412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Вотрин » Жалитвослов » Текст книги (страница 8)
Жалитвослов
  • Текст добавлен: 2 июля 2025, 04:49

Текст книги "Жалитвослов"


Автор книги: Валерий Вотрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

Гераскин и Смерть

…от того, что его нашли и взяли в руки, он огляделся и увидел безбрежное книжное море, в котором человек, державший его, был словно одинокая скала. Этот человек выловил его из книжного моря, не дал затеряться в нем, и у Гераскина перехватило дыхание от переполнявшей его признательности, так что он не смог вымолвить слов благодарности, только зашелестел страницами. Одновременно он видел себя словно со стороны – одетым в монашескую рясу, старым, принявшим постриг шутом, которому хочется уже не смеяться, а рассказывать истории. Но главное, его не покидало ощущение, что история, которую он хочет рассказать сегодня, последняя. Когда это ощущение переросло в уверенность, он выпал из державших его рук и канул в книжное море – и проснулся.

– Я был книгой, – весело сообщил он наутро жене.

Наталья посмотрела на него и ничего не сказала. С тех пор, как он начал писать этот сценарий, ни о чем другом он не говорил – лишь о Паскале да о книгах. Ее это начало беспокоить не на шутку – мало того, что на спектаклях он выкладывался, теперь вот увлекся человеком, который так и не дописал свой главный труд. Она и сама была актрисой, даже играла с Андреем в одних спектаклях. Но книгой она себя никогда не видела – ни во сне, ни в воображении. Ей даже страшно было подумать, что творится в голове у человека, которому снятся такие сны. Себя она считала натурой романтической и часто видела во сне, что парит над землей в образе большой белой птицы. Она даже помнила, какие у нее красивые крылья, такие изящные, белые. Но птица – это одно, а книга – совсем другое. Актриса должна казаться сама себе птицей, тогда у нее вовек не исчезнет романтический настрой, так помогающий на сцене. А книга… этак тебя и впрямь когда-нибудь поставят на полку.

Гераскин не взял на себя труд пересказывать ей весь сон. Люди-книги не рассказывают своих снов людям-птицам. Он лишь сожалел – в который уже раз! – о том, какие разные у них с Натальей характеры. Иногда, глядя со своей полки на то, как она летает там, высоко, кувыркается в воздухе, он испытывал некоторую зависть. Но потом он видел, как она садится, начинает чистить перышки, глупо ворковать на голубиный лад, и зависть пропадала. Наутро она открывала глаза, счастливо потягивалась и говорила, одним и тем же тоном: «Ах, Андрей, я опять летала!..». И вместо ответа ему хотелось насыпать ей зерна. Впрочем, злого умысла или насмешки в этом не было. Она была такой счастливой, когда видела эти сны, что ему было впору призадуматься – а может, и впрямь сменить переплет на крылья? Но тогда бы он перестал быть и шутом, потому что шуты не летают, просто не могут оторваться от земли.

С Паскалем он как раз и познакомился на полке – тот оказался его соседом справа. Это был представительный том в переплете веленевой кожи и одновременно – худощавый, немного болезненного вида господин в берете. Он сам заговорил с Гераскиным однажды.

– Ваша жена? – учтиво спросил тот, показывая на ныряющую в воздухе Наталью.

– Да, – ответил Гераскин с восхищенной улыбкой, которая была явно не к месту.

– Я так и догадался, – сказал незнакомец, – по тому, как вы внимательно и заботливо следите за ее полетом. Она превосходна, – добавил он с улыбкой. – Я давно слежу за ней – ее ни с кем не сравнишь. Жаль, она появляется здесь редко.

– Она сильно устает, – ответил Гераскин и пояснил: – Она актриса.

– Неужели? – удивился незнакомец. – Не очень люблю театр, нахожу его чрезмерным и праздным. В сущности, это похоть очей. Однако же эти кувырки радуют глаз, это не театр. Вы уверены, что ваша жена играет на сцене?

– Я и сам актер, – отчего-то потупился Гераскин, ему вдруг стало стыдно, что он играет.

– Ей надо чаще летать, – наставительно произнес его сосед. – Тогда, может быть, она забудет о сцене и приблизится к божественному… Ах, простите, я не представился. Позвольте отрекомендоваться – «Мысли» Блеза Паскаля.

– Гераскин, Андрей Игоревич, актер независимого театра «Школа буффонов».

– Почему вы не летаете, Андрей?

– Видите ли, Блез… могу я называть вас Блезом?

– Пожалуй, да. Ведь я – все, что от него осталось, его мысли. К сожалению, он не успел дать мне более подходящего имени. Иногда я перебираю в уме все те имена, которыми меня хотели наградить, и ужасаюсь некоторым. Представьте, меня хотели назвать «Апологией христианской религии». Словно какой-то скучный философский трактат.

– Меня хотели назвать Талием. Вообразите – Талий Гераскин.

– Это ужасно. Так отчего же вы не летаете?

– Тогда солнце растопит мои шутки, и я свалюсь на землю.

– Вы боитесь разбиться?

– Я боюсь быть осмеянным. Согласитесь, глупо упасть, не разбиться и быть осмеянным праздной толпой.

– Да, толпа хотела бы увидеть вашу смерть. Через секунду она будет вас жалеть – но на смерть с удовольствием поглядит. Это и есть театр.

– Вы говорите это с трепетом.

– Наверное, потому, что давно умер. Бояться смерти, будучи вне опасности, а не подвергаясь ей, ибо надо быть человеком.

На этих словах он проснулся. С утра была репетиция, надо было спешить: тогда как раз ставили «Любовь к трем апельсинам», где он играл мага Челио. Только после репетиции он сумел заглянуть в томик «Мыслей». Последняя фраза его собеседника была там, тот процитировал ее абсолютно точно.

Потом они еще много встречались, на той же самой полке. Но вот что странно – с этих пор Наталья прекратила появляться там, по-видимому, сменив сон. За исключением первого, своих разговоров Гераскин вспомнить не мог, но помнил, какое наслаждение они ему доставляли. Постепенно в нем начал складываться замысел фильма о Паскале. Гераскин вспомнил и человека, который листал его во сне, и у него зародилась догадка, что это сам великий философ, нашедший его достаточно интересным, чтобы прочитать. Ему так захотелось в это верить, что он даже разделил себя на главы, чего прежде не хотел делать ни при каких условиях, ибо желал быть сплошным текстом, даже без абзацев. Сейчас он понял, что это неудобно для читателя, и пошел на уступки – каждая его глава теперь была посвящена одному из спектаклей, в которых он играл. Таким образом, глав получилось десять. Он огорчился, увидев, что играл так мало. Можно до надрыва говорить о качестве, о том, что не бывает маленькой роли, но когда получается, что ты сыграл всего лишь в десяти спектаклях, а самому тебе уже за сорок, поневоле пожалеешь.

И в то же время Гераскин знал, отчего так. Если бы он был просто актером, – нет, он еще и читал, и писал. Время его, таким образом, было рассечено на несколько частей. Не то чтобы он стремился оставить по себе память. Он совершенно об этом не думал. Вот в чем был его секрет – он никогда не задумывался о том, что будет потом, после него. Было и еще кое-что. Тогда, на полке, он не лгал Паскалю – он действительно не боялся смерти. Он никуда не торопился. Он жалел, конечно, что играл мало, что в кино его не приглашают, а это значит, что известность твоя так и останется известностью театральной, ограниченной. Но при этом он не изволил торопиться. Возможно, это прозвучало бы дерзко, но в глубине души он считал, что сделал достаточно. Да, не бывает маленькой роли, а память о тебе от твоих усилий не зависит. Так что нечего бояться того, что тебя окончательно поставят на полку, когда ты на ней и так стоишь каждую ночь и, можно сказать, уже привык к этому. Обидно бывает оказаться временами в книжном море, но оттуда тебя всегда кто-нибудь выловит – и опять поставит на полку. От этого у него возникла некая уверенность, пропали человеческие страхи. Выловят – и поставят на полку. Что и говорить, он никогда не рассказывал об этом Наталье, – пусть летает.

Его театр, «Школа буффонов», возник всего пять лет назад, но уже успел прогреметь несколькими блестящими постановками – Гоцци, Мольер, средневековые фарсы, простые и потешные, как брюхо. Ставила «Школа» и малоизвестные пьесы итальянской комедии дель арте – это были любимые спектакли Гераскина, потому что там не надо было заучивать роль – необходимо было импровизировать. Он играл Бригеллу и Тарталью. Критика находила его игру блестящей, публика валилась от хохота. На сцене он был буффон – а вне сцены поражался, откуда это берется, ибо вне сцены буффоном не был. Хотя надо сказать, что мало кто из актеров «Школы» играл самого себя, – люди подобрались все уже зрелые, с опытом, и если и куражились вне сцены, то не напропалую, со вкусом и только в своем кругу. Короче, театр был именно школой буффонов, ибо приучал их к буффонаде. Гераскин, по природе склонный к раздумчивости, с удовольствием узнал, что, созданный как подмостки к одной из пьес Гельдерода, театр отважился на первую постановку этого автора лишь к исходу пятого года своего существования. Игорь Штеллер, главный режиссер театра, чувствовал всю ответственность, даже программность этого спектакля и все медлил с ним, хотя давно уже решил, что ставить будут именно «Эскориал», а не «Школу шутов».

Почему «Эскориал»? Гераскин не знал, но чуял, что выбор верен. Это был его спектакль, его роль – и не ошибся. Ему дали роль Короля. Репетировали они, противу всех ожиданий, очень мало – постановка была уже готова, к ней словно загодя подготовились и постановщик, и актеры, и художник. Премьеру назначили на открытие сезона.

Премьеру назначили на сегодня.

Все лето Гераскин писал свой сценарий. До этого он никогда не писал сценариев, а потому был бесшабашен и не стеснен рамками. Сценарий получался длинный, гораздо длиннее, чем следовало, но это его не смущало. Он надеялся, что к сезону закончит. Но вот уже премьера спектакля, а сценарий так и лежал незаконченным в столе. Несколько заключительных страниц никак не давались. Это мучило его: писать рассказы было совсем другое дело. По природе он был спринтер, долгие забеги ему не удавались, не хватало дыхания. Он вечно на чем-то застревал и думал, что это из-за недостатка опыта. Он думал, что нужно было писать роман. Но под конец понял, что с самого начала принял правильное решение, – ведь по роману тоже пришлось бы писать сценарий. Иначе он себе и не представлял.

Утро было в дымке, солнце словно прикрыло веки, надвигалась гроза. «Сегодня премьера», – сказал он себе, и от слов этих в нем словно родилось ответное эхо. Еще неуверенный, что нужно сделать это сегодня, он двинулся к столу, эхо зазвучало громче, и вот он уже сидел и писал – от руки, он всегда писал от руки. Через час сценарий будущего фильма «Жизнь и мысли господина Паскаля» был закончен. Гераскин не мог в это поверить. Он не чувствовал ни облегчения, ни радости, он был не уверен в том, что выход, подсказанный ему эхом и утром в дымке, был правильный. Эта неуверенность вызывала досаду, он просматривал листок за листком, и ему хотелось все переписать, но он не знал, как именно. Эхо умолкло, небо закрыли тучи. Это, как ни странно, успокоило его – было что-то недоговоренное в той дымке, словно день не знал, куда склониться, медлил с решением. Но едва первые ростки радости и облегчения стали пробиваться в нем при взгляде на законченную рукопись, на дворе завыла собака.

Это вернуло его к мыслям о спектакле. Он даже не вспомнил о приметах – он был уже Король.

– Довольно! Довольно! Это невыносимо! – завопил он фальцетом. – Зарежьте собак, всех до единой! Утопите их, убейте собак с их предчувствиями!

С улицы донесся визг – в пса чем-то запустили.

– Мои собаки! – закричал Король. – Он убил моих собак, мою свору!.. Моих прекрасных собак!.. Какая великая несправедливость, что Смерть может входить в дворцы короля, – прохныкал Гераскин и выпрямился. Прислушался – нет, не воет. Наверно, померещилось. Но как удачно. Он был собой доволен. Он хорошо сыграет сегодня. И тут облегчение, как облако, снизошло на него. Он понял, что работа завершена. Его отпустила многомесячная тяжесть. Сегодня премьера. Он был свободен.

Мнихов, наверное, уже в Лондоне. Они виделись вчера, обедали вместе, а вечером Мнихов улетел в Лондон на полгода. Он был продюсером и другом Гераскина, они учились вместе. Однако Мнихов оказался в столице быстрее. Это он вытянул Гераскина, представил Штеллеру, и тот без лишних разговоров взял Гераскина в труппу. Гераскину виделся в этом перст судьбы – к Штеллеру было не так-то просто попасть, и на тот момент он был младше всех в коллективе. Мнихов был одним из немногих очень близких друзей Гераскина, хотя вдвоем они выглядели комическим дуэтом: один высокий, худой, с гривой черных волос, другой – коротенький, толстый, лысый хохотун со свежим анекдотом наготове.

Сидели они в актерском ресторанчике неподалеку от театра. Маленький уютный погребок едва вмещал двадцать человек. Он никогда не был полон: об этом месте мало кто знал. Хозяином его был буфетчик театра Быстров, пожилой медлительный человек, славящийся своими расстегаями. Эти расстегаи были изображены на развешанных по стенам ресторана картинах. Несмотря на столь прозаический предмет изображения, картины эти были написаны известными художниками, поклонниками таланта Быстрова, и буфетчик ими очень гордился, особенно одной, на которой расстегай был изображен в кубической манере, в виде страхолюдного пурпурного ромба, пересеченного черным швом. Эта картина висела при входе и могла отбить аппетит у любого. Быстров, однако же, ее не снимал – он был истинный поклонник искусства.

Мнихов умел делать все сразу – рассказывать очередную сплетню, отправлять кому-то текстовое сообщение по мобильному и с невероятной быстротой поглощать кушанья, подаваемые лично хозяином. Мнихова, захаживающего сюда чуть ли не каждый день, тут уважали. Быстров даже подсел к ним и лично выпил рюмку за здоровье достоуважаемого Михаила Глебовича.

– Любят тебя здесь, – заметил Гераскин.

– А чего меня не любить? – осведомился Мнихов с набитым ртом. – Я, в отличие от некоторых, человек живой, общительный, простой. Будь проще, и народ к тебе потянется.

– Куда уж проще, – сказал Гераскин.

– Но-но! – погрозил ему пальцем Мнихов. – Не к лицу тебе эти намеки. Помни, что ты ведущий актер одного из лучших столичных театров.

– Но не заслуженный же.

– Зато народный… Так что ты там говорил о сценарии?

– Вот-вот закончу.

– Да? И что намерен дальше делать?

– Я пока об этом не думал, – признался Гераскин.

– В этом ты весь, – сказал Мнихов, осуждающе качая головой. – Сценарий – это что? Это продукт. Надо его продавать. А ты даже не знаешь, какие на базаре цены.

– Ну, я же не огородник, не морковку же ращу. И потом, ты есть, ты всегда знаешь, какие цены на базаре.

– Эх, эх, – вздыхал Мнихов, наливая им еще по рюмке. – Что мне с тобой делать?.. О ком хоть сценарий? Ты мне говорил, но я опять забыл.

– О Паскале.

– Паскаль, Паскаль… это который килопаскаль, мегапаскаль?

– Ну, в том числе.

– Скучный фильм про физиков?

– Он философ был.

– Философ еще куда ни шло. Хотя тоже скучно.

– Ты же в начале говорил, что интересно!

– Ну, мало ли что я говорю… А кому ты его отдать хочешь?

– Я его, Миша, сам хочу снимать. Я уже тебе говорил.

– Ну не помню я, не помню! Я занятой человек, у меня, может, замыслы роятся в голове, идеи!..

– Да у тебя только бабки на уме.

– Но-но! – опять погрозил ему Мнихов пальцем и тут же расплылся в улыбке. – Ну угодил, угодил. Лучший комплимент продюсеру. Так значит, сам? А деньги где возьмешь? Или я опять доставай?

– Как это опять? Я еще фильмов не снимал.

– Ох, дебют к тому же… Угробишь ты меня!

Гераскин с улыбкой смотрел на то, как Мнихов сетует, качает головой и как не забывает при этом опрокинуть рюмочку и подцепить на вилку грибок.

– Слушай, – вдруг закричал тот, – у тебя же завтра премьера! А ты молчишь! И вообще, ты чего такой пришибленный?

– Да что-то не по себе, – ответил неохотно Гераскин, машинально притрагиваясь к груди.

– Тебе что, нехорошо? – встревожился Мнихов. – А то я смотрю – не ешь, водки не пьешь.

– Да нет, все нормально, – отмахнулся Гераскин. – Просто волнуюсь немного перед спектаклем.

– Ты мне зубы не заговаривай, – сказал Мнихов. – У кого давление повышается после каждого спектакля? Ты только шепни – я тебе такого врача притащу, вся столица у него лечится.

– Он, верно, занятой человек? Совсем как ты?

Мнихов вздохнул.

– Несерьезный ты человек, Андрей. Вечно комедию ломаешь. Ты мне-то скажи…

– А чего говорить? Ну, комедию ломаю, так у нас, комедиантов, заведено.

– Я тебе одно скажу, – перебил его Мнихов, лицо его было серьезно. – Если комедию долго ломать, она обязательно сломается. Понял?

Гераскин смотрел на него.

– Вижу, что понял, – сказал довольный Мнихов и поднял рюмку. – Ну, за твое здоровье!

Премьера собрала полный зал: сидели на лестницах, на принесенных стульях. Штеллер давно носился с планами расширить помещение, но вопрос так и не продвинулся. А тем временем каждая премьера собирала столько народа, что зал просто не мог всех вместить. Приходилось извиняться – но и испытывать тайную радость. Каждая их постановка превращалась в событие.

Гераскин был доволен подбором актеров для спектакля. Шута Фолиаля играл Михаил Дмитриевич Божницын, один из самых опытных актеров театра, пользующийся непререкаемым авторитетом в театральных кругах. Штеллер в нем души не чаял – и не напрасно, ибо такое комическое дарование нужно было еще поискать. Сейчас Михаил Николаевич, грузноватый, одетый в алый кафтан, в рыжем парике, сидел в своей гримуборной и, судя по вырывающимся из нее клубам дыма, сажал одну сигарету за одной, как всегда перед спектаклем.

Гераскин смотрел на себя в зеркало. Он уже не узнавал себя – так всегда случалось перед премьерой, когда его черты пропадали даже для него самого, и на него пялилось лицо его персонажа. Сейчас это был худой, мертвенно-бледный, больной Король в засаленных одеждах, безумец, гонимый страхом, когда-то изображенный Эль Греко. Гераскин словно со стороны смотрел на него и поражался, до чего портрет похож на него. Воистину ты был гений, художник, лишенный придворной ловкости.

Пора было на сцену. Сценарий снова встал в памяти, но всего на секунду. Гераскин поднялся и неверным шагом, весь трясясь, вживаясь таким образом в роль, проследовал на сцену. Она была едва освещена, виден был только трон, причудливый, как и было завещано драматургом. По ту сторону занавеса было молчание – там ждали, ждали, затаив дыхание. Занавес поднялся.

Король сидел, забившись в глубь трона, и отвратительно стонал, а за сценой протяжно и зловеще выли собаки. Невидимые псари пытались их утихомирить, щелкали бичами, но собаки продолжали выть, зловеще и тоскливо.

– Зарежьте собак, всех до единой! – завопил Король. – Довольно! Довольно! Это невыносимо! Утопите их, убейте собак с их предчувствиями! Пощады! Псы ночи! Фолиаль, повелитель скотов, вели, чтобы это кончилось!

– Фолиаль! Чтобы это кончилось! Куш! Молчать! – послышались голоса за сценой. Собаки смолкли.

– Мои собаки! – закричал Король. – Он убил моих собак, мою свору!.. Моих прекрасных собак!.. Фолиаль, собаки не любят Смерть. Какая великая справедливость, что Смерть может входить в дворцы короля.

Гераскин произнес это и продолжал далее по тексту, но одна мысль билась в голове – я оговорился, сказал «справедливость» вместо «несправедливости»… как я мог это сказать? Хорошо еще, если никто не заметил.

Вот вошел Монах, и Король встал перед ним на колени. Вот явился Фолиаль, прозвучали его слова:

– Собаки виновны лишь в том, что мрачно приветствовали Смерть, эту грабительницу…

Пьеса шла своим чередом, и, кажется, никто ничего не заметил.

Карташев сидел в пятом ряду и обмирал. Играли так хорошо, что не хотелось пропустить ни звука. А колорит, декорации, этот полумрак подземелья. Когда же Фолиаль засмеялся в первый раз, Карташева продрал озноб. Он страстно пожалел, что не взял с собой свою записную книжку. Но теперь было поздно, ни одна мысль не выдержит такого смеха.

А со сцены неслись слова:

– Обман?

– Комедия!..

– Шут, должен ли я смеяться?

Зрители словно приросли к своим креслам. Что они делают с ними, эти двое? Что за актеры! И пьеса продолжалась, страшная пьеса, мрачный фарс. Словно вечность продолжался он и закончился в один миг. Это почувствовал Гераскин, но не зрители.

Король крикнул, указывая на шута:

– Эй, Урос, палач! После фарса – трагедия…

И вдруг увидел в пятом ряду знакомое лицо. Он не мог отвести от него глаз. Так то не Паскаль был…

– Мой шут, мой бедный шут! – воскликнул он, чувствуя боль в левой половине груди.

– Во имя неба, идемте!.. – произнес Монах.

– Да, у меня горе, отец мой, горе… – бросил он ответную реплику, не понимая, что говорит, и разразился смехом. Сценарий дописан, возникла в мозгу мысль. Жалеть не о чем. Пора на полку.

Только сейчас в углу он заметил фигуру. Посторонние на сцене, куда смотрит Штеллер?

Одетая в черное, она приблизилась к нему.

Сломал, безнадежно подумал Гераскин, пытаясь отдышаться, разорвать стеснившую грудь тяжесть. Только сейчас захотелось жить, захотелось написать другой сценарий, он уже знал, о чем.

Но она уже приблизилась, встала рядом, он видел, как ласково она ему кивает. Она была совсем не похожа на то, что описывают, он даже где-то видел ее. Боль внезапно отпустила. Боже, как хорошо! Она заметила это, подошла вплотную.

– Пойдем попляшем, – произнесла Смерть, властно беря его за руку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю