Текст книги "Старинная шкатулка"
Автор книги: Василий Еловских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Зоя Петровна все делает, как по закону. Она в ладу с законом. И всегда удивляется, как это люди нарушают его и совсем просто становятся преступниками. Не-вы-год-но! «Все одно пымают», – как говорит дворник дядя Егор. Украл и трясись: а вдруг выследят и за шкирку возьмут. Прячься как заяц. А потом в каталажке сиди. Я тебя вижу, ты меня нет. Как хорошо было бы, если бы каждый жулик, вор и хулиган понял, что жульничать, воровать и хулиганить очень невыгодно. Тогда и тюрьмы не надо бы.
Сегодня у Зои Петровны тепло и радостно на душе. Отчего бы вы думали? Причина серь-ез-ная! Главбух завода, мужик женатый, симпатичный с виду, важный и горлопанистый, уже давно придирается к Зое Петровне: и то не так, и это не так, и все как-то подозрительно приглядывается к ней. Надо было что-то делать. Она приметила, что он неравнодушен к одной из девушек в бухгалтерии. Есть у них там фигуристая такая, кудрявая финтифлюшка. Уже двух мужей сменила: один помер, другой сбежал бог знает куда. Так вот… Стала эта девка побегивать в кабинет к главбуху. И вчера шмыгнула туда. Зоя Петровна дерг дверь, дерг – закрыто. Закрыто! Очень даже хорошо! Пошла к технику Никольскому. Так, дескать, и так, товарищ, Никольский, закрывшись, сидят; надо дела делать, время рабочее, а они… Знает, кому говорить. Никольский – мужик особый, лезет куда его просят и не просят. Пришел. Рванул дверь. Сидят, миленькие, на диване, обнявшись. Конечно, не в самом таком интересном положении, но близко к тому. Скандал, понятное дело. Главбуху теперь от ворот поворот дадут. Вот так, дорогой! Не рой яму другим, сам в нее попадешь.
Никогда не думала Зоя Петровна, что злорадство может так приятно взбадривать. Будто тысчонки две по лотерее выиграла.
3
Приезжая сюда, Вера Петровна в былые времена чувствовала какую-то неуемную детскую радость: ведь здесь она родилась и училась, тут жили ее родичи и школьные подружки, все так волнующе знакомо и мило. У станции та же грустная березовая рощица, за ней бездонное студеное озеро, которое тянется почти на версту. Оно никогда не бывает одинаковым, это озеро, вода в нем то зеленоватая вроде бы, то становится почти черной, а то ни с того ни с сего приобретает какой-то даже зловещий стальной отблеск, глянешь и – страшно. И лед разный: иногда сероватый, землистый, будто вытаенный, иногда как темное зеркало и на нем резкие тени голых кустов. А однажды она видела вовсе чудное: голый лед под слабым утренним солнцем поблескивал нежнейшим салатным цветом. Ну, как полянки ранней теплой весной. Об озере этом разные легенды ходили. Говорили даже, что когда-то давно-давно, еще до наших прадедушек и прабабушек, из озера не раз выплывали водяные чудовища со змеиными головами и утаскивали в пучину зазевавшихся девушек. Одна из нелепых выдумок, которым не было числа в старину. Это ее озеро, здесь она когда-то купалась, бродила с ребятишками по берегу, а зимой полоскала бельишко в проруби, и голые руки ныли и немели от нестерпимого мокрого холода. Возле озера купеческие дома из красного кирпича, кажется, такие же древние, как и само озеро; над трубами этих домов железные петушки, весело смотревшие на мир. Любили местные купцы железных петушков. Проходят годы, десятилетия, а петушки стоят себе да стоят, бойко задрав к небу гребни и кривые хвосты.
Бежит, бывало, Вера Петровна со станции, а сердчишко – ек, ек, ек!.. Так это радостно екает. А последние годы не екало; голос у нее становился какой-то неуверенный, робкий, наверное, от длинной дороги и от усталости, ничто здесь уже не волновало ее, она была как каменная, и от этого неприятно; старые чувства еще помнятся, и теперешняя холодность и безразличие пугают ее, она не может найти им объяснения, кроме разве что одного – стара стала, стара. Сейчас, понятно, болеет отец. Но ведь так было и в прошлом году, и в позапрошлом…
Много раз писала отцу: «Переезжай ко мне» и, бывая здесь, подолгу уговаривала его, но старик сердито упрямился, даже удивлялся: «На вот!.. Чо это я поеду куда-то к черту на кулички. Чо боровишь-то? Здесь я привык. Здесь меня все знают и уважают».
И вот получила телеграмму от сестры: «Папа тяжело болеет. Приезжай». Отец был здоровяком, знать не знал никакой хвори, и слова «тяжело болеет» настораживали и пугали.
Зайдя в новый, незнакомый ей магазин, она купила овощей и яблочного сока – то и другое, говорят, полезно старикам.
Дверь открыл племянник Леонид, длинный, худой паренек, который, видать, стеснялся своего роста и потому сильно горбился и походил на чахоточного. И, вообще, он был как бы не от мира сего: молчалив, робок, забит, погружен в какие-то свои мысли и мечты – бледная тень человека.
– Как с дедушкой?
– Плохо.
– Что с ним?
Леонид жалко пожал плечами:
– Не знаю.
– Как «не знаю»?.. А что врачи говорят?
– Возраст… говорят.
– Но ведь ходил же он. Какая болезнь-то?
– С сердцем что-то, говорят.
Отец валялся на кровати, и Вера Петровна подивилась, как он тяжело, беспомощно и некрасиво лежит: штаны сползают, распухший, чуть иссиня живот оголился, щеки обвисли, губы, особенно толстая нижняя, с белой пеной в углах, нелепо оттопырены. Дышит быстро, тяжело, с натугой.
– Давно уснул?
– Да он что-то спит все больше.
– А ночью кто с ним?
– А… никто.
– Да как же так? Мать-то дома?
– Дома.
Ей вспомнилось, каким он молодцом был когда-то: вышагивал по-солдатски уверенно, прямо, и даже старенькая роба, в которой ходил на фабрику – черная замасленная куртка, такие же черные замасленные брюки выглядели на нем как-то необычно солидно, внушительно. Всегда гладко выбрит, ботинки начищены-надраены, выходные брюки проглажены, выходная рубаха белехонька. И знакомые бабы говорили мачехе на забавном местном наречии: «Твой-то одеватса – уди тебе как! Чисто всем пригожий». А сейчас Вере Петровне было больно глядеть на отца.
Леонид ушел. Вера Петровна оглядела квартиру: боже, сколько пылищи кругом, домотканые половики, шторы и скатерти, видать, давным-давно не стираны, булка хлеба на столе покрылась плесенью, а молоко в бутылке на подоконнике уже прокисло. Быстро прибралась на кухне, помыла полы, сделала винегрет, и тут проснулся отец.
– Здравствуй, папа!
В детстве она звала его тятей, потом стала звать папой (почти все в округе звали отцов папами и подсмеивались над ней). Но слово «папа» было непривычно, и многие годы как-то стесняло ее, будто она произносила что-то нехорошее. Сейчас ей почему-то хотелось назвать его тятей.
Она приподняла старика. Но он сидел неустойчиво, неуверенно, как младенец.
– Ве-ру-ня! – Нижняя губа у него мелко-мелко задрожала. – Плохой я. Видно, смерть пришла.
Последние слова он произнес совсем просто, будто говорил что-то обычное: «Ну, как доехала?», «Как седни на улице, не шибко холодно?» Она стала успокаивать его: они завтра же вызовут самого лучшего врача, который разберется в его болезнях (сейчас медицинская наука вон на каком уровне!), выпишет лекарства, скажет, что надо есть и пить, и все пойдет на лад. Старалась говорить убедительнее, бодрилась, гладила отца, с горечью чувствуя, что бодрость получается слегка принужденная (а может, только казалось так?), сердилась на себя, и снова говорила, говорила, сразу поняв, что отцу действительно плохо.
– Да приходят доктора. И вон они лекарства. – Он махнул рукой так, будто это были не лекарства, а отрава. – Восемьдесят восемь – шутка в деле.
Он всегда был смелым, отец; если дрались на улице пьяные, где-то муж колотил жену, кто-то дебоширил, бежали за ним – он не побоится, пойдет и любого утихомирит. Он всегда был весело настроен, и теперешняя его подавленность пугала Веру Петровну: человек живет, пока он бодр, пока хочет жить, пока верит в то, что будет жить. Надо было как-то сбить с него эту подавленность.
Он тоже много говорил, с трудом, правда, и каким-то не своим – очень хриплым, с натугой голосом; хрипота исходила откуда-то изнутри, из глубины горла, там у него было что-то лишнее, мешающее говорить. Речь непонятна, можно различить только отдельные слова. И Вере Петровне приходилось переспрашивать его.
Пришла сестра, Зоя Петровна, как всегда аккуратная, скромно и приятно одетая, на лице озабоченность. У нее на лице всегда озабоченность. Даже в голосе озабоченность.
– Вера!.. – Подошла, припала к плечу. Скорбно вздохнула. – Ты покормила папу?
– Да. Но он что-то плохо ест.
– Он теперь все время плохо ест. Уж как прошу… Не знаю, что и делать.
– А что врачи говорят?
– Возраст, говорят.
– Далось вам! А болезнь-то какая?
– Старость, дескать. Соседка вон вчера и говорит: «Вы чо это как мало ему готовите?» Кажется, и в самом деле думает, что мы его не кормим.
«Тебя, видно, больше беспокоит то, что говорит и думает соседка».
– Каждый день спрашиваю: «Ну, что ты хотел бы поесть?» А он: «Ничего не хочу».
Когда они были на кухне, Вера Петровна сказала:
– Он очень тяжело дышит.
– Ну, что ж ты хочешь? Столько лет. – Помолчала. Вздохнула. – Он уже отжил свое.
– Как ты нехорошо говоришь.
– Ну, почему, Вера? Такой возраст. От старости нету лекарств.
– Все это не от старости, а от какой-то болезни. Как ты не понимаешь?
– Не шуми. Врач говорит, что у него совсем плохое сердце. Аритмия, так, кажись, называется. Общий склероз. И еще чего-то. Я не знаю, я не медик.
– Надо лечить.
– Лечат. Только проку-то. Он медленно умирает. Что теперь делать? Все помрем когда-то.
«Какой вежливый и равнодушный голос».
– Ты надолго приехала?
– Ну, сколько надо будет, столько и поживу, – ответила Вера Петровна и подумала: «Ты только этого и ждешь».
Сестры! Какие они сестры. Только считается, что сестры. Ничего общего. Зоя с раннего детства была тихоней, хныкалкой и ябедой, любила подмазываться к отцу и матери. А Вера была бойкой и прямой. Помнится, постная рожица Зойки смешила ее, и она, бывало, шутки ради, возьмет да и щелкнет сестренку по шее или пнет ее в сидячее место, так, слегка, одно название, что щелкнула, пнула. Шуму!.. Зойка ревет, мачеха орет, бежит за падчерицей с ремнем, палкой или скалкой – что попадет под руку. Падчерицу она не любила, что уж говорить, смотрела на нее без утайки как на чужую; самый вкусненький кусочек – Зое, самую грязную, тяжелую работу – Вере. Прямо как в старых сказках о Золушке. И хоть бы постеснялась и делала свое дело незаметно, нет: «Зоя, на-ка, поешь. Вкуснень-кое!», «Верка! Ты чо тут расселась? Кто за тебя робить будет? Морда кирпича просит, а все как робенок!», «Отец! Лупить надо, эту Верку…» И если бы не отцово заступничество («Да успокойся, мать. Ну, повздорили девчонки маленько, помирятся»), было бы худо. Отец на заводе, а мачеха-то дома все время…
Жить с мачехой не хотелось и, кончив семилетку, Вера подалась в областной город. Ну, а потом чего только не было: работала токарем и занимала койку в бараке (сырая, вонючая комнатушка на шестерых), побывала на фронте, после войны вышла замуж и уехала с мужем в Забайкалье, где долго мотались по частным квартиркам, жили в убогой хатенке-насыпушке, кое-как слепленной из досок (земля между досками осела, и стены были мокры, склизки, холодны). С полгода ели гнилую картошку и болтушку из муки. Муж в этой хатенке-насыпушке и помер. В армии – траншеи, землянки. И – ничего. Будто так и надо. Даже вспоминать вроде бы приятно. А вот после войны тяжелая жизнь раздражала ее. И обижала. Когда она заочно окончила техникум, когда ей перевалило далеко за сорок и волосы стали наполовину седыми, фортуна повернулась к ней: Вере Петровне дали на заводе квартиру с удобствами и перевели на инженерную должность. Тогда она все время торопилась – и в цехе, где ей, ко всему прочему, понадавали уйму общественных нагрузок, и на улице (она жила далеко от завода), и даже дома, когда, казалось бы, можно и отдохнуть. Ускоренный ритм, навязываемый цехом, так просто не сбросишь; жила больше надеждами (дескать, ладно, пока как-нибудь, а уж потом, в будущем!), и в этом была ее ошибка: надежды исчезли, будто и не было их, пришла старость, уже без радужных ожиданий, с мучительными сожалениями. Жила бы, как все, радуясь, что ходишь, видишь, дышишь…
Отец поначалу как-то странно равнодушно относился к ней: уезжаешь, ну и уезжай, выходишь замуж – выходи, живешь без квартиры – ничего, потерпи, бывает, но с годами стал внимательнее, все больше и больше радовался ее приезду, и было видно, что он теперь даже гордится ею: дочка вышла в люди, почти что инженер. Несколько раз приезжал к ней, и ему все нравилось там: и город, и квартира, и Верины сослуживцы, люди все дипломированные, солидные, обходительные. Старик внимательно приглядывался к дочери, как бы изучал ее, и это забавляло Веру Петровну.
Отец хорошо зарабатывал, были у него и огородишко, и корова, и овечки, и курицы, все было – и денежки, когда-то понемногу, когда-то помногу, но беспрерывно текли и текли от отца и мачехи к Зое и ее отпрыску Леониду. А о Вере забывали, будто ее и не было на свете: «Вера не возьмет. Ей не надо». Дескать, бойкая, пробьется. И она бог знает где. А тихоня Зоенька рядом, тут. И с ребеночком. У всех вызывает сочувствие. Муженек пожил с ней года два и погиб при автомобильной катастрофе, он был шофером. Правда, когда Вера приезжала, отец и мачеха иногда совали ей какую-нибудь мелочь – баночку варенья или десяток яичек или стакан сухих грибов, но она всякий раз отказывалась, стеснялась брать, и стеснительность прикрывала грубоватым смешком: «Да что я побираться приехала?» А сама всегда привозила им богатые подарки – то костюм, то пуховую шаль, то плащ, то пыжиковую шапку, то отрез на платье, а то еще что-нибудь дорогое и нужное им.
Пенсия у нее невелика. И тут все ее доходы. А ведь еще лечиться надо. Вера Петровна к тому же какая-то непрактичная и часто оказывается в дураках. Весной одолжила соседу-пенсионеру последние полсотни рублей, и он до сих пор не отдал их: «Нету пока, матушка. Отдам, отдам!» А где уж отдаст: пить начал, каждый день на взводе. Раньше сама белила и красила в квартире, а нынче вздумала нанять маляров, уже тяжеловато самой. Пришли, побелили. «А стены на кухне и в коридоре уж завтра покрасим. А то вон как упластались. Ты уж расплатилась бы с нами. Завтра все сделаем честь по чести». Нате, берите! Ушли и – поминай как звали. Сама добеливала, докрашивала.
Может, когда-то в чем-то Вера Петровна и ошибалась, что-то делала не так, как надо, все может быть, но никогда не желала она зла людям, была бойка, шумлива, добра и покладиста, и мысли об этом, теперь на старости, согревают ее. У нее старообразное с глубокими морщинами (кожу будто надрезали) мясистое лицо нездорового землистого цвета – даже самой неприятно смотреть. Не то что у Зои. Та моложава.
Покормила отца, и он уснул. Во сне он все время хрипло выкрикивал что-то бессвязное, звал кого-то, спорил с кем-то – ничего не поймешь, глухо стонал и ойкал; просыпаясь, просил дать воды, пытался сесть, отчего старая железная кровать невыносимо сильно и как-то болезненно скрипела, и Вера Петровна, привыкшая у себя дома к тишине и одиночеству, никак не могла заснуть. Ей все казалось, что он пробудился (она лежала в другой комнате). Подбегает. Нет, спит. Кажется, опять зовет. Нет, во сне… Дышит уже совсем тяжело. И вдруг утихает, не дышит вроде бы. Умер!!! Веру Петровну обдает холодом, она начинает тормошить старика: «Папа, что с тобой?!» Опять дышит. Потом дыхание снова исчезает. И так без конца. Он все время сползал с кровати, и Вере Петровне казалось, что отец свалится на пол и разобьется.
– Вер, а, Вер!
Подошла. Спит. Во сне видит дочь.
– Вера! Плохо мне. Ой, плохо мне!
Это уже не во сне.
Она так испугалась, что, когда вызывала «скорую», то не сразу назвала номер дома, все вылетело из головы, и женщина на другом конце провода поторопила ее: «Говорите быстрее!»
– Дай мне, Веронька, руку.
Это была тяга умирающего к живому. Все отживающее тянется к живому.
– Успокойся, пожалуйста, успокойся! Сейчас приедет врач и все будет хорошо. Все будет хорошо! Он уже едет. Успокойся!
Врач «скорой», флегматичная, неторопливая женщина, сказала Вере Петровне с легким раздражением:
– Ну, что вы паникуете? – Указала рукой на старика: – Возраст!
Вера Петровна не раз еще услышит это слово – «Возраст» (что, мол, поделаешь!) и от соседок, и от медсестры, которая ставила Петру Андреевичу уколы, и от Зои.
«Почему они такие равнодушные? Почему все мы смотрим на смерть в старости как на что-то самое простое, обычное? Смиряемся со смертью…»
4
Вера Петровна приглашала то одного, то другого врача, и их уже начинали злить ее назойливость, ее бесконечные приставания и просьбы; давала отцу лекарства, бегала по магазинам и базару, выискивая, что бы купить для него; успокаивала, веселила старика, как могла, и с ужасом видела, что все без толку – отец с каждым днем хилел, слабел, какая-то неведомая и в то же время неумолимая жестокая сила тянула и тянула его из жизни. И невольно вспоминалась старинная, давно вроде бы уже забытая русская пословица: от всего вылечишься, кроме смерти. У Веры Петровны было чувство крайней подавленности и тоски – ей было страшно за себя. Отец, как тень, – живет, не живет. Почему же ей так мучительно жалко его?
Перед утром он проснулся и, громко дыша, долго глядел куда-то в угол, думая о чем-то своем.
– Ты о чем думаешь?
– О боге, – прохрипел он.
Когда ей было лет десять, отец снял с божницы простенькие деревянные иконы и начал их торопливо рубить топором на мелкие части; рубил и совал в железную печечку, где горели дрова; железянка грозно гудела и завывала. На печке лежали картофелины, разрезанные на тонкие ломтики, – ужин для их семьи. Отец рубил, а мачеха крутилась возле и, охая и злобно дыша, пугала его адом и чертями. «Картошку эту я есть не буду, так и знай!» А он кряхтел и рубил, кряхтел и рубил. Отец никогда не вспоминал о боге.
– А ты разве веришь в него?
Он ответил не сразу:
– Да нет. Тока щас вот что-то подумал: а вдруг он есть.
– И тебе хочется, чтобы он был?
– Хорошо, если бы был.
Последнюю фразу он произнес тихо, виноватым голосом. Он ждал, что скажет дочь, как будто она могла сказать только истину. Сказки о бессмертии души (ведь в бессмертии суть, если его нет, что думать о боге) казались ей наивными, нелепыми, но отец ждал подтверждения, она это чувствовала; этот мир для него уже потухал, а вечного небытия он все же не хотел, – живые никогда не смирятся со смертью. И в утешение ему она сказала:
– Возможно, и есть.
Старик прожил еще около месяца, стонал, мучился, а помер тихо, незаметно, перед утром, когда на улице мела метель, наверное, уже последняя в эту зиму, и город, запорошенный снегом, тихо и покорно спал. И сразу стали отовсюду стекаться люди. Многие проявляют какое-то странное любопытство к умершим: видели человека за всю жизнь раза два или вовсе не видели, может, даже и не слыхали о нем, чужие, посторонние, а вот пришли, стоят, глядят со скорбными лицами. Чего глядят? Одна даже горько поплакала, попричитала и, отойдя в сторону, стала, как ни в чем не бывало, разговаривать с бабами.
Оказывается, в городе жило немало двоюродных и троюродных сестер, братьев, племянников и племянниц и еще каких-то, вовсе уж дальних-предальних родственников – седьмая вода на киселе, которые на удивление быстро узнали о смерти Петра Андреевича и заявились в тот же день. Вера Петровна прибиралась на кухне и в коридоре, а Зоя Петровна, Леонид и трое дальних родичей стали рыться в комоде, выискивая деньги, которых, по мнению Зои Петровны, было немало припрятано у покойника. А похороны, как известно, требуют денег.
Вера Петровна услышала радостный возглас сестры, и он был так некстати, так неприличен, этот возглас.
– Вот нашли! – Зоя Петровна положила на кухонный стол пачку денег. Она была радостно возбуждена, старалась скрыть это, успокоиться и не могла: – Тысяча двести рублей. Двести рублей папа обещал Жене на свадьбу. Ну… похороны, поминки… А потом поминки на девятый день, на сороковой. И через год. В общем, как раз хватит.
Она выжидающе глянула на сестру, пытаясь определить, верит та ей или не верит, тянется к деньгам или нет. Вроде бы не тянется. Лицо как маска, ничего не поймешь, – бывают же такие люди. И Зоя Петровна продолжает так же возбужденно:
– Двести рублей он давно обещал… А его желание для нас – закон. – Ее верхняя губа заметно напряжена. Глаза неподвижные, будто неживые.
«Там будет не как раз, а с лихвой, – подумала Вера Петровна. – И с кем это она будет потом поминки устраивать? Уже все, все распределила. Аж дрожит от жадности. И о покойнике забыла».
Подошли Леонид и дальние родичи – светлоглазая девчушка, угрюмый усатый мужик и старуха, которая была столь стара, что ходила, пошатываясь; кажется, дунь ветерок и – падет. Леонид подал лист бумаги:
– Это завещание, теть Вер. Бери!
Отец все свое имущество оставил по завещанию Вере Петровне. Конечно, имущество не ахти какое, но все же: дешевенький телевизор, радиоприемник, купленный вскоре после войны и еще работающий, настенные часы, столы, стулья, кровать, пуховые перины, мягкие подушки, одежда, чашки, ложки, поварешки. Есть кое-что. На этих перинах и подушках померла мачеха, только что помер отец; Вера Петровна не сможет спать на них, хотя у нее самой жесткая-прежесткая подушка и нет перины, – все время будет думать, как они там лежали и умирали. Уж вот такая она! Но стоят эти перины и подушки дорого.
Вера Петровна ничего не знала о завещании. Помнится, когда-то давно, лет этак двадцать назад, отец, подвыпив, сказал ей, что думает оформить на нее завещание, и Вера Петровна засмеялась, махнула рукой: «Да ты еще меня переживешь. И не надо мне ничего!» Ей казалось, что он просто так говорит, лишь бы говорить о чем-то; пьяненький, он любил говорить. Она видела, как у Зои дернулись плечи, та стояла спиной, смотрела в окно, на соседний дом, куда шестеро парней затаскивали пианино; но что-то у них не ладилось там: поставили пианино на землю.
– Я отказываюсь от наследства. Порви это завещание. И давайте обо всем этом поговорим потом. После похорон.
Зоя Петровна взяла у сына завещание и порвала.
«Однако… быстренько. И с каким затаенным азартом рвала».
Вера Петровна уехала сразу же после похорон, в состоянии крайней усталости, какой-то внутренней опустошенности и странного безразличия ко всему. Перед отъездом она снова сказала сестре, что отказывается от наследства. Зоя Петровна глядела на сестру ласково, улыбчиво и думала: «Уж убиралась бы ты отсюдова побыстрее, старая кикимора. А то кто тебя знает…» Когда она думала о наследстве, в душе у нее все так и ликовало, но к этому радостному чувству примешивалась легкая тревога: «Уже вроде бы собралася, а чо-то тянет еще. Жду, жду, все жданки вышли… Телевизор хоть и маленький, а показывает хорошо. Маленький да удаленький. Леньке в отцовой квартире оставлю. Настенным часам, наверное, больше ста лет. Папа говорил, что купил их у какого-то недорезанного буржуя еще в двадцатом году. Есть люди, которые собирают всякие старинные вещи. Каких только чудаков на свете нетука. Если такого чудотворца найти, то кучу деньжищ за эти часы отвалит. А перины и подушки вовсе прелесть. Мяконькие. Не лежишь, а будто плывешь на них. К себе на кровать положу. В общем, полно добра. Если на деньги перевести, бо-ольшая сумма выйдет! А главное, конечно – квартира. Так в ней все наладим, что уди тебе! Раньше в квартире тараканов до черта было. А как появился покойник, все тараканы куда-то подевались, ни одного не видно. Махонькие, а какое чутье! Вот чем надо их вытравлять-то – покойничками».
Ей стало смешно. Но, глянув на сестру, она тут же нахмурилась, ей показалось, что у Веры какое-то необычное – напряженное, ожидающее выражение лица, сестра хочет что-то сказать или сделать. Вот как возьмет да заявит сейчас: «Слушай-ка, я передумала. Я, пожалуй, заберу папино имущество».
Зое Петровне непонятно, как это можно отказываться от имущества. Вот дуреха! Ей добро прямо в руки валится, а она не берет. Не хватает у нее, что ли? Она, вообще, всегда вела себя как-то чудно, эта Верка. Пальтишко дешевенькое, старенькое – срам глядеть. Да и шляпенке в обед сто лет будет, то и гляди расползется. И еще гнет фасон. Еще чего-то заедается, даже взбуривает. Если б было лет пятнадцать, а то – слава те господи! – давно перевалило за шестьдесят. Видно, лень связываться; ведь надо все это – телевизор, приемник, столы, стулья и другое добро – увозить или продавать. Канительное дело! Да, да, лень… Проще отмахнуться. Так думала Зоя Петровна.
Но дело было не в лени; Вера Петровна видела, с какой жадностью тянется к деньгам и отцовскому имуществу ее сестрица, и злилась про себя: бери, подавись!.. Она не хотела быть похожей на сестру. И ей казалось, что если она займется имуществом, то так или иначе в чем-то будет похожа на Зою, повторит ее. Но главная причина, заставившая ее отказаться от наследства, была все же не в этом: Вера Петровна никогда ничего не брала у отца, ничем отцовским не пользовалась; и сейчас думалось ей: пусть уж будет так до конца. Пусть будет так!.. Проживу… В этом она чувствовала какую-то горькую сладость.
«А Зоенька чувствительна. Тонко улавливает мое настроение. Чувствительность, заквашенная на эгоизме».
– Ты чо-то плохо выглядишь, Вер. Надо б тебе отдохнуть. А то ишо свалишься тут у нас.
– Да, да!.. Я сейчас пойду на вокзал, – слегка недовольно проговорила Вера Петровна.
– Ну, отдохни хоть. Пойди к нам, полежи. Поспи.
– В вагоне отдохну.
– Я тебя провожу.
– Не надо провожать.
– Как «не надо»?
– Одна дойду. Не надо.
– Какая ты сердитая, Вер. Почему ты такая сердитая, а? Ведь ты же интеллигентная. – Улыбается. Улыбка у нее, как всегда, тихая, красивая. – Знаешь, этим летом я в Ялте отдыхала. Вот прелесть, слушай, а! Море какое! Так одна врачиха там говорила про отдыхающих: это, дескать, не настоящая интеллигенция. Это, дескать, мужицкая интеллигенция. Одно хамство, мол, и невоспитанность.
– А ты понимаешь, что она имела в виду под словом «мужицкая»?
– А чо уж я такая дура, что ли?
– От ее философии тянет скверным душком. А ты повторяешь…
– Ну, чо ты придираешься-то? – Опять улыбается.
Вера Петровна никогда не видела сестру злой и грубой, Зоя всегда была тихонькой, гладенькой, сладенькой. Вере Петровне кажется, что в Зоином вежливом, деликатном голосе есть что-то неживое, холодное. Сегодня она впервые почувствовала, что ей неприятны ее длинный, угрюмый нос, чрезмерная старательность и приглаженность в одежде.
Вспомнилось… Та сценка, наверное, навечно останется в памяти. А, казалось бы, что особенного… Однажды (она была тогда еще молода) Вера Петровна решила покормить голубей; к хлебным крошкам, брошенным ею, заковыляли три или четыре птицы, но какой-то шустрый, взлохмаченный воробей опередил их и, схватив самую крупную крошку, выскользнул из-под их ног и улетел. Зоя, стоявшая рядом, сдавленно засмеялась, и в смехе ее были довольство и злорадство.
«Она боится жизни, не верит в нее. И от того хочет казаться милой, доброй и вежливой. Не быть, а казаться… Она по-своему закалена, все переживет, все одолеет…» Вера Петровна часто разговаривала сама с собой (одиночество приучило), порою мысленно спорила с кем-нибудь, и эти разговоры и споры бывали куда более смелыми, убедительными и даже умными, чем с людьми.
На вокзал Вера Петровна пришла уже вечером, усталая и продрогшая. До поезда оставалось почти три часа. Да поезд еще может и запоздать, они что-то все время запаздывают. В буфете продавали вареных кур, яйца, слоеные пирожные, кофе и чай; все аккуратненько разложено и вкусно попахивает. Весь этот месяц Вера Петровна ела на ходу, без аппетита. И сейчас она с удовольствием съела бы кусочек курицы и пирожное. Но курица-то – ох-хо-хо! – сколько стоит! А Вера Петровна за дорогу совсем поистратилась. Взяла яичко, стакан чая и ломтик хлеба. Яйцо, оно ведь тоже полезное, говорят, даже полезнее мяса.
Стояла у столика, неторопливо ела, глядя в окно, за которым косо сыпал и сыпал снег, слушала монотонные, точно заведенные, голоса пассажиров, сонно бродивших по залу, зябко поеживалась и думала: до чего же вьюжной выдалась нынче зима, все кругом завалило снегами, сугробы, сугробы, сугробы, и мороз на улице пробирает аж до костей.
1980 г.