355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Мильдон » Санскрит во льдах, или возвращение из Офира » Текст книги (страница 16)
Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:15

Текст книги "Санскрит во льдах, или возвращение из Офира"


Автор книги: Валерий Мильдон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

Если эти наблюдения справедливы, если их можно суммировать как разные явления одногоприема – «зрелищности», «инсценированности, «игры», то, спрашивается, чем вызвано использование одного приема разными писателями? Не тем ли, задаю вопрос, предполагая и гипотетический ответ, что происходившее все же казалось неподлинным, ненастоящим (иррациональным, по слову К. Манхейма), как бы сыгранным; что невысказанно ждали, будто вот – вот игровой «морок» рассеется и люди протрут глаза, вернется нормальное зрение? Увы, нет, и уже в 50–е годы в «Докторе Живаго» появятся поэтические строки, словно отвечающие на вопрос:

 
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль,
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.
 

Да, может быть, игра, но кроме нее ничего нет, как бы ни мечтала публика, требуя разоблачить обман. И в «Зависти», и в «Мастере» у зрителей возникает подозрение, не под гипнозом ли видят они все. Если бы гипноз! Нет, самая доподлинная реальность ирреального, уж лучше б гипноз – можно избавиться, прийти в себя. Поэтика «зрелищности» предполагает, что реальность может быть разоблачена как реальность, а не как игра; что это вовсе не спектакль, не цирковое представление, а самая настоящая жизнь – вот почему ей надо вернуть человеческий вид, а не прятать в одеждах зрелища. Утопию нужно «разутопить», разоблачить имитацию.

В якобы клоунской речи Иван Бабичев раскрывает содержание социальных реформ Андрея, нового человека в новом мире:

«От вас хотят отнять главное ваше достояние: ваш домашний очаг. Кони революции, гремя по черным лестницам, давя детей ваших и

кошек… ворвутся в ваши кухни<…>Слонами революции хотят раздавить кухню вашу, матери и жены!» (с. 98).

Клоунская речь оказалась выступлением против нового мира, где уничтожается всякое индивидуальное бытие. Торжество коммунального, однообразного «мы» над «я» – этого не хочет Иван. В его речи попадаются слова, обращенные к Андрею, на самом же деле к новому миру:

«Что можешь ты предложить нам взамен нашего умения любить, ненавидеть, надеяться, плакать, жалеть и прощать?..» (с. 99).

Что может «новая эпоха» с ее «новыми людьми», кроме вечных, как бытие, чувств? Только отменить их, взамен дать новую колбасу, фабрику – кухню, пятилетний план. Стоит ли это проверенных чувств? Сколько б их ни испытывали люди, в каждом человеке они всегда заново – вот где источник новизны: в индивидуальном проживании, а не в якобы социальной новизне, которая всегда будет стара, а посему объявленная новизна либо инсценирована, либо обман.

Происходящее в сказке, рассказанной Иваном Кавалерову, есть сжатое изложение (так сказать, «по идеям») «Трех толстяков». В действительности, где победил‑таки новый строй, человеку с его извечными чувствами не нашлось места, оставалась надежда на вымысел. Сперва – вставная сказка в «Зависти»: изобретенная Иваном машина «Офелия» разрушала «Четвертак», фабрику – кухню, образ нового мира, а с ним и власть Андрея («толстяка»). Потом (если иметь в виду время опубликования) в «Трех толстяках», где произошли события, невозможные в жизни: «Народ справлял первую годовщину освобождения из‑под власти Трех Толстяков» (с. 241).

«…Офелия спешила ко мне, волоча раздавленного, умирающего Андрея.

– Пусти меня на подушку, брат, – шептал он. – Я хочу умереть на подушке (среди старой жизни, им всячески поносимой. – В. М.).Я сдаюсь, Иван…

Я положил на колени подушку, он приник к ней головой.

– Мы победили, Офелия, – сказал я» (с. 106).

Только в сказке, на самом деле победили Андрей, фабрика – кухня нового мира, однообразная коммунальность, «мы». В этом мире любой обед, точно, стоит четвертак, зато нет родного, домашнего, семейного, и норма фабрики – кухни сильно отдает нормой тюремной, одинаковой для всех.

В анализе утопических мотивов «Зависти» (нового человека, нового мира, перевоспитания чувств) я настойчиво подчеркивал невольность для автора тех смыслов, которые, по моей гипотезе, содержит роман. Сам писатель, предположил я, не только не хотел этих смы – слов, их не было у него в уме, и он, безусловно, советский автор, собирался воспеть новый мир. Однако в ряде мест своего сочинения ему пришлось «заставлять» материал, который не совпадал с авторскими расчетами.

В книге много зависти. Я полагаю, оттого, что писателю хотелосьсоздать впечатление, будто старый мир, якобы теснимый новым, уходит и сожалеет об этом, завидуя новому – свежему, молодому, здоровому. Так проигравший завидует победителю, так торжествует «правота» Андрея. Не предусмотрен, говорилось не раз, еще один вариант «зависти».

Характеризуя немецкого футболиста – профессионала, Ю. Олеша пишет: «Он презирал игроков – и тех, с которыми играл, и противников. Он знал, что забьет любой команде мячи. Остальное ему было не важно. Он был халтурщик"(с. 119).

Подчеркнутое слово – рука автора из‑за ширм, оно не следует из предыдущего, ему противоречит. Персонаж мог испытывать названные чувства – они не доказывают, что он халтурщик. Слово понадобилось писателю, чтобы опорочить чувства, которые, по его замыслу, исчезнут в новом мире, – чувства индивида. Немец был индивидуалом, а не коллективистом, ну так и получай, «халтурщик», таким не место в будущем. Это – грубая, неубедительная, «платная» публицистика: профессионал и халтура – несовместимые понятия.

Фальшив и финал – «Ура!» (с. 120), разве что «ура!» – вопль отчаяния. Иван, предвидя безнадежность сопротивления, предлагает Кавалерову невыполнимый план: «Будем равнодушны», станем как если б машина, сделаемся Володей Макаровым, вольемся в однообразный мир и т. п.

Олеша очевидно ведет дело к поражению Ивана – старого мира. Однако финал читается не только так:да, новый мир победил, но к несчастью, и его победа отзывается в нас не гимном, а похоронным маршем. В качестве дополнительного комментария – рассказ Ю. Олеши «Мой знакомый» (1929).

«Юноша стискивал зубы. Это значило: ничего, ничего, подождем, я беден, но я добьюсь<…>

И он добивался. Он учился, опережал сверстников.<…>

С революцией стискивание зубов стало бесполезным<…>Гадкие утята перестали превращаться в лебедей.

Кузнецы своего счастья остались с молотами в руках и без материала» (с. 280–281).

Не о том ли речь, что индивидуальные усилия перестали что‑либо значить? Не личными качествами определяется успех, а нужными – принадлежностью, хотя бы демонстрируемой, целому, которое всегда право, и кто не с ним, тот не прав. От имени, ради этого целого работал Андрей Бабичев (искренно, впрочем), разрушая непрочную структуру индивидуального бытия, защищаемого Иваном.

Рассказ «Мой знакомый» походитна авторское послесловие – комментарий «Зависти», на своеобразный анализ романа, художественное исследование его метафор средствами других метафор.

«Я ненавижу моего жизнерадостного знакомого. Он тень того меня, которого уже нет<…>Моя тень существует самостоятельно, а я стал тенью. Меня считают тенью, я невесом и воздушен, я – отвлеченное понятие, а тень моя стала румяной, жизнерадостной и с презрением поглядывает на меня<…>

У меня нет прошлого. Вместо прошлого революция дала мне ум. От меня ушли мелкие чувства, я стал абсолютно самостоятельным. Я еще побреюсь и приоденусь. Я еще буду наслаждаться жизнью.

Революция вернет мне молодость» (с. 283–285).

За четыре года до этих слов М. Булгаков в «Собачьем сердце» тоже «возвращал молодость». В том же году, что и рассказ Ю. Олеши, М. М. Зощенко задумывает повесть «Возвращенная молодость» (1933).

Я уже писал, что молодость – образ, носившийся в воздухе. В 20–е, в 30–е годы любили молодость, физическую красоту, здоровое тело – все, что ассоциировалось с победой, победителями, торжеством, бьющей через край жизнью. Не любили изображать раненых, больных, несчастья, неудавшиеся жизни, судьбы, смерть, пасмурные пейзажи, небо, затянутое облаками. Замечу к слову, действие едва ли не всех советских кинокомедий этой поры (30–40–е годы) происходит весной либо летом, в яркие солнечные дни, среди бескрайнего приволья родных мест. Беру наугад: «Вратарь», «Волга – Волга», «Веселые ребята», «Светлый путь». Традиция сохраняется и после войны: «Кубанские казаки», «Верные друзья», «Мы с вами где‑то встречались», «Запасной игрок», «Полосатый рейс». Словно действует некий запрет на иные пейзажи, ненастную погоду и пр. – все, что могло бы внушить мысль о закате, убыли, прекращении и пр.

У Булгакова, у Зощенко «омоложение» лишено такого смысла, и я обращаю внимание лишь на частоту этого образа в тогдашнем художественном лексиконе, что свидетельствует об определенных настроениях, официально (неофициально) поощряемых. Вспомним: «Коммунизм– это молодость мира, и его возводить молодым», «Славьте, молот и стих, землю молодости», «Лет до ста расти нам без старости» и т. д. Молодость соединялась с идеей неизбежного торжества коммунизма – вот откуда соответствующая лексика, хотя, ясное дело, не все авторы употребляли ее в такомзначении.

«Революция вернет мне молодость» – из этого же официального словаря, хотя возможна инверсия: ушедшей молодости не вернуть, ведь прошлого, признался герой, нет. Откуда же вернется молодость? Герою не суждено все то, на что он надеется, да он и сам понимает, ибо стал тенью, умер, и только он умерший, тень его вернулась на землю. Вот, оказывается, что: в новом, послереволюционном мире живут лишь мертвые – удивительное повторение гоголевской метафоры, и тот, кто рассчитывает на омоложение, должен сначала умереть. Смерть – вот что сулит новый мир, и дух смерти прозревает Ю. Олеша в том мире, которому он пропел, как он полагал, дифирамб «Завистью».

С похожей ситуацией сталкиваемся в творчестве НА. Заболоцкого.

4

В конце предыдущего раздела выяснилось, что одно из действующих лиц художественного мира Ю. Олеши – смерть, хотя сам автор едва ли подтвердит такое заключение. Тот же персонаж действует и в поэзии Н. Заболоцкого, и – доказано исследованиями разных авторов – в прозе А Платонова, о котором ниже.

В 1932 г. Н. А. Заболоцкий отправил К. Э. Циолковскому фрагмент стихотворения «Школа жуков» (1931) с подзаголовком: «Говорят люди будущего» [34]34
  Заболоцкий Н.Столбцы: Стихотворения. Поэмы. Л., 1990. С. 348.


[Закрыть]
.

 
Сто наблюдателей жизни животных
Согласились отдать свой мозг
И переложить его
В черепные коробки ослов,
Чтобы сияло
Животных разумное царство.
Вот добровольная расплата человечества
Со своими рабами! [35]35
  Заболоцкий Н.Столбцы и поэмы: Стихотворения. М., 1989. С. 89.


[Закрыть]
.
 

Поэт надеется: будущее образумит людей, и те наделят животных разумом, вернув давно взятый долг. В этих строчках – зародыш утопии Заболоцкого, определяемой двумя чертами. Одна обычная, неоригинальная: будущая жизнь сделается разумнее, ибо постоянно увеличивается доля разума в человеческих делах (вспоминается логика Чернышевского в «Что делать?»: сейчас мало порядочных людей, но раньше их совсем не было, вот пройдет время, число их увеличится, а там и все станут порядочными). В поэме «Деревья» (1933) Заболоцкий так и пишет:

 
И много в нем живет зверей,
И много рыб со дна морей,
Большого мозга строят зданье.
Сквозь рты, желудки, пищеводы,
Через кишечную тюрьму
Лежит центральный путь природы
К благословенному уму.
(1989, с. 145–146).
 

Два замечания к этим строкам. Первое. Частый в утопических фантазиях образ будь то утопия социологическая или, как у Заболоцкого, антропологическая, – большое здание.В нем средоточие жизни, разрешение неисполнимых в прошлом задач. Один из примеров – жилой дворец в утопии Чернышевского. «Здание мозга» – его отдаленный аналог. Дворецвообще любим утопиями. Сколько раз в советской жизни этим понятием характеризовались самые разные явления: университет – дворец науки, метро – подземный дворец, закс – дворец бракосочетаний, дворец спорта, культуры и т. п. Можно допустить, что в этом слове находили компенсацию то ли нечистая совесть тех, кто знал о массовой нищете и потому желал ее скрыть; то ли тщеславие и спесь новых хозяев, ни в чем не желающих уступать старым. Правда, у Пушкина в «Сказке о рыбаке и рыбке» дворецоказывался метафорой, скрывающей избушку – нищету, бесправие, и когда происходило разоблачение, нищета обнаруживалась. В архитектуре русского авангарда дворцы часто попадались в качестве проектируемого объекта, и, например, ВДНХ (ВСХВ) вся построена как сочетание разных (в национальном стиле) дворцов.

Второе замечание. Тот же самый путь «природы к уму» увидит другой русский утопист – И. А. Ефремов в романах «Туманность Андромеды» и «Час Быка». Со времен Чернышевского постоянно находятся авторы, убежденные в способности ума ответить на вопросы, безответные для национальной истории. Полагаю, это свидетельствует о какой‑то типологии решений – сознательных (авторских) и невольных (исторических), очевидно не совпадающих.

Воображаемый Заболоцким путь природы – от косной материальности, содержащей лишь энергию собственного воспроизводства, элементарного сохранения вещества, к превращению разума в устроителя жизни – такой тип развития обычен для литературных утопий, главным образом, там, где существовала сильная монархическая (централистская) власть, – в России, во Франции.

Однако другая черта зооутопии Заболоцкого оригинальна. Он полагал, человек назначен не просто увеличивать долю разумности в мире, но дать разум животным, возвысить их до себя, «очеловечить» – с этой целью и создана «первая школа жуков» (1989, с. 90), где «учат на человека» (в «Собачьем сердце» наука не пошла впрок).

Поэт словно перевернул старую метафору: «Человек – общественное животное». Теперь животное должно быть очеловечено, чтобы мир стал воистину един: исчезнут не только и не столько классовые различия – одна из предпосылок коммунистического строя, но непреодолимые доисторические различия людей и животных – тогда и наступит коммунизм – подлинная общность всего живого.

Такими, высказанными и непроговоренными, мотивами пронизана поэзия Заболоцкого 30–х годов. Вот из стихотворения «Битва слонов» (1931):

 
Весь мир неуклюжего полон значенья!
Волк вместо разбитой морды
Приделал себе человечье лицо,
Вытащил флейту, играет без слов…
(с. 94)
И слон, рассудком приручаем,
Ест пироги и запивает их чаем.
(с. 95)
 

Взглядом на будущее как на эпоху очеловечивания (у Заболоцкого – зверей, у Ефремова – всех людей), а если понимать эту метафору шире, то как на возможное оразумление зверства, изживание зверского, – этим взглядом в известной мере объяснимы «Торжество земледелия» (1930) и «Безумный волк» (1931). В «Торжестве» есть строки:

 
Над лошадиным институтом
Вставала стройная луна<…>
Здесь учат бабочек труду,
Ужу дают урок науки —
Как делать пряжу и слюду,
Как шить перчатки или брюки.
Здесь волк с железным микроскопом
Звезду вечернюю поет,
Здесь конь с редиской и укропом
Беседы длинные ведет.
(с. 116)
 

Последние две строки напоминают стихотворение В. Хлебникова «Шествие осеней Пятигорска» (1921):

 
Лишь золотые трупики веток
Мечутся дико и тянутся к людям.
«Не надо делений, не надо меток,
Вы были нами, мы вами будем» [36]36
  Хлебников В.Неизданные произведения. М., 1940. С. 51.


[Закрыть]
.
 

Слова Хлебникова неожиданно разъясняют и некоторые смыслы утопии Заболоцкого, которому (я только что высказал такое предположение) хотелось того же, что Хлебникову, – «не надо делений», пусть всё и все будут одно, вместе, сообща – тогда исчезнут вражда, несправедливость, насилие. Может быть, здесь – основание заголовка одной из поэм – «Безумныйволк» (там действуют волки – студенты, музыканты, доктора, инженеры) – передать разумживотным и растениям. То, что подобная мысль приходила в голову и Хлебникову, допустимо рассматривать знаком одного из национальных представлений о единстве, о некой всеобщей(непременно всеобщей, как не однажды говорилось) человечности. Цефализация всей органической жизни (не как естественное развитие, о чем писал П. Тейяр де Шарден, а как целенаправленные действия человека) – размах не меньший, чем план глобальной метеорегуляции или перенесение социализма на планеты Солнечной системы («Красная звезда», «Инженер Мэнни» А. Богданова) и даже в другие галактики («Час Быка» И. Ефремова).

Правда, идут на память покаянные слова профессора Преображенского: не надо торопить природу, она делает свое дело лучше нас; будем двигаться осторожно, на ощупь, иначе получим человечество Шариковых. Каковы б ни были поэтические порывы Хлебникова и Заболоцкого, их утопии дают повод вспомнить булгаковского персонажа.

Уже в 1936 г. Заболоцкий так объяснял содержание «Торжества земледелия»:

«В 1929 г., в самом начале коллективизации, я решил написать первую большую вещь и посвятил ее тем грандиозным событиям, которые происходили вокруг меня<…>В это время я увлекался Хлебниковым, и его строки:

 
Я вижу конские свободы
И равноправие коров…
 

глубоко поражали меня. Утопическая мысль о раскрепощении животных нравилась мне. Я рассуждал так:

Вместе с социалистической революцией человечество вступает в новую эру существования своего. Вместе с человеком начинается новая жизнь для всей природы, ибо человек неотделим от природы,

он есть часть природы, лучшая, передовая ее часть<…>Человек так далеко пошел, что в мыслях стал отделять себя от всей прочей природы, приписал себе божественное начало<…>

Человечество, проникнутое духом бесклассового общества, не может не ужаснуться, окинув разумным взглядом свою прошлую борьбу с природой, приводившую к вымиранию целых видов животных и задерживающую до сих пор развитие и усовершенствование многих видов<…>Настанет время, когда человек – эксплуататор природы превратится в человека – организатора природы…

Вот в кратких чертах та утопическая концепция, которая интересовала меня 6–7 лет назад, когда я писал «Торжество земледелия». Передо мной открывалась грандиозная перспектива переустройства природы, и ключом к этой перспективе была для меня коллективизация деревни, ликвидация кулачества, переход к коллективному землепользованию и высшим формам сельского хозяйства. Об этом я и хотел написать в своей поэме» [37]37
  Заболоцкий П.Столбцы… Л., 1990. С. 352–353.


[Закрыть]
.

В который раз сталкиваемся с известным законом художественного творчества: что бы ни говорил автор о своем произведении, оно имеет собственный смысл, не обязательно совпадающий (и чаще всего не совпадающий) с намерениями создателя. Заболоцкий, по его признанию, писал гимн коллективному земледелию, получилась (об этом я неоднократно писал) во всяком случае не торжественная вещь.

Используя приемы сюрреализма, поэт изобразил нерешаемость проблемы человека, и критика, похоже, догадалась об этом, однако, скорее всего, предпочла спрятаться за «пасквиль на колхозный строй». Осуществляемая утопия, какою был советский режим, не любила неясного, нерешаемого; дорожила отчетливыми формами, простыми ответами; пестовала внешние признаки радости, энтузиазм, веселье. Нельзя исключить, поэтому критика молчала о нерешаемости, читаемой у Заболоцкого, и говорила о «колхозном строе» – это близко, доступно, очевидно, хотя в стихах об этом и не сказано. Но, повторяю: никаких психо-, или гносео-, или онтологических задач; все задачи либо решены и требуют лишь технологического оформления; либо вот – вот будут решены («вот – вот» – синоним «сейчас», «немедленно», «вдруг»).

Технологизмом как якобы сущностью происходящего объясняется, почему одно из частых слов общественного (официального) лексикона, одна из популярнейших фигур литературы, искусства – инженер, специалист по разработке и внедрению технологий, исследователь (вирусов, полярных льдов, верхних слоев атмосферы, внутреннего строения вещества). Правда, и здесь предпочитались ясные, простые, непротиворечивые решения – ответы, даже – если это не было связано с обороной – вопреки истинам науки.

Заболоцкий в «Торжестве земледелия» нарушил нормы реализуемой утопии, пускай невольно – это и не входило в его замыслы, доверься мы его замечаниям 1936 г. (не верить нет оснований). Он думал,что пишет о торжестве колхозного земледелия, вышел иной смысл – торжество косных материальных сил, всепобеждающей смерти, а не колхозного строя.

Осознанно поэт возлагал надежды на будущее. Он родился в 1903 г. и, подобно многим ровесникам, верил в революционные преобразования (между стихами «Прощание», 1934 г. и «Ходоки», 1954 г., двадцать лет, но эта вера сохраняется незыблемо, несмотря на то, что произошло с поэтом за это время).

Однако поэтический дух в Заболоцком сопротивляется его уму и вере: поэзия открывала неизживаемое неблагополучие бытия, не преобразуемое никакими социальными средствами. У него много стихов, где мрачный, неизбывный пафос жизни как непреодолимой смерти выражен с абсолютной поэтической прямотой, причем начиная с 1926 г., когда появились первые стихи 23–летнего автора, это содержание его лирики открывалось глубже и глубже.

Сначала оно воплощалось в образах сюрреалистических, напоминая поэтику раннего футуризма, как, например, в стихотворении «Движенье» (1927):

 
Сидит извозчик, как на троне,
Из ваты сделана броня,
И борода, как на иконе,
Лежит, монетами звеня.
А бедный конь руками машет,
То вытянется, как налим,
То снова восемь ног сверкают
В его блестящем животе.
 

Неприкрыто несчастно – дисгармонический быт изображен в стихах «На рынке» (1927), «Ивановы» (1928). Нельзя отбросить предположение, что острое и внятное в передаче поэтического слова ощущение ужаса жизни (вопреки насаждаемым идеям благополучия) и могло вызвать в сознании Заболоцкого утопическую мечту: раз уж люди не годятся, последняя надежда на зверей, которые начнут новую человеческую породу. Волк станет новым человеком, сколь ни безумна мечта. В 1926 г. написано стихотворение, поддерживающее предложенную гипотезу:

 
В жилищах наших
Мы тут живем, умно и некрасиво.
Справляя жизнь, рождаясь от людей,
Мы забываем о деревьях.
 

Эти строки объясняют натурфилософскую, «предсократическую» утопию поэта: люди недостойны собственной разумности, от людей – некрасиво. Разум попал в неудачную форму, эволюционная проба зашла в тупик, поэтому следует извлечь разум, вернуть природе – в цитированном стихотворении люди на глазах наших становятся деревьями:

 
Мы стали тоньше. Головы растут, И небо приближается навстречу. Затвердевают мягкие тела, Блаженно деревенеют вены, И ног проросших больше не поднять, Не опустить раскинутые руки.
 

Но здесь же основание противоречия поэзии Заболоцкого 20–30–х годов. Что ж, природа спасает, но в спасении, на которое рассчитывает поэтическая утопия автора, есть червоточина. Из стихотворения 1929 г. «Прогулка»:

Вся природа улыбнулась,

Как высокая тюрьма.

Тогда же (стихотворение «Змеи»):

И природа, вмиг наскучив,

Как тюрьма, стоит над ним.

В том же году написаны стихи «Искушение» с ужасной картиной трупного распада:

 
Дева ручками взмахнула,
Не поверила ушам,
Доску вышибла, вспрыгнула,
Хлоп! И лопнула по швам.
И течет, течет, бедняжка,
В виде маленьких кишок.
Где была ее рубашка,
Там остался порошок.
Изо всех отверстий тела
Червяки глядят несмело,
Вроде маленьких малют
Жидкость розовую пьют.
Была дева – стали щи.
 

Вот она, природа, на которую надеялся поэт, которой хотел вернуть разум, – напрасно, там ему делать нечего, если он и у людей некстати. Поэтическое сознание Заболоцкого начинает догадываться: торжество земледелия – похоронно, «была дева – стали щи».

В 1929 г. (когда написаны и все предыдущие стихи, в которых природа предстает в самом неблагом обличье: видно, год каких‑то тяжелых состояний, смятений в уме), – в небольшой вещи «Меркнут знаки зодиака» попадаются слова:

 
Высока земли обитель. Поздно, поздно. Спать пора! Разум, бедный мой воитель, Ты заснул бы до утра.
 

Печальное обращение, невозвратная, похоже, потеря веры в разум, прежде казавшийся началом и концом вещей, единственным безотказным залогом спасения. Возможно, в эту‑то пору, конец 20–х – начало 30–х годов, поэт осознает: природа не только не спасает – в ней таятся погибель, вечно стерегущая человека смерть. Какие социальные преобразования, колхозы, планы, мечты? Что могут они перед неизменным ликом смерти? Вот в каком смысле «торжествует» земледелие: это смерть забирает всех себе под землю – настоящее и безостановочное «земледелие».

В стихотворении «Лодейников» (1932, 1947) изображена страшная, безысходная картина, опровергающая прежнюю натурфилософскую благодать:

 
Лодейников склонился над листами, И в этот миг привиделся ему Огромный червь, железными зубами Схвативший лист и прянувший во тьму. Так вот она, гармония природы, Так вот они, ночные голоса! Так вот о чем шумят во мраке воды, О чем, вздыхая, шепчутся леса! Лодейников прислушался. Над садом Шел смутный шорох тысячи смертей. Природа, обернувшаяся адом, Свои дела вершила без затей.
 

Обернулась адом,потому что раньше, в счастливое время надежд, поэт полагал ее средоточием благодати едва ли не райской. Теперь, прозрев (образ слепого, слепоты, незрячих очей существен в поэтике Заболоцкого, и зрение, зрительные приборы: очки, микроскоп, телескоп; зрительные искусства: живопись, кино, театр – заметны в жизни его лирического героя), он увидел, какова она. Это заставляет отказаться от былых утопических упований, от торжества земледелия, которое оказалось «природы вековечная давильня» (с. 161). Правда, здесь же Заболоцкий напишет:

 
Разрозненного мира элементы Теперь слились в один согласный хор.
 

Но он сам же заподозрил это единство: «Так вот она, гармония!..» «Согласный хор» – синоним косных элементов, непреображенных материальных стихий, среди которых человек – невзрачный атом, безвидная деталь бесконечной природной механики.

 
И сквозь тяжелый мрак миротворенья Рвалась вперед бессмертная душа Растительного мира.
(с. 163)
 

Заболоцкий почувствовал: душа растительного мира бессмертна, он вечен, что бы в нем ни происходило. Совсем, совсем не то человек: его душа, помыслы, он сам – все это смертно, и в этом громадное различие двух миров, которые поэт опрометчиво рассматривал единым. Несходство мира и человека разрушает любую утопию, помышляющую о благодатной жизни (о другой никакая утопия и не думает). Нет, догадывается поэтическое сознание, утопия невозможна, потому что бессмертен физический мир и смертен человеческий, и не разрешив этого противоречия, нельзя сулить – сейчас ли, в грядущем – социальной благодати.

В «Торжестве земледелия» Заболоцкий отказывается от натурфилософской утопии. «Лодейников», написанный позже, – результат этого отказа, продукт другоговзгляда на человека и мир, не связанного с текущими историческими переживаниями, хотя они вполне могли содействовать его формулированию, даже если сам поэт их не осознавал.

«Торжество земледелия» оканчивается торжеством смерти, «вековечной давильни»:

 
А на холме у реки От рождения впервые
Ели черви гробовые Деревянный труп сохи.
Умерла царица пашен, Коробейница старух! И растет над нею, важен, Сын забвения, лопух.
И растет лопух унылый, И листом о камень бьет, И над ветхою могилой Память вечную поет.
 

Полный триумф слепой вегетации, непреодолимого притяжения земли/могилы/смерти, и с этим никто и ничто не может поделать. Подтверждением таких настроений, резко отличных от настроений надежды середины 20–х годов, служит следующая за «Торжеством земледелия» поэма «Безумный волк». Кажется, в ней Заболоцкий окончательно расстался со своими утопическими чаяниями преобразовать мир – возможно, это‑то и почувствовали тогдашние критики, однако объяснили (вольно или невольно – сейчас не важно) это «пасквилем на колхозный строй».

 
Волк – председатель обращается к безумному волку:
Мы, волки, несем твое вечное дело Туда, на звезды, вперед!
 

С утопией на земле покончено, она бесповоротно сгинула: и люди никуда не годны, и косная природа неодолима – ее ничем не взять. Остались звезды – туда, в космос, может быть, там (вспомним знакомство и переписку с Циолковским), согласно старой русской поговорке «Везде хорошо, где нас нет», – проверенное средство от земных неурядиц, русская поэзия не раз обращалась к нему: «В небесах торжественно и чудно» (Лермонтов).

Правда, Заболоцкий было усомнился: точно ли в небесах торжественно, а на земле нечему торжествовать? Свои «опровержения» русской лирики он суммировал в «Торжестве земледелия» и выяснил: классика права – торжественно в небесах, на земле нет поводов торжествовать, и к началу 30–х годов всякие сомнения на сей счет рассеялись. В стихотворении 1930 г. «Подводный город» крах былых взглядов, похоже, несомненен:

 
Море! Море! Морда гроба! Вечный гибели закон!Где легла твоя утроба, Умер город Посейдон.
Чуден вид его и страшен: Рыбой съедены до пят, Из больших окошек башен Люди длинные глядят.
Человек, носим волною, Едет книзу головою. Осьминог сосет ребенка, Только влас висит коронка.<…>
Над могилами науки, Пирамидами владыки – Т олько море, только сон,Только неба синий тон.
(с. 85–86)
 

Вот во что превратились натурфилософские утопии – надежды: вечной гибели закон. После земледелия не осталось и самой земли – только море, только небо. Это напоминает известные тютчевские строки (Тютчев, несомненно, один из поэтических учителей Заболоцкого):

 
Когда пробьет последний чае природы, Состав частей разрушится земных, Все зримое опять покроют воды…
 

«Только море» по вероятному смыслу рифмуется с последней строкой Тютчева, и я оцениваю этот смысл не только как распад натурфилософской утопии Заболоцкого, но утопии как таковой – надежды на благую перемену социального порядка. Возможно, хочу напомнить, следует вообще вести речь о том, что русская литература, начиная с 20–х годов (Замятин, Булгаков, Козырев, Кржижановский, теперь и Заболоцкий), первой среди литератур Европы обнаружила пустоту утопизма, социо– и антропологического, и этим внесла новый тон в литературную традицию XX столетия, в частности в жанровую практику литературного утопизма.

Европейская литературная утопия до и в начале XX в. развивалась в духе надежды. Русская утопия 20–х годов оставила надежды – несомненно, новая черта жанра: то, что получило название «антиутопии», черпало из художественной практики русской литературной утопии, больше и, вероятно, раньше других подготовленной к выражению подобного экзистенциального опыта: именно в России, единственном тогда государстве мира (иезуитская коммуна в Парагвае – слишком давнее событие), попытались реализовать утопический (или, иначе, литературный)проект, выполнив, кстати, одну из заповедей русской литературной критики: литература – учебник жизни. Вот и стали по книге (утопии) «учиться» жить.

До того, как проект рухнул исторически, писатели предугадали его судьбу, и в разных формах этот прогноз выразили Замятин, Козырев, Булгаков, Платонов. И, конечно, Заболоцкий. В его творчестве после крушения утопии (ориентировочное время 1929–1931 гг.) происходят перемены– исчезают черты натурфилософских увлечений. В 1947 г. он пишет стихотворение «Я не ищу гармонии…»:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю