Текст книги "Санскрит во льдах, или возвращение из Офира"
Автор книги: Валерий Мильдон
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
В «Роковых яйцах» именно при его посредстве выводятся животные гигантских размеров – главным образом змеи, на которых и распространяется понятие «гады». «Лишенные век, открытые ледяные и узкие глаза сидели в крыше головы, и в глазах этих мерцала совершенно невиданная злоба» (с. 154).
Утопическая фантазия писателя словно предвещает: человеческие, высокоорганизованные формы вот – вот отступят под непреодолимым (апокалиптическим) натиском низкоорганизованной, а потому агрессивной жизни – естественный результат «красного» эксперимента.
В этой связи об одном совпадении. В 1936 г. вышел роман К. Чапека «Война с саламандрами». Другая стилистика, другие мотивы, другая историческая среда, питавшая воображение. Совпадает образ – неукротимый натиск рептильной формы, перед которой отступает форма человеческая. Есть и различие, о нем следует сказать, потому что оно обнаруживает своеобразие русского варианта.
Разъясняя мотивы, побудившие создать «Войну с саламандрами», К. Чапек заметил:
«Я по какому‑то поводу написал фразу: «Вы не должны думать, что развитие, которое привело к возникновению нашей жизни, было единственно возможной формой развития на этой планете». С этого и началось. Эта фраза и повинна в том, что я стал автором "Войны с саламандрами".
Ведь и в самом деле: отнюдь не исключено, что при благоприятных условиях иной тип жизни, скажем, иной зоологический вид, чем человек, мог бы стать двигателем культурного прогресса» [11]11
Чапек К.Война с саламандрами. М., 1986. С. 229.
[Закрыть].
Возможно, первоначальный замысел изменился, но в окончательном виде роман содержит слишком явные намеки на тогдашнюю историческую ситуацию Европы – распространение фашизма. Об этом писал и автор:
«Сегодня я кончил последнюю главу своего утопического романа. Герой этой главы – национализм. Действие весьма просто: гибель мира и людей. Это отвратительная глава, основанная только на логике. Да, это должно так кончиться…» [12]12
День мира. М., 1937. С. 487.
[Закрыть].
Есть и такое признание писателя:
«Критика сочла мою книгу утопическим романом, против чего я решительно возражаю. Это не утопия, а современность…» [13]13
Чапек К.Цит. изд. С. 230.
[Закрыть].
Противоречия нет. Роман задумывался таким, как об этом и поведал его создатель, – «не исключено, иной тип жизни, чем человек» и т. д. А если так, стал бы этот вид «совершать такие же безумства, как человечество? Вел бы такие же войны? Переживал бы такие же исторические катастрофы?» [14]14
Там же. С. 230.
[Закрыть].
Словом, речь шла о некой социобиологической утопии, в которой, повторяю, под влиянием горячей современности изменились первоначальные акценты, очевиднее стало то, что в исходном замысле не играло заметной роли. Однако и в своем окончательном облике этот западный роман отличался от русской повести тоном надежды,хотя писатель не скрыл и мрачного варианта. «Нет сомнения, что мир саламандр будет счастливее, чем был мир людей; это будет единый, гомогенный мир, подвластный единому духу. Саламандры не будут отличаться друг от друга языком, мировоззрением, религией или потребностями<…>У них не будет ни господ, ни рабов, ибо все они станут служить лишь Великому Коллективу Саламандр – вот их бог, владыка, работодатель и духовный вождь. Будет лишь одна нация с единым уровнем. И мир этот будет лучше и совершеннее, чем был наш. Это – единственно возможный Счастливый Новый Мир» (с. 193). Правда, слова эти взяты из воображаемого сочинения «Закат человечества» философа Вольфа Мейнерта, одного из персонажей романа, и напоминают мир Замятина и Хаксли, утопию, которой следует избежать. Писатель, повторяю, не скрывает вероятности мрачного будущего. Однако рядом с этим, в особенности если придерживаться первоначального замысла, существовал, попросту говоря, дру – гой вариант, отличный от человеческого только тем, что был другим– не лучшим/худшим, а другим. Речь шла о типе утопического романа, хорошо известном западноевропейской литературе: каким станет человечество, развивайся оно иначе (Д. Верас «История севарамбов»; Э. Бульвер – Литтон «Грядущая раса»; Г. Уэллс «Люди, как боги»).
Как бы то ни было, высокоорганизованная жизнь продолжается, и если современный мир не в состоянии обеспечить этот уровень, найдутся иные формы. Свет не сошелся клином на человечестве – вот, собственно, исходный замысел К. Чапека, изменившийся, я полагаю, под влиянием тогдашних событий.
Я бы сказал: западный автор сохраняет надежду на непрерывное развитие культуры, разве что (по первоначальному плану) он передал ее в другие руки.
Иное дело русский писатель, хотя и он допускает, что человеческий мир бессилен перед иными биологическими формами. Но, во – первых, у Чапека эти иные формы являются носителями культуры,усваивают человеческие навыки, технику, науку и гораздо удачливее пользуются ими; во – вторых, именно поэтому люди отступают: уровень их организации оказался ниже.
Совсем не так у Булгакова: люди отступают потому, что вся их наука, техника бессильны перед страшной, стихийной мощью косного органического мира, во всем, кроме злобы и агрессии, уступающего миру человеческому. Эта косная органика и гибнет без участия людей, а по тому же стихийному стечению обстоятельств: внезапные ночные заморозки убивают всех гадов.
Смысл булгаковского биоутопизма заключается, следовательно, в мрачном прогнозе, поскольку обречены любые формы человеческого вмешательства, все отдано под власть стихий, а они всегда неблагоприятны для человека – в этом отличие утопических мотивов М. Булгакова от утопизма К. Чапека.
Наэлектризованная известиями о нашествии гадов, толпа кидается к лаборатории профессора, громит ее, и профессор гибнет от рук фанатика.
«Люди вылетали из дверей, завывая:
– Бей его! Убивай…
– Мирового злодея!
– Ты распустил гадов!
Искаженные лица, разорванные платья запрыгали в коридорах, и кто‑то выстрелил. Замелькали палки. Персиков<…>не хотел пускать толпу и закричал в раздражении:
– Это форменное сумасшествие… Вы совершенно дикие звери.Что
вам нужно? – Завыл: Вон отсюда!<…>
Низкий человек на обезьяньих кривых ногах…опередил других, дорвался до Персикова и страшным ударом палки раскроил ему голову» (с. 169–170).
«Дикие звери», «обезьяньи ноги» – следствия мутации, тоже, если держаться метафорических значений, вызванной «красным лучом». В таком контексте гибель профессора Персикова – закономерность: «красный луч» убил своего создателя; силы, вызванные «красным экспериментом», не имеющие иного содержания, кроме злобы и агрессии, набрасываются на тех, кто их породил.
Одна деталь финала приобретает особое содержание. После гибели Персикова никто не смог восстановить прибор – источник красного луча. «Как ни просто было сочетание стекол с зеркальными пучками света, его не скомбинировали второй раз, несмотря на старание Иванова. Очевидно, для этого нужно было что‑то особенное, кроме знания, чем обладал в мире только один человек – покойный профессор Владимир Ипатьевич Персиков» (с. 172).
Финал придает метафорическим значениям повести еще один смысловой оттенок: красный эксперимент, стимулирующий «человека на обезьяньих ногах», безусловно, враждебен всему истинно человеческому – уникальному, индивидуальному. Смерть Персикова – страшная потеря не потому, что погибла тайна изобретения, а потому, что погиб уникальный экземпляр, как уникален – вот этот смысловой оттенок – всякий человек, и только то социальное устройство, которое считается с этим, может рассматриваться как благое, иначе «обезьяньи ноги», «дикие звери».
Это содержание Булгаков развивает в «Собачьем сердце». Повесть следует рассматривать не только в контексте булгаковского творчества (об этом я не стану говорить), но в контексте некоторых умонастроений 20–х годов, следы которых встречаются в самых, кажется, неожиданных произведениях: в научной фантастике А. Платонова, в поэзии Н. Заболоцкого, в прозе Ю. Олеши и Вс. Иванова, рассказах М. Зощенко. Эти писатели объединяются по общему признаку, они либо убеждены, что новая эпоха требует нового человека (частенько это убеждение реализуется в представлении о буквальной новизне – физической, физиологической, а иногда и психологической: отмирают некоторые чувства, возникают новые); либо они только задумываются о новом типе, не воображая его конкретных форм.
Однако в каждом случае речь идет об одном: новому миру нужен новый человек – этот взгляд интенсивно обсуждался в тогдашней научной и публицистической литературе. Нередко науку и публицистику было трудно разделить. Когда эти дискуссии читаешь сейчас, они воспринимаются развитием идей, знакомых по литературе и публицистике XIX столетия.
Кое‑что из тех споров 20–х годов, несмотря на безусловную для сегодняшнего глаза нелепость, абсурдность, оказалось реализованным. Вот, к примеру, что писал один из авторов:
«Плановое хозяйство, четко регулируя общественные взаимоотношения, должно создать в организменаиболее рациональные общественно – рефлекторные сочетания (биологический тейлоризм) и сведет к нулю все травматизирующие биохимические факторы.
Борьба за здоровье превращается таким образом в борьбу за социализм. Истинный медик, не желающий пребывать в позиции квалифицированного ветеринара, должен стремиться приспособить человеческие организмык совершающемуся на наших глазах социалистическому перевороту(воспитать систему революционных рефлексов)…» [15]15
Залкинд А. Б. Очерки культуры революционного времени. С. 30–31.
[Закрыть].
Хотел или нет автор, он выразил существо нового общественного строя как нельзя лучше. Вчитаемся: плановое хозяйство сведет к нулю отрицательные биохимические факты организма, которые, оставаясь в предложенной логике, вызваны бесплановым, хаотическим (капиталистическим) хозяйством. Предположим. Но разве все в человеке – реакция на общественную жизнь? Нет ли реакций иного происхождения? Может быть, потому, что в сознании автора живет смутное ощущение, что не все в человеке регулируется социальными отношениями, и появляется мысль: должносоздать в организме. Этого нет, это не свойственно организму, но потому и должно —речь идет о создании новых чувств, новых ощущений, а это невозможно без перемены всего организма (отсюда – всего шаг до эксперимента профессора Ф. Ф. Преображенского в «Собачьем сердце»).
Разумеется, старые чувства будут сопротивляться, и скоро даже появится понятие «заговор чувств» – сперва в повести Ю. Олеши «Зависть», а после как первоначальное название киносценария (в окончательном виде – «Строгий юноша»). О «Зависти» будет сказано, сейчас коротко замечу: это свидетельствовало, что есть чувства, якобы мешающие социализму, от них надо избавиться, ибо задача в том, чтобы приспособить человека к социалистическому перевороту. В который раз люди оказываются средством, материалом некой идеи.
Это слишком известно, и я пишу об этом лишь для того, чтобы показать, как торжествует логика, некогда объявленная Базаровым («Отцы и дети») истиной: «Исправьте общество, и болезни (человека) исчезнут». Цитированные суждения о необходимости приспособить организм к социалистическому перевороту не впопыхах или сгоряча высказанная мысль, за ней стоит долгий исторический опыт, получивший в советской системе полное выражение. Эти взгляды, эта логика не социалистическим переворотом рождены, они – результат исторического бытия русского общества. Признав этот вывод, признаем, стоя на позициях сегодняшнего, прежний путь ложным, несмотря на его историческую оправданность (а вернее, именно благодаря ей), ибо этот путь и поныне остается нашим.
То, что в суждениях начала 20–х годов названо «приспособить человека к социалистическому перевороту», в тогдашней художественной прозе выражено так:
«Если вы меня не расстреляете, я буду по мере сил работать с вами, то есть уничтожатькрасоту, свободумыслей, чувствований и поступков во имязакономерной единойточной организации человечества!» [16]16
Эренбург И.Необычные похождения Хулио Хуренито и его учеников. М., 1991. С. 169.
[Закрыть].
Приспособить человека к социализму и уничтожить свободу – одно и то же, в сущности. В рамках антропологической утопии это означает: создать организм с заранее рассчитанным набором чувств, подавить в нем настроения, мешающие социалистическому строительству, так сказать, «контрреволюционные». Не моя выдумка. «Чисто физическое половое влечение недопустимо с революционно – пролетарской точки зрения<…>Половое влечение к классово – враждебному… объекту является таким же извращением, как и половое влечение человека к крокодилу, к орангутангу» [17]17
Залкинд А. Б. Половой вопрос в условиях советской общественности.
[Закрыть].
Само собой, человек, половые влечения которого классово ориентированы, должен и физически отличаться от обычных людей, и в другом романе И. Эренбурга «Жизнь и гибель Николая Курбова» (1922) главный герой рассуждает о грядущем человеке:
«Он будет большой, широкий<…>Вместо озноба гнева и любви – неукоснительное равновесие… Я вижу этого большого человека. Новое сознание. Мне кажется, чтобы судьбу измерить, он себе на лоб поставит огромный, третий глаз» [18]18
Эренбург И.Цит. изд. С. 264.
[Закрыть].
Какими бы ни казались эти суждения сейчас, в обстановке говорившегося и обсуждавшегося в 20–е годы они были естественны. В декабре 1924 г. Президиум Государственного ученого совета Нарком – проса рассмотрел докладную записку проф. И. М. Иванова «Об искусственном скрещивании человека с обезьяной». Было решено организовать комиссию для «проработки этого предложения» [19]19
Эткинд А.Эрос невозможного. СПб., 1933. С. 229.
[Закрыть].
В романе Вс. Иванова «У» (1932) персонажи обсуждают вопросы, близкие к только что названным: «Мы разбиваем скорлупу планеты и скорлупу наших чувств» [20]20
Иванов Вс.Возвращение Будды. М., 1991. С. 149.
[Закрыть].
Знакомое, знакомое: созидая новый мир, должны и себя заново построить – разрушить старые мысли, чувства, страсти. «Трудно быть искренним, но нужно! И общество, его сознательные работники должны помогать друг другу, новый класс, идущий на смену, будет беспощадно искренним!» «Помилуйте, скажут мне, здесь идет разго – вор о перерождении основных чувств и склонностей, а вы лезете с пепельницами» [21]21
Там же. С. 204, 215.
[Закрыть].
Перерождение основных чувств! Достижимо ли, нужно ли, каковы последствия – не обсуждается; антропологическая утопия как разновидность социологической становится руководством. Обращаясь к женщине, герой Вс. Иванова произносит: «Ваша красота – уже данные для нового человека. Новый человек на новой земле будет красивым и опрятным» [22]22
Там же. С. 218.
[Закрыть].
Это мировоззрение почти в тех же словах будет повторено в программе КПСС 1961 г.: «Возрастают возможности воспитания нового человека, гармонически сочетающего в себе духовное богатство, моральную чистоту и физическое совершенство» [23]23
Программа КПСС. М., 1968. С. 120–121.
[Закрыть].
Антропологическая утопия не изменилась за 40 лет, от нее не отказались, идея по – прежнему дороже человека. В чем дело?
«Новый человек» – очень давний образ, его можно найти в мифологии едва ли не любого народа. Исторически последняя вспышка интереса к этому образу приходится на вторую половину XIX столетия (и с тех пор, кажется, не исчезает). В отчетливой форме она высказана в романе Ф. М. Достоевского «Бесы»: «Будет новый человек, свободный и гордый<…>Тогда историю станут делить от обезьяны до человека и от человека до человекобога». Позже близкие настроения выразит Ницше в поэме «Так говорил Заратустра», затем волна этих настроений пройдет по умственному миру Запада. Можно предположить, с этим связано влечение к старой форме «романа воспитания»: осознанно или нет, предлагалось воспитание другого сознания, нового человека («Люди как боги» Г. Уэллса, «Волшебная гора» Т. Манна, «Игра в бисер» Г. Гессе). Перечень продолжается.
Идея эта обдумывалась и обсуждалась и в России. И. С. Тургенев в «Отцах, и детях» вывел фигуру Базарова, содержащую явные признаки «новизны». Роман Чернышевского имеет подзаголовок «Из рассказов о новых людях». Творчество Достоевского, начиная с «Преступления и наказания», заключает идею нового человека. В конце XIX и в начале XX столетий она получила широкое хождение в умственных кругах, связанных с новым искусством, главным образом среди символистов.
Впервые в нашей философский традиции появляются сочинения, рассматривающие человека как проблему: В. И. Несмелов, «Наука о человеке»; Н. А. Бердяев, «Смысл творчества»; Л. П. Карсавин, «О личности». Эти сочинения можно классифицировать как русскую философскую антропологию.
Было, однако, обстоятельство, отличавшее русскую традицию от западноевропейской. На Западе между мыслью, сколь бы сложной она ни была, и рутиной обыденного существования находилась ис – торически развитая соединительная ткань в виде гражданских учреждений – то, что именуют цивилизацией. Этим обеспечивалась совместность высоких достижений культуры и ее носителей и абсолютно не связанных с ней, чуждых ей слоев населения. Цивилизация как бы уравновешивала эти две сферы национального бытия. Полагаю, в частности, этим объясняется, почему культура могла бытовать в своей собственной сфере; почему социальная мысль и социальная практика Запада развивались параллельно, изредка пересекаясь: цивилизационная система не давала и мысли исчезнуть и не допускала ее быстрой реализации, которая привела бы к разрушению всех сложившихся гражданских обычаев.
В России не было действующей системы, гражданских учреждений, между мыслью и обиходом зияла пропасть – именно там и происходило соединение мысли и каждодневности, разумеется, в самых нелепых и примитивных формах – не было, повторяю, исторически сложившегося регулирующего механизма.
Поэтому, например, идея нового человека в России не осталась, как на Западе, идеей, которая медленно, но неуклонно влияла бы на обыденность (не так, как этого хотели, может быть, сами создатели идеи, но она и не пропадала совсем, лишь приспосабливаясь к действующим принципам жизни, к цивилизации); в России эту идею горячо принялись реализовывать в самых невероятных формах, как и бывает, когда тонкое умственное построение пробуют пересадить в материальную жизнь. Этим я объясняю, почему, например, всерьез обсуждался вопрос о скрещивании обезьяны и человека; о выработке в людях «социалистических инстинктов»; почему из разных представлений о человеке, бытовавших в России, расхожими оказались самые немудрящие, а среди них те в первую очередь, которые из всего, что есть в человеке, опирались лишь на коллективистские навыки – именно потому, что эти навыки допускали массовый счет, не требовали скрупулезной, тонкой индивидуализации.
Такая практика (большевики внедрили ее, она с их именем связана как широчайшая, массовая) отбросила страну назад, к временам варварским, доцивилазционным, но с такой же обоснованностью можно говорить, что эта практика лишь воспроизвела доцивилизационные условия жизни народа и потому не является новой, «революционной» (какой она сама себя видела и характеризовала), но старой, «контрреволюционной», архаической, вогнавшей страну в тот же безвыходный круг развития, из которого она пыталась вырваться, если видеть попытку этого в острой критике национального исторического пути с времен Чаадаева вплоть до начала XX столетия; в крушении монархии весной 1917 г.
Ну и, конечно, если нет соединительной ткани (гражданских учреждений, цивилизации), всякое социальное действие кажется возможным, никаких преград у него нет; между воображаемым и действительным стоит лишь время,но и его легко свести на нет – вот откуда пафос немедленности, мгновенности, скачка, причем даже там, где сразу ничего сделать нельзя, ибо природа работала миллионы лет, – в тонком внутреннем мире человека. Но и тут нашелся выход: «Мы не можем ждать милостей от природы», она не дает добром, возьмем силой.
Действительно, ждать не стали, принялись попросту крушить эту тонкую материю – мотив сокрушения, разрушения, уничтожения всего и вся сделался одним из популярнейших в поэзии и прозе 20–х годов. На нем построена городская лирика молодого А. Платонова. В упоминавшемся романе Вс. Иванова «У» есть слова:
«Нашему комбинату поручено в виде опыта перерабатывать не только руду, но с такой же быстротой людей, посредством ли голой индустрии, посредством ли театра или врачебной помощи – все равно, но чтоб мгновенно»(с. 190).
Мотив быстрой (а в идеале – мгновенной) переделки человека, получение другойнатуры, подобно тому, как из руды получают металл, – вот цель новой власти. Сравнениями того, что происходит в человеке, с процессами фабричными, индустриальными переполнены проза и поэзия 20–х – начала 30–х годов, преобладают, разумеется, аналогии с металлом: «Железный поток», «Как закалялась сталь», «Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье» (Маяковский, «Хорошо»), «Ужас из железа выжал стон,/По большевикам прошло рыдание» (Маяковский, «В. И. Ленин»).
Эти и другие сравнения, вольно или невольно для авторов, построены на упрощении человека, на мысли о нем как о явлении незамысловатом, но потому и можно так обращаться с ним. «Писатели – инженеры человеческих душ»; душа – аналог производству, тогда и любой человек – легко заменимая деталь и т. д. Показательно, что одним из частых сравнений было металлургическое производство (традиция очень устойчивая, и еще в 80–е годы в многих театрах СССР шла пьеса «Сталевары», своего рода образное продолжение «Чудесного сплава» В. Киршона и «Черной металлургии» А. Фадеева. Персонаж Вс. Иванова говорит:
«Ученой, грамотной дряни, зря пропадающей, много, думается мне, в центрах, где пропадает она без толку и без счастья. Мы ее хватаем – и в домну!..» (с. 190–191).
В домну, в переплавку, значит, уничтожение индивидуальной формы, превращение в неразличимый элемент однородного целого – хорошо знакомое из литературной практики XVIII, XIX вв. содержа – ние образности. То, что в литературе 20–х и последующих годов распространилось в качестве так называемого «производственного романа», черпало не только из «социального заказа», но из психологии, гносеологии тогдашнего мира, упрощенных и упрощаемых взглядов на человека, его место в бытии, на общество.
В такой умственной атмосфере бытовало убеждение, что человеческая натура очень податлива на переделку и при целенаправленных действиях от нее можно добиться чего угодно. Любая подлость исправима трудом и правильно используемым искусством, рассуждает герой романа «У» (с. 214). Вскоре появится пьеса Н. Погодина «Аристократы» – о том, как на строительстве Беломорско – Балтийского канала труд исправил прежних уголовников – рецидивистов – сказка, в которую, кажется, поверил сам автор. Во всяком случае, литературная традиция «переделок» складывалась. А. С. Макаренко пишет дилогию «Педагогическая поэма» и «Флаги на башнях» и тоже рассказывает о «переделке» бывших беспризорных подростков в сознательных граждан нового общества. Вс. Иванов раньше многих романистов заметил это направление:
«Передают вот, на Урале произошел небывалый случай перерождения, благодаря игре, подряд, конечно, всего репертуара труппами академических театров. Целый город изменил совершенно свои вкусы и привычки. Ни водки, ни склок, ни сплетен, ни даже матерного слова!» (с. 203).
Цель таковых переделок/перерождений – новый человеческий тип, во всех отношениях совершенный (физически цветущий, нравственно безупречный, свободный от чувств, мешающих победе нового строя), но прежде всего абсолютно податливый любым манипуляциям, которые по какой‑то причине окажутся необходимы властям. На таком фоне, в контексте таких настроений следует читать «Собачье сердце» М. А. Булгакова.
Эту книгу я рассматриваю содержащей утопические мотивы, что, по моей гипотезе, свойственно целой группе произведений русской литературы 20–х годов. Один из утопических мотивов – экспериментальное выведение «нового человека». Можно обнаружить связи «Собачьего сердца» с «Островом доктора Моро» Г. Уэллса, но только для того, чтобы выявить радикальное несовпадение. В романе Уэллса опыты заканчиваются индивидуальным крахом героя. В книге Булгакова рассказано о едва ли не глобальном эксперименте, социоантропологический крах которого писатель художественно предсказал.
«У – у-у – у-у – гу – гу – гуу! О, гляньте на меня, я погибаю. Вьюга в подворотне ревет мне отходную, и я вою с ней. Пропал я, пропал» (с. 175).
Этот мотив стихии следует рассматривать в рамках литературной манеры писателя, объясняющей (или позволяющей из нескольких гипотез по поводу содержания выбрать одну) смысл повести. Происшедшее в России есть некая стихия, над которой человек не властен; бессмысленны его попытки вмешаться, ибо неизвестны ее законы, а если известны, то абсолютно бесконтрольны. Она обладает одним важным качеством – понижать уровень человеческого существования, как это уже было в «Роковых яйцах», где стихия органического бытия едва не погубила (а метафорически – погубила) человеческую жизнь. Этот мотив развивается в «Собачьем сердце»:
«Ведьма сухая метель загремела воротами и помелом съездила по уху барышню<…>
Наклонив голову, бросилась барышня в атаку, прорвалась в ворота, и на улице начало ее вертеть, вертеть, раскидывать, потом завинтило снежным винтом, и она пропала»(с. 137).
Сравним‑ка со сценой из «Роковых яиц» – гигантская змея нападает на жену Рокка, Маню: «Змея извернулась пятисаженным винтом(заметим близкую фонетику: саженным – снежным. – В. М.),хвост ее взметнул смерч, и стала Маню давить» (с. 155), пока та не исчезлав ее утробе.
Совпадения свидетельствуют, я думаю, что в художественном сознании автора пребывал некий образ стихий, которые рисовались ему ветро – воздушной силой (одно из значений змея в фольклоре – ветер, воздушный порыв), непреодолимой и спутывающей любые расчеты человека. В русской литературной классике метель, снежная буря, ветер часто оказывается в такой роли (Пушкин, Блок), и то, что у Булгакова образ появился в известном для русской литературной традиции виде, подтверждает, что, независимо от воли автора, он, образ, содержит традиционные смыслы, требующие учесть их при чтении.
Первые страницы повести – классификация людей собачьим умом:
«Дворники из всех пролетариев – самая гнусная мразь. Человечьи очистки – самая низшая категория. Повар попадается разный. Например – покойный Влас с Пречистенки<…>Царство ему небесное за то, что был настоящая личность, барский повар графов Толстых, а не из Совета Нормального Питания… Что они там вытворяют в нормальном питании – уму собачьему непостижимо» (с. 176).
Людей кормят хуже собак, однако ничего, едят. Человек хуже собаки – вот мотив, который звучит в повести. Происшедшее с Шариком после прививки ему человеческого мозга означает, вспоминая формулу В. Ф. Одоевского, «измельчание породы собак», причем то, что Шарик – дворняжка, придает измельчанию фатальную необратимость.
«Пес собрал остаток сил и в безумии пополз из подворотни на тротуар. Вьюга захлопала из ружья над головой, взметнула громадные буквы полотняного плаката "Возможно ли омоложение?"» (с. 178).
Мир, где происходит действие повести, всерьез озабочен проблемой омоложения, для него это вопрос важнейший. У писателя «омоложение» (кстати, одна из сторон деятельности проф. Преображенского) – многозначная метафора. Кто омолаживается у доктора Преображенского? Пациенты с пониженными тонами жизни, с упадком сексуальных сил. «Я вам, сударыня, вставлю яичники обезьяны» – вот один из приемов методики доктора (не вспоминается «человек на кривых обезьяньих ногах» из «Роковых яиц»?). Этот новый мир на самом деле так стар, что отчетливо неосознаваемая, но инстинктом ощущаемая дряхлостьисторгает крик о молодости,побуждает к поискам здоровья, физической красоты, преимущественно во внешнем выражении. «Все герои современных романов и драм – удивительные бодряки и весельчаки…» – признается герой романа «У». В «Собачьем сердце» эта метафора словно разъясняется: потому и весельчаки, что в некой субстанциональной основе режим был мрачен, холоден, дряхл, тосклив. Советские кинокомедии скорее симулируют смех, нежели возникают из смеха, как физкультпарады, демонстрация красивых тел, белозубых улыбок должны были оказать магическое воздействие, «омолодить» реальные отношения, сущностью которых была дряхлость, в конце концов вышедшая наружу в облике дряхлых, физически немощных руководителей СССР 70–80–х годов. Впрочем, немощь всегда коренилась в сущности режима, о чем свидетельствуют постоянные болезни первых руководителей страны, начиная от Ленина, столь же постоянно скрываемые от населения.
Возможно, поэтому не любили печального, замысловатого, сложного – всего, что заставляет задуматься, наморщить лоб, углубиться в себя, отвлечься от внешнего мира, – такие герои не любимы ни в литературе, ни в искусствах той поры. Только ясность, понятность, очевидность – не важно, что вопреки обыденному здравомыслию. Магия и здравый смысл не уживаются, одно из условий успеха магической процедуры – вера, для которой даже капля здравомыслия губительна.
Книгу Булгакова надлежит оценивать в условиях тогдашней социальности – об этом свидетельствует множество примеров (в том числе не всегда удачных, как, например, совет Преображенского Борменталю никогда не говорить за обедом о большевизме и медицине и не читать до обеда советских газет, особенно «Правды» – понижаются все жизненные отправления – с. 196–197). Вот один из ярких. Доктор Борменталь спрашивает, как профессору Преобра – женскому удалось приманить собаку. «Лаской – с. Единственным способом, который возможен в обращении с живым существом. Террором ничего нельзя поделать с животным, на какой бы ступени развития оно ни стояло<…>Они напрасно думают, что террор им поможет. Нет – с, нет – с, не поможет, какой бы он ни был: белый, красный и даже коричневый! Террор совершенно парализует нервную систему» (с. 185).
Случившееся по воле Преображенского с Шариком – тоже разновидность террора, но сам профессор осознает это потом. Пока же он предсказывает неудачу режиму, поскольку выбранный метод – террор не даст ожидаемых результатов, ведет к такому понижению человеческого уровня, что оставшиеся особи не могут рассматриваться в рамках человеческого общества; террористический режим как бы пожирает сам себя, и чем больше утопия становится реальностью, тем меньше человеческого остается; тем более ирреальна реальность и тем меньше нужна сама утопия.
Почти одновременно с повестью Булгакова, в 1929 г., немецкий философ и социолог сделал похожее наблюдение:
«Нет ничего белее потустороннего,чем рациональная замкнутая система, нет ничего, что при известных обстоятельствах таило бы в себе такую иррациональную мощь,как строго ограниченные своими рамками мысленные построения» [24]24
Манхейм К.Идеология и утопия. М., 1992. Ч. 2. С. 35.
[Закрыть].
Гоголь словно предвидел, что России суждено превратиться в нечто потустороннее, и потому он так страстно хотел изменить Чичикова: обновленный герой давал надежду вырваться из силового поля «того света». Происходившее в нашей истории в течение ста с лишним лет после «Мертвых душ» подтвердило опасения писателя, а заодно, хотя и косвенно, причину его неудачи с Чичиковым: с того света не возвращаются, единственное средство – сделать мертвое (тело) вечным, произносить заклинания, смысл которых – объявить мертвое вечно живым, не подозревая страшного смысла этой метафоры.