412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Мильдон » Санскрит во льдах, или возвращение из Офира » Текст книги (страница 20)
Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:15

Текст книги "Санскрит во льдах, или возвращение из Офира"


Автор книги: Валерий Мильдон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Хилиазм (греч. «хилиас» – тысяча) – учение о том, что через тысячу лет наступит вечное Царство Христово, которому не будет конца, история как бы прекратится, постройка здания доведена до завершения.

В связи с этим необходима поправка к утверждению К. Манхейма, писавшего: «Проекции человеческих чаяний подчинены постигаемым принципам, и в одни исторические периоды осуществление этих чаяний проецируется большей частью во время,в другие – в пространство.В соответствии с этим различием грезы о местеосуществления всех надежд можно определить как утопии, грезыо времениэтого осуществления – как хилиастические учения» [56]56
  Манхейм К.Идеология и утопия. М., 1992. Ч. 2. С. 21.


[Закрыть]
.

Приведенное суждение верно для исторических процессов Запада: в одну пору чаяния проецируются во время, в другую – в пространство (место). Для России это не так: во время русские чаяния не проецируются, время ощущается стихией, на которую нельзя надеяться и которую можно преодолеть внезапно, вдруг – тогда‑то обретешь место, где будет вечнохорошо. Далее. Греза о месте, в отличие от утверждения К. Манхейма, носит хилиастический, а не утопический характер: место, где нет ни зимы, ни лета, – время кончилось. Вернее сказать: греза о месте была в России хилиастической утопией, поскольку время не учитывалось, уповали на «вдруг», и то справедливое для истории и психологии западноевропейского общества разделение, какое сделал К. Манхейм, не годится для истории и психологии русского общества.

«Для абсолютного переживания хилиаста настоящее становится брешью, через которую то, что было чисто внутренним чувством, прорывается наружу и внезапно,одним ударом преобразует внешний мир» [57]57
  Там же. С. 32.


[Закрыть]
.

Внезапно (вне времени) преобразует внешний мир (место). Не значит ли эта формула, что в переживаниях хилиаста нет времени?

«Его, собственно говоря, интересует не столько само тысячелетнее царство, сколько то, чтобы оно было здесь и теперь, возникло бы из земной жизни как внезапный переход в инобытие». «Для хилиастического учения ценность революции как таковой состоит не в том, что она является неизбежным средством для достижения радикально поставленной цели; оно рассматривает революцию как единственный принцип непосредственного присутствия, как давно грезившийся прорыв в мир» [58]58
  Там же. С. 33–34.


[Закрыть]
.

Сказано словно о большевистском перевороте – прорыв в мир, вне и без времени, как подобает такому прорыву. Вот откуда и «хилиастические» понятия в речи Ленина 1920 г.: они, повторяю, ближе Пугачеву, а не Марксу. Эта близость позволяет мне думать, что утверждение К. Манхейма (бывают периоды «времени», бывают – «пространства»), справедливое для Запада, не годится (или – пока не годится) для России, потому что хилиазм – крестьянская идеология, а Россия была и остается крестьянской страной – по идеологии, психологии, формам власти, отношению к другим народам, к тому, что происходит у себя и в мире. Почему она такова – другой вопрос, не исключено, одна из причин в географии (климат, рельеф) – то‑то в утопиях часто собираются менять климат, как будто чувствуя: пока он таков, дело не двинется.

Для исторически меняющегося Запада мысль Манхейма справедлива; в России действует лишь принцип места,которого хотят достичь сразу, вне и без времени. Именно такая структура национального сознания обеспечила большевикам победу, ибо они (как видно из цитированной речи Ленина) сами были людьми такого сознания. И образ Платонова (ни зимы, ни лета) есть лишь разновидность русского хилиазма.

Хилиастические настроения свойственны не только русским. Наблюдения К. Манхейма построены на средневековом западном хилиазме. Однако Запад переработал эти настроения, в России они живучи до сих пор. Один из немецких исследователей установил сходство некоторых структур «Чевенгура» со структурами сознания западноевропейских милленаристов (латинское название хилиазма). Причины совпадения автор видит (оговаривая гипотетичность ответа) в том, что Платонов мог познакомиться с этой идеологией по книжным источникам, а затем использовать полученные сведения в романе – прием распространенный [59]59
  Гюнтер Г.Жанровые проблемы утопии и «Чевенгур» А. Платонова // Утопия и уто
  пическое мышление. М., 1991. С. 256 и сл.


[Закрыть]
.

При всей предположительности наблюдения, его можно отнести и к «Потомкам солнца», хотя полагал бы вероятнее другую гипотезу: тысячелетнее царство, прекращение времени – идея крестьянская, аграрная. Земледелец с его устойчивыми взглядами на циклическое устройство времени (времена года) убежден самою природой в незыблемости хронологического порядка, от которого можно избавиться одним средством – уничтожением времени.Отсюда и психология хилиастов: бунт, революция, тотальное разрушение. Идеи последовательного (эволюционного, линейного) развития неведомы, непонятны крестьянину. С этой точки зрения «Апокалипсис» – крестьянская книга, порожденная циклическим, аграрным духом.

Западные исследователи давно проговорили все это. «Коммунистическое видение капитализма предлагает нам секуляризованную версию той очень старой веры, которая хотела бы, чтобы заря миллениума наступила сейчас же вслед за эпохой отчаяния и неслыханной тирании<…>Примечательно, что Ленин, считая себя самым чистым из марксистов, по своей манере думать и по своему политическому поведению принадлежит миру еще более примитивному, чем Маркс» [60]60
  Cohn N.Les fanatiques de l'Apocalypse. P., 1962. P. 298–299.


[Закрыть]
. Миру аграрному, добавлю от себя, породившему на Западе средневековые коммунистические движения. Этот мир эволюционировал на Западе и превратился в индустриальное общество, в России же так и остался аграрным, несмотря на бесспорные индустриальные достижения. Не в них дело, не ими определяются структура нашей жизни, психология, нравы: они и по сей день в массе своей аграрны – об этом свидетельствует устойчивость коммунистической идеи.

Об «аграрности» творчества раннего Платонова уже шла речь. Признав это, не трудно признать близость русского писателя западноевропейскому милленаризму (хилиазму) – крестьянское поведение, мышление сохраняются надолго, по крайней мере, до тех пор, пока существует прямая зависимость от природных циклов.

Мне кажется, такой взгляд объясняет, почему после октябрьского переворота большевикам удалось увлечь за собой население России: в сущности, было обещано исполнить неисполнимое – уничтожить время.То, что возглашали, писали, делали большевики в эти первые годы, походило на посулы пугачевского манифеста, поскольку стояло на одном общем фундаменте, на котором стоит всякая аграрная психология/идеология: из циклического времени, каким воображается время всемирное, можно выйти лишь внезапно, рывком (бунт, революция, переворот – как ни назови), тогда‑то и будет обеспечено чаемое царство – на веки вечные. Как Ленин в 1920 г. обещал своим молодым слушателям, что все они безусловно застанут коммунистическое общество, так спустя 41 год, в 1961 г., в новой программе компартии это обещание было воспроизведено дословно: «Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме».

Допускаю, здесь не было обмана, политической публицистики, риторики (будь так, было б лучше и решалось просто: обманули ради власти). Это было убеждение, это была вера, и я (тогда мне было 22 года) с энтузиазмом читал эти слова. Идеи живут в таком же циклическом режиме, как хозяйство, психология: Пугачев – Ленин -1961 г. – нынешняя активность коммунистов. Избавление от многих теперешних бед видят в том, чтобы вернуться в структуру циклического времени (к старым порядкам: СССР, государственное регулирование, компартия, советы). Россия действительно переживает сейчас драматическую пору: удастся ли ей вырваться из циклического времени или нет? Причем вырваться не хилиастически, вдруг(бунт, революция, пожар), не апокалиптически, а постепенно,преодолев зависимость от цикла, – любой другой путь сохраняет власть «циклическую», т. е. природную.

Иными словами, вопрос поставлен так: или мы, наконец, разорвем прежнюю связь с природой или сохраним, но тогда и все от нее производное.

В октябре 1917 г. стоял едва ли не тот же вопрос, известен и ответ на него: нет, не разорвали связь с природой, сохранили полную зависимость от циклического времени – потому доныне в ходу идеи, действия, обещания, следствием которых (и одновременно причиной) является психология «вдруг», психология «взрыва», «бунта», «революции», «насилия», «разрушения» – психология утопическая, ибо идеология, оформляющая эту психологию в понятия, конструирует недостижимый идеал утопии,как бы ее ни определять: тысячелетнее царство, Китеж – град, коммунизм и пр.

В одной из статей 1923 г. Платонов написал: «…Коммунизм создается только неимоверным нажимомна природу, коренной реконструкцией ее» («Гидрофикация и электрификация», с. 451).

Все то же насилие, «мы не можем ждать»,нынешнее поколение должно жить при коммунизме – знакомые слова, знакомая психология хилиаста, намеренного выскочить из времени, иначе он навечно втянут в циклический и невыносимый порядок.

Как «Чевенгур» близок средневековому западному миллераризму/ хилиазму, так цитированное замечание Платонова перекликается со словами Ленина: «Коммунизм это есть Советская власть плюс электрификация всей страны». Платонов, разумеется, не цитировал – сходство объяснимо тем, что оба думали в одних понятиях, принадлежали одному психическому миру, а потому в представлениях о коммунизме технология преобладала над антропологией: важнее казалось решить, каксделать, чем обсуждать вопрос: а что произойдет с человеком? Это и понятно: человек для коммунизма как разновидности хилиастической идеологии – серьезная помеха, как всякое «я» всегда мешает любому «мы».

«Технологизмом» вместо «антропологизма» разъясняется толкование Платоновым «проблемы пола». Одна из героинь «Эфирного тракта» описана так:

«Валентине было двадцать лет – возраст, когда выносится решение: что же делать – полюбить ли одного человека или любовную силу обратить в страсть познания мира?» (1, с. 209).

Говоря по – иному – полюбить или заняться электрификацией? Так спрашивает лишь тот, кто не в состоянии полюбить и знает о любви по книгам, но ничего – по собственным переживаниям. «Мозговая» жизнь особенно склонна к рациональному планированию, не задумываясь, переносит рациональные схемы своего бытия на человечество.

И еще: «Девственность женщин и мужчин стала социальной моралью, и литература того времени создала образцы нового человека, которому незнаком брак, но присуще высшее напряжение любви, утоляемое, однако, не сожительством, а либо научным творчеством (электрификацией. – В. М.),либо социальным зодчеством (советской властью. – В. М.). Временаполового порока угаслив круге человече – ства, занятого устроением общества и природы» («Эфирный тракт», 1, с. 217).

«Времена угасли» – все то же стремление выйти из хронологического мира, прекратить страдательное движение истории с помощью особого устройства (и переустройства) природы; все в мире можно устроить – вот мотив утопии молодого Платонова. Он потому и любит технику, что в ней все ладно пригнано. Так бы и отношения людей, и, конечно, любовь – главную неконтролируемую силу. Когда ее обуздают, спланируют, рассчитают – человечество заживет, нечему будет нарушать разумно устроенной социальной гармонии. Половые страсти либо угаснут, либо их удастся перенастроить (вроде трансформатора) на социальное служение – электрификацию, советскую власть. Впрочем, пусть лучше угаснут, с ними хлопот не оберешься! Любовь не исчезнет, но любить будут технику, машины, науку, советские учреждения – таковы основы «нового завета» по – коммунистически. Наконец, после коренной реконструкции природы не будет ни лета, ни зимы – вечное благо вечного существования.

Что ж, цель стоит усилий – вот почему «безумие работы охватило человечество». «Я с теми, кто вышел строить и месть // В сплошной лихорадке…» Правда, у безумной, лихорадочной работы и результаты безумны – лихорадка, болезни становятся нормой, Платонов и Маяковский невольно напророчили. Их литературные предсказания приобрели общий, внелитературный смысл: безумна попытка реализовать утопию. Правда, Платонов не считал объявленную цель безумной (коммунизм), хотя изображенная им утопия кошмарна: «Чтобы земное человечество в силах было восстать на мир и на миры и победить их – ему нужно родить для себя сатану сознания,дьявола мысли и убить в себеплавающее теплокровное божественное сердце» (1, с. 36).

«Убить в себе сердце», конечно, метафора, однако распространенная. Так поступает герой утопического рассказа Н. Асеева «Завтра» (1923). Действие происходит в сентябре 1961 г., изобретатель Динес, автор идеи движущихся городов, мечтает «о полном видоизменении быта людей, о полной деизоляции их психики» [61]61
  Асеев Н.Собр. соч.: В 5 т. М., 1964. Т. 5. С. 78.


[Закрыть]
. Он вставляет себе вместо живого серебряное сердце с каучуковыми артериями, чтобы не знать человеческих болей и мук. И когда спроектированный им город рушится, изобретатель, избавленный от переживаний, кладет руку на грудь с искусственным сердцем и думает: «С такой машиной мы еще взовьем вверх человечество» (с. 314).

Эта фантазия важна и как свидетельство смутных ощущений, что живой человек не помещается в утопических проектах; и как невысказанное признание того, что утопия не считается с интересами людей – она бессердечна.

«Убить сердце» напоминает старую русскую дилемму: «Ум с сердцем не в ладу» (Чацкий). Позже П. Д. Юркевич определил, что сердце означает совокупность всех способностей человека, оно – знак самого человека, и тот, кто культивирует одни рациональные способности, упрощает человека, чтобы в конце концов избавиться от него как от помехи, добавлю от себя, гармоническому строю утопии.

Литературные утопии, русские и западноевропейские, как правило, скроены по – разуму, мало где касаются сердечной жизни, и не потому, что авторы лишены таланта, – сердечная жизнь индивидуальна, любая же утопия помышляет о государстве, обществе, человечестве, ей не до отдельного человека. Будь иначе, утопии не появились бы.

Такова, повторяю, едва ли не всякая утопия, однако утопия русская, склонная, в отличие от западной, стать реальностью, оборачивается сатанинским царством, где последнее средство сохранить жизнь – убить сердце. Почти так и происходит в «Потомках солнца»:

«Вогулов привил рабочим массам микробов энергии<…>И человек умирал на работе, писал книги чистого мужества,любил, как Данте, и жил не года, а дни,но не жалел об этом». «Быстрая, вихревая смена поколений выработала новый совершенныйтип человека – свирепой энергии и озаренной гениальности» (1, с. 39).

Небольшое отступление по поводу «книг чистого мужества». Эти слова как будто предвосхищают появление книги НА. Островского «Как закалялась сталь», где герой «умирает на работе» (строительство узкоколейки) и пишет книгу чистого мужества. В рецензии 1937 г. на нее Платонов выскажется так:

«Для истинно воодушевленной, для целесообразной жизни народа нужна еще особая организующая сила в виде идеи всемирного значения<…>В эпоху пролетариата такая воодушевляющая идея овладела людьми. Это была идея пролетарской революции и коммунизма. Осуществление этой идеи образовало великий советский народ» (2, с. 365).

Здесь не нужны комментарии, нужно лишь иметь в виду эти слова, когда заходит речь о взглядах Платонова, о том, как он относился к большевистскому режиму, коммунизму, советской власти.

Теперь в связи со словами «совершенный тип человека». Совершенный означает «законченный», тогда как традиция сердца давала тип «совершающегося», становящегося человека. Ясно, почему автору ближе «совершенный» – готовый, окончательный, что бы ни говорилось о гениальности; красное словцо, и только. «Совершенный» допускает счет массами, а не единицами, массы же управляемы, их работа/жизнь планируемы. Разумеется, любовь, как у Дан – те – неуклюжая выдумка, «совершенный» не нуждается в любви, он сам в себе полон и обходится без «дополнений» – вот и решение мучившей Платонова проблемы пола.

Книгу Вогулова читает герой другой фантастико – утопической повести писателя, «Лунной бомбы» (1926), инженер Петр Крейцкопф. Он создал проект снаряда, способного облететь Луну и вернуться на Землю. Инженер надеется открыть на соседних планетах новые источники для продолжения земной жизни (вероятно, отголосок космологических идей К. Э. Циолковского). Выясняется, что работа над проектом – лишь средство избавиться от ужасной тоски, и когда снаряд с Крейцкопфом подлетает к Луне, он открывает люк, чтобы остаться тами не возвращаться на Землю. «Вон из Москвы, сюда я больше не ездок» – переживания Чацкого приобретают архетипический смысл.

Выше говорилась: ранние (да и поздние тоже) вещи писателя сопровождаются как бы автокомментариями в статьях 20–30–х годов. Такова статья «Пролетарская поэзия» (1922). Известно, что молодой Платонов примыкал к литературной группе «Кузница». Ее эстетика выразила не только взгляды единомышленников, но и общие принципы, сделавшиеся позже основанием официальной эстетики: отрицание ценности индивида, незамысловатое представление о личности, которой всегда предпочитается масса – народ, бригада, отряд и пр. В упомянутой статье Платонова видны следы этой лексики и, конечно, эстетики: «Мы знаем только мир, созданный в нашей голове. От этого мы отрекаемся навсегда. Мы топчем свои мечты и заменяем их действительностью» (3, с. 523).

Веет чем‑то знакомым, давно читанным. Не из рассуждений ли Базарова: «Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта?» как действительность у Платонова «полезнее» мечты. Впрочем, подумаешь, Базаров, литературные герои и не то себе позволяли. Однако через 30–40 лет после тургеневского персонажа его взгляды будут подхвачены сначала русскими символистами (эстетика А. Белого, в сущности, исходит из базаровского убеждения, слегка подправленного: последняя цель искусства не в искусстве, его цель – перемена жизни). А за символистами русский авангард: «Мы новые люди новой жизни» (из манифеста, опубликованного в альманахе «Садок судей II»).

Поэтам тесно в поэзии, подавай жизнь, и не новые формы слова нужны, а новый строй бытия. Так и тянет сказать давно известное: «Подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас? // В разврате каменейте смело… // Не оживит вас лиры глас. // Душе противны вы, как гробы…» (А. С. Пушкин. «Поэт и толпа»).

Молодой Платонов оказался близок русскому авангарду: «История есть путь спасения через победу человека над вселенной». «Сущность человека должна стать другой» (3, с. 523).

Пусть автор прав, но последней задачи не решить, занимаясь переделкой вселенной, – не до того. Платонова это не останавливает, он набросал проект нового человеческого типа: «Сознание, интеллект – вот душа будущего человека, который похоронит(какова лексика? Видно, «гробы» в стихах Пушкина пророческие. – В. М.) [62]62
  «Не следует забывать, что милленаризм тесно связан с доктриной усопших, их вос
  кресением в последний день». (Rihs Ch.Les philosophes utopistes… P. 308.). Вольно или
  невольно, настоящим предметом заботы милленариста оказывается мертвое, что сво
  дится к почитанию официальных могил, а в действительности – одной – единственной,
  где покоится основатель движения. До миллионов живых людей никому нет дела.


[Закрыть]
под собой душу теперешнего человека – сумму инстинктов, интуиции и ощущений. Сознание есть симфония чувств» (3, с. 524).

Вот она, утопическая антропология, вытекающая из утопической социологии – коммунизма, хотя причинность тут взаимная. Но коль скоро социальную утопию попробовали реализовать, то и людей кроили под стать «безумной» (слово Платонова) мечте, подгоняли под нормы «безумной» антропологии. Конечно, у этих людей сохранится поэзия – пролетарская, по определению Платонова. Она «будет не организацией символов, признаков материи, а организацией самой материи, изменением самой действительности» (3, с. 536–537).

Поэзия становится разновидностью электрификации или коллективизации: она имеет дело не со словом, а с действительностью, изменяет ее, вроде того, как плотина меняет окружающий пейзаж. Зато в изменившейся реальности и человек изменится. «Пролетарская поэзия… есть борьба с действительностью, бой с космосом…» (3, с. 527). «Поэзия – та же добыча радия…» (Маяковский). Видно, общая эстетика, а не мнение одного Платонова.

«Изобретение машин, творчество новых железных, работающих конструкций – вот пролетарская поэзия». «Теперь мы сковываемматерию в тиски сознания, и это есть ритм пролетарской поэзии» (3, с. 527).

«Сковываем в тиски» – метафора, как оказалось, не только поэтическая, и произошло по желанию Платонова – сковали в тискикоммунистического сознания. «Добычу же радия» стали воспевать в книгах, на сцене, с экрана («Трактористы», «Сталевары», «Водители», «Инженеры» – см. выше).

Человеку не только нет места в этом мире, человек изгоняется как помеха «поэзии машин», ритму «железного» сознания. Мир (и общество) без человека – вот чего хочет, не ведая того, молодой Платонов. В небольшой повести 1927 г. «Город Градов» ее герой, Иван Федотович Шмаков, думает: «Самый худший враг порядка и гармонии – это природа. Всегда в ней что‑нибудь случается…» (1, с. 306).

Упоминая уже, что со второй половины 20–х годов настроения Платонова меняются (то же с Заболоцким, М. Козырев пишет сатирическую утопию «Ленинград», добавлю две повести М. Булгакова – должно быть, носилось что‑то в историческом воздухе, что невольно для самых убежденных в правоте режима – именно таков Платонов – ме – няло их самочувствие): усиливается противоречие между осознанной и художественной идеологией. «Город Градов» – одно из свидетельств. Взглядов Шмакова Платонов, очевидно, не разделяет, хотя часто герой близок суждениям автора, насколько о них можно судить по его статьям. Что такое, например, все платоновские проекты тотального преобразования природы? От них шаг до того, что думает Шмаков. Однако Платонов – писатель второй половины 20–х годов, кажется, предчувствует, что это можетзначить – искоренение разнообразия, индивидуальной самостоятельности. Ничто не должно происходить помимо воли руководящего класса, никакой самопроизвольности, все рассчитано и предусмотрено – от погоды до половых отношений – этот идеал молодого Платонова в «Городе Градове» осмеян. «А что если учредить для природы судебную власть и карать ее за бесчинство? Например, драть растения за недород. Конечно, не просто пороть, а как‑нибудь похитрее – химически, так сказать!» (1, с. 306).

Автор, похоже, начинает догадываться, каково существо режима, идеал которого – тотальный контроль всей жизни, от песчинки до космоса, хотя он не отождествляет советский строй с таким режимом, как раз потому «Город Градов» – утопия: вот что станет, дай политическую власть таким, как Шмаков. Не зря герою очень хотелось публично выступить на свою сокровенную тему: «Советизация как начало гармонизации Вселенной» (1, с. 312). Утопия оказалась пророческой.

Воспетое Платоновым в начале 20–х годов «мы» в художественной логике конца 20–х годов осознается несчастьем: «Констатировал Шмаков то знаменательное явление, что времени у человека для так называемой личной жизни не остается – она заместилась государственной и общеполезной деятельностью. Государство стало душою» (1, с. 320).

Повесть завершается смертью Шмакова – вследствие истощения от большого социально – философского труда: «Принципы обезличения человека с целью перерождения его в абсолютного гражданина с законно упорядоченными поступками на каждый миг бытия» (1, с. 327).

Слова эти – возможно, ирония автора над собственными взглядами начала 20–х годов. На их фоне многое из написанного Платоновым в конце 20–х и начале 30–х годов воспринимается как художественное преодоление утопии. Это касается романов «Чевенгур» (1928–1929) и «Котлован» (1930).

«Чевенгур» – история коммунизма в одном из русских городов – воспринимается продолжением сочинений Платонова о новом социальном строе: после всех исторических мытарств люди обретают счастье. У романа подзаголовок: «Путешествие с открытым сердцем», оп – ределяющий тон книги. Это не сатирическое произведение, нет ни насмешки, ни тем более пародии – это искреннее повествование о реализации коммунистической мечты. «Открытое (чистое) сердце» не нравственная, а скорее «техническая» характеристика отношения автора и к проблеме «коммунизм», и к персонажам, задумавшим ее решить.

Из нескольких сот героев романа, кажется, нет ни одного, кому не хватило бы авторской симпатии: все изображены сочувственно, без осуждения, и причина сочувствия в том, что писатель рассматривает их бытие с точки зрения смерти: раз человек непременно умрет, ему нельзя не сочувствовать.

В романе, как и в творчестве Платонова, много смерти, это очевидно всякому, кто занимался изучением писателя. Одна из первых сцен и героинь – старуха Ипатьевна, лечившая малолетних от голода (на самом деле от жизни) грибной настойкой. Дети умирали, а Ипатьевна говорила: «Преставился, тихий: лучше живого лежит» [63]63
  Платонов А.Чевенгур: Роман и повести. М., 1990. С. 6.


[Закрыть]
.

Один из метафорических смыслов эпизода прозрачен: мертвый лучше живого.

Другая фигура – рыбак, решивший нырнуть в озеро и не всплывать, потому что всю жизнь думал об «одном и том же – об интересе смерти» (с. 9). Он хотел пожить в смерти, чтобы узнать, что это такое, ибо, продолжаю я метафору, что такое жизнь – знает и находит неинтересным занятием.

Не может ли эта короткая сцена стать метафизической «рифмой» к эпизоду 1–го тома «Мертвых душ» Гоголя: городской прокурор, узнав о проделках Чичикова с покупками умерших крестьян, со страху умер, и только тут, прибавляет автор, все поняли, что у него была душа. Для подтверждения жизни потребовалась смерть, у нее больше значения, достоверности, чем у жизни.

Странным и неожиданным образом желание рыбака исполняет его сын Саша Дванов (их действительно как бы двое —он и отец – в одном; не исключено, на это намекает фонетика фамилии). Его жизнь, особенно ее чевенгурский отрезок, писатель неоднократно ассоциирует со смертью. Путешествие персонажа по революционной России (примерно до 1921–1922 гг.) напоминает путешествие Чичикова по окрестностям города NN). Персонаж Гоголя ищет места, где он успокоится от всякий раз неудачных для него трудов, и лишь однажды сердце его радостно вздрогнет – в доме Костанжогло, чью жизнь Чичиков вообразил идеалом человеческого бытия. Однако не про Чичикова счастливый удел – и потому, что сам Костанжогло во многом утопическая фигура, и потому, что Чичиков едва ли найдет в себе силы для такой жизни.

Действующие лица платоновского романа искали, в сущности, такого же места – где они смогут успокоиться, отряхнуть с души бремя вечных забот о хлебе насущном и зажить припеваючи.

Этаким блаженным местом, «страной гипербореев» герои Платонова вообразили Чевенгур – еще один город NN: «Эх, хорошо сейчас у нас в Чевенгуре! На небе луна, а под нею громадный трудовой район – и весь в коммунизме, как рыба в озере» (с. 163).

В финале романа к этому коммунизму «как рыба в озере» приходит Саша Дванов, добровольно переселяясь к рыбам, куда задолго до него отправился отец. Саша покидает жизнь, ибо, в отличие от Чичикова, так и не смекнувшего, где же он был (а был он на том свете), догадывается после всех своих скитаний по Руси, что не в жизни жил, а в смерти, и тогда решает взглянуть: не будет ли смерть лучше, живеежизни, если жизнь подобна смерти.

«У бобыля только передвигалось удивление с одной вещи на другую, но в сознании ничего не превращалось. Вместо ума он жил чувством доверчивого уважения» (с. 7).

Эта фигура – ключ к мечтаниям чевенгурцев о коммунизме: ничего в сознании, одно доверчивое уважение к понятию, которое от чувства доверчивости намерены превратить в реальность, не останавливаясь перед самыми страшными жестокостями, как в двух сценах расстрела чевенгурских обывателей, признанных помехой коммунизму.

Однако – и в этом особенность платоновского письма («открытое сердце», как‑никак, вспомним П. Д. Юркевича) – в обеих сценах сами расстрельщики вызывают сострадание чуть ли не наравне с их жертвами: чтобы так не было сознания, так велика доверчивость понятиям, смысла которых никто не знает!

«За семьдесят лет жизни он убедился, что половину дел исполнил зря, а три четверти слов сказал напрасно…» (с. 13).

Не будь персонажи Платонова так доверчивы, многие подумали бы о себе то же самое. «Он не мог превозмочь свою думу, что человек произошел из червя, червь же – простая страшная трубка, у которой внутри ничего нет – одна пустая вонючая тьма» (с. 15).

Из этой пустой тьмы – человек? Тогда понятно, почему его привлек коммунизм: страх смерти, ужас пустоты. Казалось: там, в коммунизме этого нет, там свет, вечное утро, ни зимы, ни лета. Вообразим, что произойдет в душе такого человека, когда доверчивость рано или поздно сменится рассуждением, и он убедится, что обманывался.

Картина Платонова напоминает строки Заболоцкого:

Над садом Шел смутный шорох тысячи смертей. Природа, обернувшаяся адом,

Свои дела вершила без затей. Жук ел траву, жука клевала птица, Хорек пил мозг из птичьей головы… [64]64
  Заболоцкий Н.Столбцы и поэмы. С. 160.


[Закрыть]
.

С одной стороны, мечта о светлом грядущем, обещания, усилия, жертвы; с другой – человек произошел из тьмы и уйдет во тьму, на родину, и последнее, что он услышит, – шорох тысячи смертей. Какая тут будущность!

Над этим и бьются герои Платонова, выражая, предположительно, его собственные сомнения (сомнения, а не убеждения), поскольку свою художественную работу писатель начинал безоговорочной верой в достижимость всеобщего блага. Об этом его книги начала и середины 20–х годов. «Чевенгур» обнаруживает сомнения, из которых, особенно после «Котлована», автор мог заключить: да, мечта осуществима, но не этими людьми. Платонов не признавал, что дело не в одних людях, но и в мечте: ей и соответствуют люди.

Многие герои и «Чевенгура», и всего платоновского творчества – странники. Их постоянное передвижение, неприязнь к оседлости есть метафора того, что здесьим нет места, но где оно, они сами не знают. У Прохора Абрамовича, усыновившего Сашу, было желание скинуть с себя свою земледельческую судьбу, отпустить жену, а самому уйти неизвестно куда.

Вот этого «неизвестно где» (хотя известно «что» – страну неиссякаемого благоденствия, – которое и саму смерть, главную героиню писателя, сделает нечувствительной) ищут персонажи романа, ко всему остальному равнодушные: к себе, к людям, не занятым этими поисками, к собственной жизни, – ничего не надо, кроме вечного блаженства.

Одна из сцен внезапным светом освещает чувства, переполнявшие чевенгурцев: «Командир лежал против комиссара и тоже спал; его книжка была открыта на описании Рафаэля; Дванов посмотрел в страницу – там Рафаэль назывался живым богом раннего счастливого человечества, народившегося на теплых берегах Средиземного моря» (с. 61).

Этого и хотят герои романа – счастливого человечества, которое может жить лишь по берегам теплого моря. Образом этих берегов в нашей классике издавна сделалась Италия. А здесь – какое счастье? – либо целыми днями дождь, либо засуха; то от жары изнемогаешь, то никак не согреешься. Вот одному из чевенгурцев и приходит мысль: раз у нас коммунизм, то зимы не будет, не надо запасать дров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю