять вспомнилась Надя. Уезжая к матери, она надела бархатное платье малинового цвета – подарок Васильева, которое сильно молодило ее, и все улыбалась своей обычной, немного странной – недоверчивой улыбкой, будто хотела сказать: «Ух и лживый ты!», а смотрела ласково, преданно. Опять стало жаль ее.
Кто это из мудрецов сказал: «У женщин есть только одна возможность быть красивой, но быть привлекательной есть сто тысяч возможностей»? Верно!..
Посредине снежного поля, там, где чернеет куча бревен, крутятся трое мальчишек, смотрят, щупают… А вдруг что-то и найдут! Васильев в их возрасте тоже любил совать свой нос куда не просят; ему тогда везде мерещились клады, и он излазил с дружками, обдирая ноги и руки, все ближние дома-развалюхи и покрытые пылью и липкой паутиной темные чердаки. Ему всего хватало, но хотелось еще чего-то…
Летом они с матерью отдыхали на даче, и там все казалось ему каким-то большим, прекрасным – и сам дом, и все вокруг: сараи, от которых всегда пахло сеном, палисадник с вербой, луг, где трава до плеч. По лесу робко вилась тропинка, отмахаешь по ней версты две и – малинник, услада мальчишечья. Тут же речушка, в холоднющей воде – даже сейчас мороз по коже – кишмя кишела рыба. Васильев ловил ее удочкой, а когда и так: зайдет в воду и давай шарить руками под берегом в узких глубоких ямах, где любили прятаться голавли. Кое-когда хватал их за жабры или за хвост и мокрый, смеющийся бежал домой. Не важно, что не поймал рыбину, а важно, что сумел коснуться ее скользкого живого тела. А вот позднее как-то, проезжая мимо дачи, он подивился: до чего же жалкий домишко – три подслеповатых оконца, кривые ворота и совсем близко лес. А ведь, бывало, бежишь, бежишь, запыхаешься, пока добежишь до него. Уже все видится по-иному. И только от терпкого запаха хвои, как и в детстве, приятно тяжелела голова.
«Не лишку же осталось от детства…»
Он вышел во двор. Село поглотили синие сумерки. Иван Михайлович вынул из почтового ящика газету. Как только могут ругают капиталистов, пишут, что голод там и забастовки. А о голоде в деревнях сибирских, как всегда, ни слова – утаивают.
На душе было совсем, совсем легко, хорошо, и уже не было мыслей о том, что надо куда-то уехать. Он бы наверняка уехал, если бы не жена. Не хотел расставаться с Надей. Но, видимо, такая уж судьба у Васильева: радостное чувство, только-только появившееся, всегда сменяется горечью.
Возле палисадника неторопко шагал мужчина в старом солдатском полушубке с поднятым воротником, на лоб нахлобучена шапка-кубанка. И Васильев, еще не успев разглядеть его, понял, что это Денисов, вздрогнул и мучительно побледнел. Тот вошел во двор и постучал в раму. Стук торопливый.
Дрожа от холода, сбросил полушубок.
– Ну, вот… пришел.
– Вижу, – с недоброй интонацией в голосе отозвался Васильев.
– Здравствуй!
– И дальше что? – не отвечая на приветствие, спросил Васильев.
– Гляди-ка голос какой!
– Зачем пришел?
– А по тебе соскучился. – Он говорил по-прежнему с натугой, как бы выдавливая из себя слова. Но в натуге этой было что-то явно неприязненное. В прежние времена он не осмеливался так вот разговаривать с ним.
– Это ты ранил ножом прокурора Калиева? Ты знаешь, что тебя ищут?
– Никого я не ранил. Не выдумывай. Ты чего несешь на меня?
– Здесь живут и Калиев, и шофер. И только безголовый человек вроде тебя мог заявиться сюда. За каким чертом ты приехал? Сам погибнешь и меня погубишь. Ведь тебя же расстреляют, дурака. Неужели ты не понимаешь?
Чувствовалось, однако, что понимает – сжался, напрягся.
– Не знаю я никаких прокуроров, говорю тебе. Я же только что приехал. Возьму вот справку и уеду. Ну, клянусь – уеду.
– Никакой справки ты от меня не получишь. И что за идиотские письма ты пишешь?
Они долго говорили и все в раздраженном тоне.
– Где работаешь? – спросил Васильев.
Денисов зло усмехнулся. У него вообще как-то странно быстро менялось настроение. Лицо то веселое, то злое.
– Я жрать хочу. И водки бы.
– Хм!.. Водки не будет. На кухне хлеб, картошка и молоко. Жри.
Денисов удивленно посмотрел на грязную посуду:
– А что это у вас так?..
– Как?
– Разбросано все.
– Надо было дать телеграмму, и я бы подготовился к встрече. Ведь я не знал, что сегодня ко мне припожалует такое высокое лицо.
Ел он как-то по-особому – жадно вроде бы, сует в рот всю картофелину, большой кусок хлеба, и в то же время медленно. И таращит глаза, будто давится.
– Ну, где ты был?
– Я ж писал, что в Новосибирске.
– Все это время?
– А много ли его, времени-то, было?
– Не очень и мало.
– А что мне его жалеть, время-то. Его у меня ого-го сколько! Было б чего жалеть.
– Но ты хоть пытался где-то устроиться на работу?
– Прожил.
– Я хочу знать, почему ты не работаешь? – сердито спросил Васильев. – Ведь тебя могут схватить и как бродягу.
– А ты почему не выслал мне справку, а?!
«Каков голос! Строгий начальник отчитывает нерадивого подчиненного».
– Я незаконных справок не выдаю. Выдав такую справку, я совершу уголовное преступление. Значит, предпочитаешь шататься без дела. Ой-е-е-е-е! На днях я читал книгу о Леонардо да Винчи. Так вот… этот художник, архитектор и ученый говорил, что есть люди-паразиты, ничего не делающие. Он называл их «проходами пищи», «поставщиками нужников». А впрочем, что тебе рассказывать!.. Что тебе надо от меня?
– Дай справку. Я отдохну маленько. И уеду.
– Повторяю: я незаконных справок не выдаю. И от чего отдыхать? От каких трудов, позволь тебя спросить?
«Мне тоже надо уезжать. И даже раньше этого кретина».
– Дай мне еще раз денег. И хоть какую-нибудь справку.
– Насчет справки я уже ответил. И денег для тебя у меня нет. Немедленно уезжай.
– Уеду, уеду. О справке мы еще поговорим. Дай закурить. У тебя поди папиросы. – Он с силой вдыхал папиросный дым. – А ты постарел. Мешки вон под глазами. И даже согнулся как-то.
– Изменишься с такими… вурдалаками, как ты.
– А это кто такие?
Васильев будто не слышал вопроса.
– Говорят, крестьян душат налогами. И может быть переворот.
– Да, да! К власти придет второй Гитлер, а тебя к нему поставят помощником.
Гость весело хмыкнул:
– А жена у тя где?
– У матери в деревне, – не сразу ответил Васильев.
– Хо-хо! Временно холостой, значит. Шмару надо.
– Слушай! Я вот над чем думаю…
– Над чем это?
– Мир стоит на двух китах – на труде и доброте. Не будь их – все погибнет. И у самого последнего подлеца, у самого дрянного человечка все же есть что-то и хорошее, я убежден. Если основательно порыться в его душе, то найдешь какие-то проблески, какие-то черты, роднящие этого человека с цивилизованными людьми. А вот у тебя не вижу ничего хорошего. Стараюсь увидеть – и не могу.
На лице Денисова снова появилась ухмылка. Особая ухмылка – отчуждения и пренебрежительности.
– Ну, бляха! Чего ты чистенького из себя все время изображаешь?
– Да, где-то в чем-то и я ошибался. Но я даже винтовку не брал в руки. А вот ты и после войны пакостил. Черную форму полицая сбросил, а черная душа осталась.
– Ну, едри твою налево! Совсем, совсем чистенькай. Так я те кое-что напомню, голубок. Ты, кажется, забыл, как в письме подписывался?
– В каком письме?
– Не помнишь? Ай-я-яй! А в том, которое осенью сорок первого года в газете пропечатали. Там много вас подписывалось. Забыл? Не помнишь? А газетка та где-нибудь да хранится. Обязательно хранится. Ну, гадство! Вякает ишо чего-то.
Да, было… В ноябре сорок первого он вместе с другими предателями подписал письмо, подготовленное немцами для газет, якобы «от лица русской интеллигенции, видных деятелей культуры», где во всю чернили коммунистов и всю Россию. Он не хотел подписывать: больно уж злобы много, ненавистничества, старался увильнуть от этого, но ему сказали: «Значит, вы против?» – и за холодно-вежливыми словами, с бесконечными «пожалуйста», «просим вас» ясно слышалась зловещая фашистская угроза. И Лебедев подумал: «Большевикам капут, это ясно. Подпишу, черт с ним». Иван Михайлович старался не думать о том письме, внушая себе, будто ничего такого никогда и не было.
Да, слова, бывает, бьют сильнее кнута. Васильев нервно дернул плечом и торопливо заговорил каким-то не своим – фальцетным голосом, чувствуя, как болезненно слабеет все его тело.
– Я не подписывал. Это они сами придумали.
– Ну, прямо! Ха-ха!
– Я даже не знаю, кто это письмо писал.
– Не плети-ка! Он, видите ли, ничего не знает. Знаешь, курва! Все знаешь!
Еще пять минут назад Васильев думал, что он в нравственном отношении на голову выше этого прохвоста и забулдыги, а вот сейчас они с ним вроде бы уже и уравнялись, вроде бы два сапога пара, и, желая показать, что не уравнялись, Иван Михайлович сказал, отделяя каждое слово:
– Я допускал ошибки. Но оружия в руках не держал. И в полицаях никогда не служил. Все!..
– Да, да, чист, как трубочист.
Гость опять недобро хихикнул, отнес на кухню посуду, грубо погремел там ею, многозначительно кашлянул и… затих. Он пил прямо из бутыли брагу и тихо, сдавленно крякал. Брага лилась на подбородок, на пиджак и на пол. Увидев Васильева, поставил пустую бутыль на стол, крякнул уже громко, с удовольствием:
– А говорил, что нечего выпить. Ядреная бражка. Кто делает?
В его глазах появился стальной алкогольный блеск.
Васильев угрюмо молчал.
– Сугробы у вас тут – ни пройти, ни проехать. Куда только начальство смотрит. А вот бабы ваши ничего. Крепкие такие, задастые. Вот бы познакомиться с какой-нибудь.
«Шутит? Да нет, всерьез».
– Со мной в кузове грузовика старуха ехала. И рассказывала: у кого-то в вашем селе поросенка слямзили. Утырили и записку оставили: «Граждане, не выращивайте таких больших поросят, а то их таскать тяжело». Здорово, а? Ха-ха!
– От чего ты такой веселый? Грустишь когда-нибудь?
– А зачем?
– А по-моему плохо, когда человек начисто лишен чувства грусти.
Говорил он не Денисову. Сам себе. Денисов доедал холодную картошку и, видать по всему, не слушал.
– Дремлю на работе и дома. Вся энергия сгорела. Начисто.
– Хватит те стонать.
Денисов вынул из внутреннего кармана пиджака какой-то черный предмет и сунул в карман полушубка.
– Это что у тебя? Нож?
– Ну, дак что?
– Где достал?
– А у размазни одного. Нет, я его не трогал, не трогал.
– Нож тебе ни к чему. Оставь у меня.
– А тебе-то он зачем?
– Сломаю. Он не нужен ни тебе, ни мне.
– Не трожь! Люди делали, а ты ломать.
Когда Денисов вышел в нужник, Васильев вытащил из полушубка обоюдоострый кинжал-самоделку, сунул его в щель между половицами и сломал. А когда Денисов возвратился, сказал ему:
– Ну, вот что… Завтра ты уедешь. Черт с тобой, еще раз дам тебе денег. Но, клянусь, это в последний раз. И больше не смей появляться. И не пиши. Я тоже отсюда уеду. Ты же можешь в любую минуту завалиться. И, конечно, предашь меня. Я хотел бы побыть здесь еще с месяц. Устраивайся на работу. Справку я тебе не дам. И если ты снова придешь, я тебя убью, – уже тихо добавил Васильев, не глядя на Денисова. – Я, кажется, никого так ненавижу, как тебя. Ты видишь, я совершенно откровенен.
– Не убьешь. – Денисов со злой веселостью посмотрел на Васильева. – Такие, как ты, не убивают. Кишка тонка. А я вот могу. Порешу и не охну. Хошь тебя кончу? Вот сейчас. Ну, говори!..
Сон у Васильева был тяжел, тревожен; он то и дело просыпался, вздрагивая, будто подстегнутый, и вглядывался в темный угол, где на тулупе лежал Денисов. Сегодня гость дышал легко, неслышно, будто ребенок, не то что в прошлый раз, и Иван Михайлович дивился: могут же большие грешники так безмятежно спать.
«А может, не спит. Хочет покончить со мной».
Васильев встал, прошел на кухню, слушая, как с сонным недовольством поскрипывают половицы под его ногами, и просидел у окна до утра, вглядываясь в пустынную улицу и в скучное небо, в тучевых прорубях которого желтела половинка месяца. Сейчас он больше всего на свете желал, чтобы Денисов застыл где-нибудь в дороге, чтобы смертельная хвороба скрутила его. Уж сам Денисов на его месте знал бы что делать. «…Убив Денисова, я сделал бы только пользу. Такого не исправишь…» И Васильев мысленно представил, как это будет: ударит обухом по голове, потом дотащит труп до проруби. Всплеск воды. И… ничего не останется, кроме запаха морозной сырости. Отвратительный запах… Ночью опасаться некого. Лишь одна луна настороженно висит над тайгой.
7
Детство на долю Петьки Денисова выпало, прямо скажем, дрянное, он у матушки нагулянный. Его папаша, вечный холостяк, весельчак и бабник, вскоре после рождения сынка исчез неведомо куда. Мать работала уборщицей в конторе, была болезненной, молчаливой, дрожала за каждую копейку, к старости стала втихую выпивать, предоставляя сыну полную свободу: что хочешь, то и делай, ругать не будет. И это Петьку устраивало; он был на городской окраине грозой всех мальчишек, не раз и не два попадал в милицию. Став взрослым, отсидел сколько-то за мордобой, работал где попало, а чаще всего болтался без дела, любил пожрать и выпить. Налакавшись, лез драться. Говорил матери:
– Пойду на улицу. Подраться охота.
Однажды вечером шагал по улице и видит: двое парней грабят старика, часы с него сняли, шапку содрали и уже за пальто взялись. Спас старика, конечно. Парни едва-едва с земли поднялись. И старик и милиция благодарили Петьку. Думаете, пожалел он того старика? Нет, просто захотелось накостылять тому, другому; хорошо, когда дерешься… по закону.
Немцы хвалили его за смелость и силу. И он действительно силен: всякого, с кем боролся, перебарывал. До войны даже тяжелой атлетикой занялся: раза три сходил в клуб, побаловался там со штангой, с гирями и бросил – навроде физической работы получается, совсем не интересно. Умеют же люди всякое дело, даже спорт, превращать в каторжный труд. Себя, собственное «я» Денисов резко отделял ото всех и от всего, он и мир в его представлении – явления чуждые, одно противостоит другому. И в этом неравном поединке Петька хотел хоть как-то выказаться и чувствовал к обычным людям что-то вроде пренебрежения: козявки вы, букашки, готовы стоять на коленях перед законом, а я сам по себе… Конечно, он понимал, что его могут в любое время взять и не как-то, а грубо за шиворот, и это порождало в нем не только ощущение опасности, но и приятную лихость, ехидные мысли: а я-то вот он, хожу, ем, сплю. И покажу еще!.. Наряду со всем этим, откуда-то из глубин души его пробивалось темное чувство загнанности, безнадежности и хотелось сопротивляться этому, бить и крушить. Он очень любил смотреть иностранные фильмы о бесшабашных героях, которые ни над чем особо не раздумывают, везде и всех побеждают. Вот так бы и ему!.. Как он относился к своему будущему? Да никак. Оно выглядело будто в тумане; подобно другим крайне примитивным натурам, Денисов жил лишь сегодняшним днем, думая только о том, что ему делать сейчас, ну, в крайнем случае, завтра или послезавтра, но уж никак не через год или два. Он не любил физическую работу, воспринимал ее как неприятное бремя, а к умственной не был готов. И потому бесконечные рассуждения Васильева о работе лишь раздражали, его слова о совести и порядке казались проявлением слабости, и весь он был неприятен. Когда хозяин дома начинал нервничать, злиться, Денисов в глубине души своей радовался: так тебе, так тебе!… Он с удовольствием пустил бы в ход кулаки, но что-то сдерживало его, а что – он и сам не мог понять.
Васильев пришел с работы часа через три, был он темнее грозовой тучи, сопя, кинул на стул полушубок и, оставляя от валенок грязный след, зачерпнул ковшиком воды в кадушке и начал пить.
– Как, холодно на улице? – спросил Денисов.
Васильев не ответил.
– Что это с тобой? На тебе лица нету. И что ты воду-то… Водочки возьми. Она же есть у тебя, я знаю. Приложись-ка, приложись, сразу полегчает.
Денисов поднял руку, чтобы похлопать хозяина дома по плечу, и тут же опустил: Васильев глядел на него каким-то странным, диковатым, незнакомым взглядом.
– Ты был в Вороновке?
– В какой такой Вороновке?
– Это ты!..
– Чего?..
Сегодня Васильев еще затемно пошагал в контору и оттуда сразу же поехал в Вороновку, посмотреть тамошний магазин. И не потому, что возникла необходимость в этом, а просто ему было неприятно сидеть в кабинете, все валилось из рук и хотелось куда-то ехать, бежать, хотя внешне это ничем вроде бы не проявлялось, разве что на лбу и возле носа резко углубились и потемнели морщины. Вороновка была по дороге в город и представляла собой обычное таежное сельцо – длинная улица и сколько-то улочек-коротышек, прилепившихся к берегу реки, до похабности обшарпанная – срам глядеть – церквушка в центре, рядом в новом, еще не успевшем потемнеть срубе магазин, тут же сельсовет и школа. На околице, у сосняка, притулилась старая избенка. Избенка как избенка – о двух окнах, с завалинкой, сараем и темным хлевом. У покосившихся ворот несколько баб, все явно встревожены, толкуют о чем-то, размахивая руками.
Васильев вылез из кабины полуторки и спросил наигранно-бодрым голосом:
– Что случилось, бабоньки?
– Да вот девка… повесилась, – ответила старуха с печальным монашенским лицом.
– Повесилась? Какая девка?
– Да Лизка Шмурина.
– В этом доме?
– Ну!..
– Когда?
– А бог ее знает. Уже и почернеть успела. Думают, что вчерась вечером. Говорят, ссильничали над ней.
– Изнасиловали? Кто?
– Знать бы!
– Он следов не оставил, – добавила молоденькая баба и таким голосом, будто не кто-то, а именно Васильев тут виноват во всем.
Иван Михайлович зашел по скрипучим ступенькам крыльца, через темные сени в избу. На столе под белым покрывалом лежала женщина, на помятом, землистого цвета лице ее застыло выражение недовольства и отчужденности. Возле стояли две женщины и беззвучно плакали.
Отчего ему стало вдруг так невыносимо тяжко? На смерть всегда тяжело смотреть, но чтоб так тяжко, до того, что хоть кричи и бей кулаком по столу.
К дому подкатил на кошовке колхозный бригадир, который узнал Васильева и подошел к нему:
– Говорят, изнасилована. Как-то не везло ей. Уж не повезет, так не повезет. Болела все. И с мачехой чо-то не ладила. Та нет-нет, да и налетит на нее. Она занудистая такая старуха. Муж у этой Лизаветы, он шофер, еще осенью перевелся в эмтээс. Страшный баламут. Бил ее, как напьется. А напивался часто. И недавно вот, дня три ли, четыре ли назад, заехал и сказал ей: ты, дескать, на меня больше не надейся, я другую нашел. Убивалася, конечно. И вчера вот еще…
– А как узнали, что изнасилована?
– Да кровоподтек там какой-то… И еще чего-то. Бабы знают, бабы, они не ошибутся.
– А в милицию сообщили? – спросил Васильев. И подумал: «Уж не Денисов ли? Но зачем он будет здесь останавливаться».
– Ну, а как же! Я счас на телефоне висел. Сказали, что выехал следователь. Сразу она, видно, и… А подождала б до утра и одумалась бы. Люди только сгоряча кончают с собой, так я думаю.
Бригадир махнул рукой на баб:
– Давайте расходитесь. Неча тут глазеть, не цирк.
– Какую бабу загубили, – сказала старуха с монашеским лицом. – Докторшу надо б привезти.
Ей ответила одна из женщин:
– Далось тебе!.. И без докторши все ясно.
– На столе у нее какие-то деньги нашли, – с удивлением проговорил бригадир. – Откудов они?..
…Толстый нос у Денисова ехидно свесился. Губы почему-то поблескивают, будто лаком покрыты.
– Посмотри мне в глаза. Ну!..
«Как твердо и спокойно смотрит, черт возьми! Может, и не он?..»
– Был в селе Вороновка?
– Ну… был. И что?
– Там изнасиловали женщину. Это ты?
– Нет! – не в меру быстро и уверенно ответил Денисов.
– И все-таки это ты сделал, мерзавец! Даже по голосу чувствую.
– Да никого я не насиловал. Отвались.
– Нет, я чувствую, что это ты. Ты! Боже мой!..
– Кто тебе сказал, что я?
– Она повесилась. О, господи, какой мерзавец!
– От дура! Не насиловал я ее. Курва буду, ежли вру! – Денисов стукнул себя в грудь, и звук был такой, будто в груди у него пусто, как в барабане. – Провались я сквозь землю. Ну, гадство! Шофер же ехал тока до Вороновки. И я к той бабе поесть зашел. Чего голодом-то… И она на стол выставила. Хлеб, как глина. И картошка гнилая. Было б чего… И я ей денег дал. Много дал. За двадцать обедов таких. Любились, почему насиловал. Они ж все: нельзя, нельзя. Не дам. Ну, посопротивлялась для блезиру. Мужика нету, что ей… Не девка же… А может, ты не о той? Не о Лизке?.. Мою Лизкой звать. Лизка в петлю не полезет. Я ишо думал к ей заехать. И уже подарок в тамошнем магазине приглядел. Ну, что ты так глядишь? Говорю, не насильничал.
– Какой же ты все-таки выродок.
– Ну, хватит! Хватит!
– Что хватит? Что хватит, подонок ты этакий!?
– Я же сказал, что не насильничал, чего тебе еще?
– Ублюдок несчастный!
– Заткнись! А-то я с тобой поговорю по-другому.
– Я тебя не боюсь. Мне кажется, что я сейчас никого и ничего не боюсь.
Васильев сидел у окна, опустив голову, думая о Денисове, о Наде, о солдате Васильеве, чье имя присвоил себе, о стуже, которая никак не спадает, хотя вот-вот подскочит весна, дивясь тому, как быстро его мысли перескакивают с одного на другое, без какой-либо связи. А впрочем, почему без связи, – все это рядом, тут, все это окружает его. Голова стала тяжелеть, будто свинцом наполняется. Иван Михайлович слышал неровное, аритмичное биение своего сердца, ему казалось, что он в глухом, душном помещении, где мало кислорода. Тяжесть…
– Собирайся, пойдем, – торопливо сказал он, вставая.
– Куда это?
– В милицию.
– Зачем? – Но даже по голосу можно понять: знает, зачем.
Они стояли друг против друга: один набычившись, другой в вялой болезненной позе.
– Объявим, кто мы такие.
– Да ты что, рехнулся?! Ты что?!.
– Я еще ночью думал… А твоя история в Вороновке только подтолкнула меня. Пора кончать. Не могу!..
– Что кончать?
– Собирайся!
– Соберусь, держи карман шире. Я те щас соберусь.
– Бесполезный разговор, слушай. Я тебя не боюсь. Собирайся!
– Я тя щас соберу, сука. Квадратиком!
– Хорошо, пойду один. Убирайся, куда хочешь. А я объявлюсь. Я не могу больше. Убери руки! Ну!
Васильев отбросил Денисова, который наткнулся на табуретку и вместе с ней повалился на пол. На ходу надевая пальто и шапку, Васильев пинком распахнул входную дверь. С той минуты, когда Иван Михайлович сказал, что идет в милицию, он, сколь это ни странно, почувствовал некоторое облегчение, – появилась какая-то определенность, ясность, а ведь самая неприятная ясность лучше любой туманной неясности. Стало до боли жаль Надю. Ведь будут и у нее неприятности, да еще какие. «Почему мне так мучительно жаль ее?» На миг представилось удивленное и одновременно негодующее лицо Рокотова.
– Стой! – Догнав хозяина дома в полутемных сенях, Денисов начал свирепо бить его кулаком в лицо, пинать в живот. Загромыхали сваленные ведра, что-то тяжелое слетело с полок на пол. Васильев снова отбросил Денисова и выскочил на крыльцо, а с крыльца во двор. Но Денисов догнал его и повалил на снег.
– Уйди! Отстань! Прекрати, говорю!
– Замолчи, курва!
Они дрались посреди заснеженного двора. Пожалуй, не совсем точно сказано – «дрались». Драться – значит бить друг друга. А уж где там друг друга! Бил Денисов, рыча и сжимая губы. А Васильев орал:
– Помогите! – Голос высокий, с тяжелыми выдохами.
Денисов навалился на него и, нащупав горло, начал душить. Васильев, изогнувшись, отбросил его ногами.
– По-мо-ги-те!
Денисов схватил обеими руками полено. Ударил и вдруг испугался, чего с ним прежде не случалось. Торопливо стянул с убитого пальто, шапку и, пыхтя, надел на себя. Забежав в дом, схватил горбушку черного хлеба, грубо обшарил ящики комода и, найдя кошелек с деньгами, обрадованно присвистнул. Метнул взглядом туда-сюда: на вешалке – теплый шарф, на столе – маленький будильничек. Взял то и другое.
«А где у него наручные часы? На руке нету. Тожа мне начальнички».
Выскочил за ворота и остановился возле палисадника в нарочито вялой, усталой позе, сдавленно отдуваясь. Будто так, от нечего делать стоит, подышать решил свежим воздухом. Справа, у соседского дома стояли две старухи и настороженно глядели на него. А может, ему только кажется, что настороженно, в этом медвежьем углу на каждого пришлого шары пялят. Постоял сколько-то секунд и зашагал к реке, все более ускоряя шаг, сообразив, что по селу идти опасно, а за рекой, как говорил Васильев, есть дорога в леспромхоз, откуда можно уехать на попутном грузовике к полустанку. А уж там – поминай как звали.
Возле бывшей церкви шагали двое, в шинелях. Торопливо шагали. В его сторону. Денисов раза два останавливался и, будто разглядывая что-то на пимах, слегка поворачивал голову, косил глаза. К реке две дороги: та, по которой шел он сам, и другая – от центра села, более наезженная, они соединялись в том месте, где летом паром. И двое в шинелях, если только они охотятся за ним, должны пойти по второй дороге. Нет, не пошли. По селу шагают. Скрылись за домами. Пронесло! Мимо проковыляла старуха с сучковатой палкой, взглянула на Денисова мутными, обесцвеченными от старости глазами и снова опустила голову. Что это так много здесь старух?
Ему показалось, что возле Тобола остро пахнет свежими огурцами, молодыми, пупырчатыми, которые появляются на грядках ранним летом. «Такие огурцы хорошо с водочкой. Эх, навернуть бы побольше!..»
Вдоль по реке высвистывал ветер, вырвавшийся откуда-то из глубин тайги, и пах он лесной сыростью и хвоей. Какая все же радость быть на свободе: ходить, дышать, смотреть… И хотелось жить, жить!
У берега квадратная прорубь, вода в ней черна, как деготь. «Вот бы куда Васильева-то сунуть. Могила! И плыви тода, мил человек, к северному окиян-морю». Подъем на другой, высокий берег Тобола крут и скользок. «И как тут тока машины забираются? Хоть бы песком посыпали, челдоны окаянные!» Пимы у Петьки старые, стоптанные, вот-вот каши запросят, в Новосибирске шмара подарила. «Нашла чего дарить, жила чертова». Когда убегал со двора, то прицелился было к новым валенкам, что на ногах Васильева, но тут же сплюнул: малы, куда там!.. Пальто Васильевское коротковато для Денисова, а шапка опять велика. «Надо же: башка, как котел, а ноги, как у робенка». Пожалел, что ухнул Васильева поленом по голове. «Зря я. Пусть бы жил. Но опять же, что было делать-то? Кто его просил орать-то? Мать его, кочерыжка!..»
Какая иглистая дорога. Будто по гвоздям шагаешь. Поднявшись на другой берег, он обернулся и увидел троих мужчин, которые шли в его сторону, явно торопясь. Мужики как мужики, видать, ни старые, ни молодые, одеты ни богато, ни бедно – в черные полушубки. Но было в них что-то такое, что всерьез насторожило бывшего полицая: некая одинаковость, свойственная людям одной профессии, заметная военная выправка и спокойная решительность. «Это они! Они! Дорога одна. А там, у леспромхоза, другие легавые». Он понимал, что трудно уйти: тайга, снега, безлюдье, а до леспромхоза верст десять.
– Врешь!! Не возьмешь!
Он прибавил шаг, бежать на виду у них пока не хотел, а когда за Тоболом дорога вильнула вправо, в мелкий сосняк, Денисов что есть силы рванул вперед, пересек овражек, подумал: «Не могли, сволочи, мостик тут построить», оглянулся – никого, обрадовался и снова припустил. На ходу распахнул пальтишко, вытащил из кармана будильник, который бил и бил его по боку, и бросил в снег. Ему показалось, что он слышит недовольные голоса и топот. Снова оглянулся: нет, пока никого. Влево, пересекая узкий луг, ответвлялась санная дорога, а за лугом чернел ельник. Побежал по санной дороге. Следы полозьев, лошадиных копыт и человечьих ног сделали круг и исчезли, оставив на снегу клочья сена. Впереди была снежная целина, снег чуть не до пояса, сверху мягкий, как вата, а где-то внизу, как слабый ледок, с каждым шагом проваливаешься. В пимы набился снег и таял там, ногам мокро и холодно.
Возле ельника собачьи следы, только крупнее и длиннее, чем у простых дворняжек. «Волки!» Эта мысль не испугала его, он сейчас больше всего на свете боялся этих троих в черных полушубках. Но еще светилась надежда: а может, они не «они», не за ним идут, а просто так… Мало ли! Ведь нет их. Уже нет! Он и тех двоих в селе заподозрил было. Пуганая ворона куста боится. Никогда с ним ничего подобного не случалось, и, озлившись на себя, он сплюнул и матюкнулся.
Но они все же шли за ним, неотвязчивые как призраки, двое по краям санной дороги, а третий, видимо, который помоложе, возле луга, по кромке леса. Шли быстро, уверенно.
– Стой, стрелять буду! – Это крикнул рослый пожилой мужчина с пистолетом в руке. – Стой!
Он выстрелил вверх. В мертвой тайге выстрел прозвучал необычайно громко. Денисов, судорожно глотая ледяной воздух, тяжко постанывая, юркнул в густой ельник, а оттуда скачками понесся неведомо куда, лишь бы дальше от пуль, лишь бы дальше, чувствуя, как смертельная опасность придает ему силы. Он будто весь обновился вдруг. Бежал и бежал и бежал, по ельнику, по сосняку, царапая морду о стылые ветки кустарников. Снег с деревьев сыпался на шею, на лицо, но он не замечал – бежал и бежал. Было еще два или три всплеска сил, когда он, подобно зверю, изо всей мочи бросался вперед. И наконец пришло бессилие, как-то враз одеревенели ноги, сердце бешено бухало и бухало, готовое выпрыгнуть из груди. Но он еще прошел, уже прошел, а не пробежал сколько-то шагов и свалился под сосенкой, в снег, как раз в том месте, где начиналось взгорье, на верху которого виднелся бурелом, покрытый синеватым снегом. И тут с Денисовым произошло нечто странное: его на миг охватил пронизывающий холод, озноб, хотя на теле был теплый пот. В пимах вода, пальцы леденеют.
Ох, если бы ему той силы, какую он вдруг ощутил после выстрела, и если бы она не покидала его, он быстро ускакал бы в глубь тайги, на десятки верст! Но… он не мог даже подняться. И злые слезы душили его.