412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Вотрин » Жалитвослов » Текст книги (страница 7)
Жалитвослов
  • Текст добавлен: 2 июля 2025, 04:49

Текст книги "Жалитвослов"


Автор книги: Валерий Вотрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

– Она пришла. Я ухожу.

– Так скоро, – прошептал Чиарра. – Посиди еще немного.

Безумие покачало головой.

– Это невозможно. Она будет сердиться. А вот и мессер Джовансимоне. Не грустите, мессер Джовансимоне. Ведь он никогда не давал пощечины папе.

– Я знаю, – произнес лекарь. – Прорехи мне уже сказали.

Кавалькада всадников оставила за собой Кремону и въезжала на холм, когда позади, в городе, ударил колокол. Они остановились, сняли шляпы, перекрестились – и тут же забыли о Чиарре Колонне. Мысли их были заняты уже другим. Одни готовили речь к императору, другие – к лукавому Аццоне Висконти, герцогу миланскому. Про Чиарру вспомнили…

Одинцов и Свобода

…когда молодой Виктор Одинцов учился в аспирантуре, жил в выделенной институтом однокомнатной квартире в старом доме, прозванном «академическим», и писал диссертацию о семействе Орсини, писал увлеченно, до прорех на локтях. В ту пору он был худ и весел, был непременным участником всех капустников и входил в поэтический кружок «праздномыслов», признанным главой которого был его однокурсник, харьковчанин с подходящей фамилией Скоморошенко, обожаемый всеми фантазер и бездельник, писавший стихи на грани допустимого. По институту ходило одно особенно популярное его стихотворение, которое, натурально, называлось «Памятник»:

 
Поэму длинную я поместил в журнале,
О буднях трудовых поет ее строка.
На вечере одном бойцы ее читали
          Краснознаменного полка.
 
 
Теперь я не умру – я каждой сельской дуре,
Доярке молодой, что вымя теребит,
Известен стану я колхозной Шуре-Нюре,
          Как ни один пиит.
 
 
В газете появлюсь большой, многотиражной.
Угрюмый переводчик меня переведет,
Прочтет меня тунгус, и нивх, узбек продажный,
          И ни хрена не разберет.
 
 
И долго буду тем любезен я заводу,
Что в перекуре всех я честно развлекал,
За то начальник мой мне даровал свободу
          И стопку лишню насыпал.
 
 
Я с ними на троих – начальник, я и Муза,
Хоть на начальника и жалко, на глупца,
А лучше б налил я читателю-тунгусу,
          Чтобы уважить подлеца.
 

Таких стихотворений у Володьки Скоморошенко было много, и в основном знали его как автора подобных стихов. Одинцов тоже писал стихи, и они получались у него такими же залихватскими, ерническими, вольными. Однако их было мало: все-таки большую часть времени он отдавал научной работе. Тогда ему как раз дали группу, – преподавание было новым и очень захватывающим занятием. Втайне он считал свою работу главным делом, а стихи – так, баловством. Володька же, насколько Одинцову было известно, относился к поэзии серьезно. Он и стихи серьезные писал, только не показывал никому, а переплетал в особые книжечки, которые называл «изборничками». Таких изборничков у него набралось уже шесть, и это не считая шуточной поэзии, которой набралось бы у него на десяток изборничков. Вообще Владимир Скоморошенко был фигурой известной: его постоянно приглашали на чтения, даже печатали в каких-то полуподпольных альманахах. Надо отдать должное Скоморошенко – он никогда этим не хвастал и на уговоры почитать что-нибудь из «серьезного» не поддавался. Кажется, только Одинцов знал, что он пишет сейчас большую поэму об Уголино. Одинцов не был самым близким другом Володи, просто в ходе работы понадобились консультации специалиста, а из специалистов Володя знал только Одинцова. Поэма шла трудно, Скоморошенко писал ее урывками, когда придется. Иногда Одинцов не видел его неделями или видел только на заседаниях их кружка, но то не был Мастер поэмы об Уголино, как он прозвал его про себя, – то был Володька Скоморошенко с очередной «Балладой о комбайнере». А когда Володя прибегал и приносил очередной кусок из поэмы для, как он выражался, научного анализа, Одинцов удивлялся и ужасался – где он собирается это публиковать?.. Ну где?.. Уголино выходил у Володи совсем другим, и не просто другим, – Володя позволил себе трактовку в духе своего времени. Поэма ужасала тем, что Уголино был современным. Более того, современным был там каждый персонаж, Володя позволил себе и это. Вот это «позволил» и приводило Одинцова во внутренний ужас. Однажды он не выдержал:

– Да чего ты ко мне пристал! Посмотри на своего Уголино! Ты что, не видишь, что все интуитивно схватил? Не нужен тебе никакой научный анализ, иди отсюда!

Сказано это было шутливо, но Скоморошенко почему-то обиделся. Он вообще очень ранимым был. Больше он к Одинцову с поэмой не приходил. Но Одинцов никак не мог успокоиться. Раньше он возвращался из института, наскоро ел и садился за стол. Работа была почти написана, он перешел уже к выводам. Но Володина поэма не желала выходить у него из головы. Ну причем здесь, скажите на милость, Орсини и Уголино, особенно этот скоморошенковский художественный образ? Какая между ними связь? Однако Одинцов никак не мог отделаться от поэмы. Время, эпоха захватила его. Он твердо положил себе, что когда защитится, то возьмется за биографию Уголино. Возможно, то был спор с поэмой, Одинцов не хотел перед собой в этом признаваться. Он хотел подойти к делу как историк, не как беллетрист. Он хотел показать, что Уголино был другим, таким, каким он дошел до наших дней, каким его рисовали очевидцы, хронисты. Да, пожалуй, это был спор. И, словно в пику, он забросил свои стихи.

К тому времени у него завязалась прочная переписка с одним итальянским профессором из Пизы по имени Ренато Альберичи, специалистом по истории кардинальских семейств. Итальянец был остроумен и эрудирован, читать его письма для Одинцова было удовольствием. Он старался соответствовать и даже написал, что он поэт. Итальянец обрадовался – оказалось, он тоже пишет стихи, а ближайший его друг – славист, известный во всей Европе. У Одинцова сразу возникла мысль… нет, не то чтобы сразу, он отгонял ее несколько раз, но мысль была настойчива, да и Альберичи прозрачно на это намекал, узнав о «праздномыслах». А что если напечататься там? – была мысль. Ну, не свои стихи, а, по крайней мере, Володькины. Скоморошенко, по слухам, как раз закончил поэму, вошедшую в состав седьмого «изборничка», который получился довольно толстым. Семь изборничков плюс шуточная поэзия (хотя никакая она не была не шуточная, это Володька ее так называл), – выходила порядная книга. Мысль об этом завладела Одинцовым почище дум об Уголино. И когда от итальянца пришло следующее письмо, он не стал писать о папе Мартине V, предмете трех их предыдущих писем, а довольно путано рассказал о Скоморошенко, о том, какой он талантливый поэт и какая у него замечательная получилась поэма об Уголино, а ведь Уголино – такая противоречивая личность, о нем еще написать надо уметь, и у Володьки это получилось, он и другую поэзию пишет, и вообще он талантливый поэт, вот недавно закончил поэму об Уголино, вышло просто шедеврально, и ведь другая его поэзия тоже хороша, а тут эта поэма про Уголино, противоречиво и шедеврально. Перечитывать этот бред у него не было сил, он просто запечатал конверт и отослал его на следующее же утро.

Через два дня он об этом уже жалел. Итальянец наверняка сочтет его ненормальным. Это ж какой риск – взяться за издание неизвестного русского поэта, риск коммерческий, не говоря уже о политике. И когда от профессора Альберичи через месяц пришло письмо, он был уверен, что разговор там, как ни в чем не бывало, продолжится о папе Мартине.

Но Альберичи писал о другом. Он писал о Володькиной поэме и просил ее посмотреть. Он писал, что его друг-славист согласен переговорить со знакомым издателем. Ничего больше, далее шли обычные рассуждения о семье Орсини, ссылки на какие-то новые итальянские труды, предложение выступить докладчиком на конгрессе в Риме. Но даже и возможная поездка за границу так не обрадовала и не окрылила Одинцова, как забрезжившая надежда выпустить книгу Скоморошенко в Италии.

Разыскать Володьку как-то не получалось. Дома его не было. Одни говорили, что он уехал в Харьков навестить родных, другие – что у него запой, сидит в чьей-то квартире уже третьи сутки, сам в дымину, и громко декламирует матерные частушки. Но тут в квартире Одинцова раздался звонок. Звонил Скоморошенко, и голос его был совсем не запойный. Доверительным тоном он сообщил, что заперся на квартире одной знакомой, чтобы никто его не потревожил, и сочиняет очередную поэму, причем «поэма, старик, идет феноменальными темпами, ты просто себе не представляешь!» До него донесли, что Одинцов его разыскивает, и вот он звонит, чтобы узнать, в чем дело.

Одинцов, как водится, сказал, что разговор не телефонный и что надо встретиться. Скоморошенко поколебался и с видимой неохотой согласился. Договорились увидеться через два часа в знакомой стекляшке, в двух кварталах от одинцовского дома, из чего Одинцов заключил, что место добровольного заточения Скоморошенко тоже где-то рядом. «Интересно, кто бы это мог быть? – размышлял Одинцов по дороге – Галька? Рита?» Поклонниц у Скоморошенко было много, перебирать их всех было делом праздным, и Одинцов прекратил об этом думать.

Скоморошенко выслушал Одинцова довольно спокойно: было видно, что мысли его заняты новой поэмой. Но потом до него все-таки дошло. Одинцов буквально увидел, как это случилось: Скоморошенко тряхнул головой и молча уставился на него. Взгляд его прояснился. Молчал он долго, – не то чтобы раздумывал, а просто молчал. Предложение было, судя по всему, для него неожиданным, и сам он о такой возможности никогда не думал. Это тоже было заметно. Потом он выпалил:

– Это сумасшедшая идея, старик! И как это провернуть?

Одинцов стал излагать свои соображения, но Скоморошенко его перебил:

– Только под псевдонимом!

– Дай до конца-то досказать, – произнес Одинцов. У него были знакомые в итальянском посольстве, через которых он несколько раз получал книги из Италии. Кажется, на них можно было полагаться. Тут Скоморошенко перебил его снова, глаза его горели:

– Придумал!

– Что придумал? – не понял Одинцов.

– Псевдоним! – восторженно заорал Скоморошенко. – Под которым печататься!

– Э-э… какой?

– Конвольвулус!

– Чего?

– Неважно… я приму этот псевдоним… они там все попадают, старик, это я тебе точно говорю!

Одинцов понял, что пересказывать свои планы бессмысленно. Поэтому они уговорились, когда будут готовы рукописи для передачи, и разошлись. По дороге Одинцов улыбался, вспоминая, какие глаза были у Володьки, когда он придумал свой будущий псевдоним. Надо будет глянуть, что это слово означает…

Два месяца от Скоморошенко ничего не было слышно. Сроки, о которых они уговорились, давно прошли. Альберичи опять писал о Мартине V и о Констанцском соборе. Конгресс, на который приглашали Одинцова, перенесли на начало следующего года, и вообще было похоже, что туда поедет заведующий кафедрой. Одинцова это даже не расстроило, он с головой ушел в работу. Лукавый кардинал Наполеоне Орсини снился ему по ночам.

Скоморошенко заявился в одно воскресенье. С порога завопил:

– Не передается вдохновенье, но можно рукопись передать!

Каковая была при нем – объемистая папка, кое-как завязанная на слишком короткую тесемку.

– Галька по ночам печатала, – орал Володька. – Герой, вернее, героиня! Я, говорит, для вечности тебя спасаю. Будешь издан на родине великого Микеланджело да Винчи и Рафаэля д’Аннунцио!

«Значит, все-таки Галька», – подумал Одинцов и сказал, сдерживая улыбку:

– Да ты подожди еще, может, не примут.

– Как это не примут? Обязательно примут! А если не примут, я напишу самому председателю итальянской компартии, чтоб нашел управу в виде перманентной революции на голову продажных акул издательского бизнеса.

– Ну тебя, – махнул на него рукой Одинцов. – Давай сюда рукопись. На днях отволоку в посольство.

– Вот они, герои нашего времени, – сказал Володька, смахивая воображаемую слезу. – Помогают бедным поэтам. А нет ли у тебя, скажем, трех золотых сольдо – по сольдо за одну корочку бородинского…

Одинцов, не дослушав, вытолкал его из квартиры и сел смотреть рукопись. Скоморошенко дал все, что у него было, иными словами, все написанное, все семь изборничков. Все было очень аккуратно перепечатано и прошито толстой суровой нитью. Героиня, вспомнил Одинцов, внутренне соглашаясь. И допоздна он сидел за столом, то разражаясь хохотом от издевательской «Оды опоросу», то покрываясь мурашками от страшной поэмы об Уголино. Своего последнего произведения Скоморошенко, по-видимому, еще не закончил, потому что в папке ничего похожего не было.

Он решил не звонить в посольство, а просто явиться туда. Рукопись он оставил дома, запер в ящик стола. На его счастье, знакомый сотрудник посольства оказался на месте. Это был толстенький, очень жизнерадостный миланец, помощник торгового атташе. Узнав, чего хочет от него Одинцов, он посерьезнел, но согласился помочь не раздумывая. Они договорились, что Одинцов принесет рукопись завтра. Так что на следующее утро Одинцов уже был у него. Итальянец внимательно осмотрел папку, заглянул внутрь и сказал, что уже дня через три пакет будет в Италии. Одинцов оставил адрес и телефон Альберичи, и они распрощались. Вечером он позвонил Скоморошенко и обиняками рассказал обо всем, что произошло.

– Он передал стихи в итальянское посольство! – сразу же заорал Володька кому-то рядом. Послышался одобрительный гул.

– Трепач ты! – в сердцах бросил Одинцов и повесил трубку. В тот вечер он долго не ложился. Что-то мешало ему уснуть. Он прислушался к себе – может, это страх? Он боится? Нет, он не боялся и не жалел о том, что сделал. Спать ему не давало возбуждение. Он понимал, что совершил сегодня поступок, эхо которого будет еще долго звучать. Почему-то он был уверен, что итальянцы напечатают Володькину книгу. И когда он дошел до этой мысли, то неожиданно для себя успокоился и быстро уснул.

Тогда-то это и произошло.

Через три дня он возвращался с работы. Было уже поздно, лампочка на первом этаже не горела, он споткнулся и чуть не расшиб лоб об ступеньку. Чертыхаясь, звеня ключами, он добрался до своей площадки.

Она сидела на ступеньках возле его двери, положив руки на колени, с прямой спиной. Когда Одинцов появился на лестничной клетке, она легко поднялась, и он увидел, что она высока, очень красива и одета в нечто вроде пепельно-серого хитона. В ней было что-то царственное, и он растерялся, это осознав, ибо не знал, что она может быть такой.

– Здравствуй, Одинцов! – произнесла она с улыбкой и протянула ему руку, прямо, по-товарищески.

– Здравствуй, Свобода! – пролепетал он.

Рукопожатие ее было крепко, она чуть встряхнула его руку.

– Ну, говори, какой ты меня представлял? – спросила она.

Одинцов еще искал ответ, растерянно улыбаясь, а она уже сказала:

– Ну что же мы на пороге стоим? Веди внутрь.

Он был в такой растерянности, что беспрестанно ронял ключи. Она с улыбкой взирала на это. Похоже, ей нравилось, что кто-то при виде ее так теряется. Наконец, она взяла ключи из его беспомощных рук, быстро, уверенно отперла дверь и первой вошла внутрь.

– Хорошо живешь, Одинцов, – произнесла она, оглядывая комнату, стол, шкафы с книгами. – Свободно. Пишешь что-то?

– Диссертацию, – ответил он, справившись с собой.

Она кивнула, увидев титульный лист.

– Интересная тема. И что тебя на нее подвигло?

Помолчав, он ответил:

– Ты.

Она засмеялась.

– Это единственно правильный ответ, Одинцов. Говорить будем завтра, я хочу спать. Лягу здесь.

И она указала на диван возле письменного стола, на котором Одинцов обычно спал сам. Одинцов вздохнул и отправился на поиски раскладушки.

Рано утром она разбудила его. Была суббота, святой, праздничный день, когда он обычно отсыпался, и сначала он не понял, кто будит его. Свобода стояла рядом с его, как ночью выяснилось, донельзя скрипучей раскладушкой, свежая, причесанная и улыбалась белозубо.

– А ты спишь, оказывается, долго, Одинцов, – произнесла она. – Я тебя уже полтора часа дожидаюсь. Пойдем, говорить будем.

И она чуть ли не потащила его на кухню. По пути он высвободился, что-то бормоча о безотлагательных делах, и юркнул в санузел. Здесь он долго стоял, глядя на себя в зеркало. Физиономия была несвежая и небритая. Он почистил зубы, умылся, – и с какой-то отчетливостью понял, что на кухне его ждет Свобода.

Она действительно была там – сидела на стуле, положив руки на колени, с прямой спиной. Он вошел, и она улыбнулась.

– Э… доброе утро, – сказал он, мучительно пытаясь улыбнуться в ответ.

– Ты молодец, Одинцов, – заявила она без обиняков. – И ведь кто бы мог подумать? Ну, пишешь стихи. Кто их сейчас не пишет? Ну, тему для диссертации выбрал необычную, это тоже о чем-то говорит.

Одинцов понял, что больше никогда не будет писать стихи.

– Это ведь не повод, – продолжала она. – Тебя, может, на совете зарубят. Всех рубят, кто с необычными темами. Это называется – запрет на свободу самовыражения. И тут ты переправляешь рукопись этого Скоморошенко за границу. То есть находишь интересный, малоиспользуемый путь. Путь к свободе. И не для себя, заметь, – для другого человека. И получаешь при этом удовлетворение, я бы сказала, глубокое удовлетворение. Совершив этот поступок, ты в моих глазах определенно вырос.

Одинцов стоял перед ней, как водой облитый.

– В Италии рукопись уже получили, – произнесла она и звонко расхохоталась. – Ты, небось, и не понимаешь, Одинцов, что натворил. Ты способствовал созданию демократического общества! Забил еще один гвоздь в гроб мрачного антинародного режима! Внес вклад в дело мира во всем мире!

Одинцов даже и не знал, что сказать.

– А что, в Италии уже рукопись получили? – переспросил он, чувствуя себя полным кретином.

– Получили! – радостно вскричала Свобода. – И уже прочитали! И будут печатать! Под псевдонимом, разумеется, ведь под своим именем там печататься опасно, это каждый начинающий писатель знает.

– Под псевдонимом, – повторил Одинцов. – Да, он себе такой псевдоним выбрал…

– Конвольвулус, – подхватила Свобода. – Это значит «вьюнок». Очень, очень удачно!

– Да? – с сомнением спросил Одинцов.

Свобода кивнула, и тут же лицо ее стало серьезным.

– Ты совершил поступок, Одинцов, – сказала она. – Но этого мало. Сказавши «а», необходимо сказать и «б». Теперь у тебя есть авторитет, есть связи. У меня на очереди люди, которым тоже необходимо напечататься там.

– А я их знаю? – спросил Одинцов.

– Разве это важно? – поморщилась Свобода. – Главное то, что они мои друзья и любят меня. А ты – ты разве меня не любишь?

И она испытующе посмотрела на него.

– Конечно, люблю, – ответил Одинцов, слыша свой неуверенный, запинающийся голос.

Но Свобода не обратила на это внимания.

– Ну вот, – сказала она удовлетворенно. – Меня все любят. Но я выбрала тебя.

И снова Одинцов должен был что-то ответить на ее испытующий взгляд.

– Да-да… – произнес он, запинаясь еще больше. – Понимаю… постараюсь не…

– Вот и хорошо, – перебила она. – Сегодня вечером придет человек, Бубняев его фамилия. Он прозаик, пишет про крестьянские бунты. Это надо публиковать на Западе. Ты можешь помочь ему, я знаю, можешь.

Одинцов вздохнул.

– Ну, пускай приходит.

Так Свобода поселилась в его доме. Обычно она ничем не занималась, и, возвращаясь с работы, он находил ее там же, на кухне, в той же позе. Однажды он предложил ей чаю. «Ты что, Одинцов? – сказала она. – Я не пью чаю.» «А что же ты пьешь?» «Ничего.» «Может, поешь?» «Ну, ты даешь, Одинцов, – сказала она. – Я не ем никогда.» «А чем же ты питаешься?» «Воздухом свободы», – без улыбки ответила Свобода. Одинцов вздохнул. Он хотел поджарить Свободе яичницу.

После того Бубняева к нему приходило еще несколько человек. Все приносили рукописи. Одинцов поражался убогому виду посетителей – худые, в ватниках, в каких-то кепчонках. Они надолго уединялись со Свободой в комнате, о чем-то громко разговаривали, читали стихи. Одинцов в это время пил чай на кухне и что-то уныло правил в своей рукописи. Кардинал Наполеоне Орсини уже не снился ему по ночам.

Постепенно он приспособился к новому житью. О Свободе в соседней комнате и о нежданных посетителях он старался не думать. Все рукописи он исправно относил в итальянское посольство и передавал жизнерадостному миланцу, который месяц от месяца терял свою жизнерадостность. Книги в римском издательстве выходили одна за другой. Все авторы печатались под псевдонимами.

Однажды ночью Одинцов проснулся. У его раскладушки сидела Свобода – придвинула кресло поближе и накинула на колени плед. В руках у нее была книга. Увидев, что Одинцов проснулся, она улыбнулась.

– А я хотела тебе на ночь почитать, – сообщила она. – Достала изумительную книжку – Хакобо Арбенс Гусман, «Записки о гватемальской революции». Ты бы не стал так спокойно спать, когда бы услышал, что творили в Гватемале палачи полковника Кастильо.

И до самого утра полусонному Одинцову слышались слова – «Юнайтед фрут компани», Кастильо, Аллен Даллес, Монсон.

Однажды она прибежала к нему на кухню вся в слезах, выкрикивая бессвязно:

– Он обидел меня… разлюбил. Больше не открывай ему дверь, я не хочу его видеть!

– Кому? – попытался понять Одинцов. Ничего понять было нельзя. Какой-то Плывунов потребовал большей свободы… но больше она просто не могла ему дать… она ведь и так от всей души…

– Подожди, – Одинцов усадил ее, вытащил из шкафчика бутылку, налил ей водки. Свобода не глядя выпила и задохнулась, глаза ее расширились. Молча ловила она ртом воздух. Тут в дверь сунулся какой-то человек, увидел Одинцова, Свободу. Одинцов узнал его – это был прозаик Бубняев, выпустивший недавно в Риме книгу о крестьянских бунтах под псевдонимом Мартын Хек. Свобода, помнится, все повторяла, что псевдоним на диво удачно выбран.

– Мне бы ее… – обратился Бубняев к Одинцову хрипло, но вежливо, показывая на Свободу. – Ребята там… ждут. Поговорить бы.

– Им только это и подавай! – вдруг взорвалась Свобода, обретая дар речи. – Поговорить! Пора бы уже делать… а им все говорить.

– Так это, – смутился Бубняев, – сначала поговорить бы… а потом сделаем… это уж как заведено.

– Ладно, – неожиданно быстро согласилась Свобода, улыбнулась, легко поднялась. – Иду. Только сначала Плывунова выгоните. Я больше его не люблю.

– Уже выгнали, – в ответ разулыбался Бубняев. – Как ты ушла, так сразу и выгнали. Не наш он человек.

Свобода довольно кивнула, направилась к двери.

– Свобода! – позвал ее Одинцов в спину, когда она уже была почти у выхода. Она обернулась. – Почему ты не ушла к Скоморошенко? – спросил он, опять чувствуя себя кретином. – Он стихи пишет… известный человек. А у меня тут и места мало, и вообще.

Она остановилась и молча изучила его. Взгляд ее, становясь все жестче, обежал кухню, остановился на рукописи и тут смягчился.

– Люблю я тебя, Одинцов, – сказала она так, что он не понял, правду ли она говорит. Но все равно слышать это было приятно. Благодаря ей авторитет его в артистических кругах возрос. Разумеется, мало кто догадывался о его причастности к тамиздатской деятельности. Но квартира его в короткие сроки стала центром литературных сборищ. В любое время дня и ночи сюда приходили поэты, литераторы, художники, устраивали импровизированные чтения, притаскивали картины, – и все ради нее. Она, Свобода, царила на этих посиделках. И Одинцов как-то привык, что, несмотря на явных фаворитов, отмеченных ею, она всегда остается у него, это уже стало нормой.

Конец этому пришел неожиданно. Уже намечена была дата его защиты. Он бегал с последними приготовлениями, когда ближе к вечеру раздался звонок.

Это был его тот самый миланец из посольства. Ясно и коротко он сказал – все, делу их конец. Его переводят в Белград. Он, конечно, всегда готов помочь, но как это сделать в новой ситуации, не представляет. У Одинцова создалось такое впечатление, что итальянец давно готовился к этому разговору и сейчас испытывает облегчение. Что было сказать? Одинцов поблагодарил его и сам не заметил, как сделал это в тех же выражениях, что давеча Свобода, – слова «демократия», «режим», «мир» сами вырвались из него и ушли в итальянца, как в цель. Он долго потом жалел об этом – хорошо еще, если телефон не прослушивается. И даже если нет, это было неразумно. Однако он был настолько растерян, что сам не знал, что говорить.

Она дожидалась его там же, на лестнице, где они встретились в первый раз. При виде него она поднялась, но уже не улыбалась. Взгляд ее был строг, но руку она протянула так же, по-товарищески прямо.

– Спасибо тебе, Одинцов, – произнесла она, и он понял, что это конец. Ему вдруг захотелось ее удержать, он понял, что привязался к ней, что действительно ее любит. Но это ее не поколебало.

– Ты хороший человек, Одинцов, – сказала она успокоительно. – Ты многое сделал. Однако теперь… понимаешь… – в первый раз она замялась, – теперь появились другие люди. Они тоже делают многое. И тоже любят меня…

– К кому ты уходишь? – перебил он ее тихо, но отчетливо. – К Скоморошенко?

Она отвела глаза.

– К Бубняеву?

Она покачала головой.

– Ты его не знаешь, – произнесла она и подняла глаза. Взгляд ее опять был тверд и весел. – Но еще узнаешь! Ну, давай прощаться.

И она порывисто обняла его. Он опять не знал, что говорить.

– Будь осторожна, – только и крикнул он ей вслед, когда она уже спускалась по лестнице.

Снизу раздался задорный смех. От этого звука у него сжалось сердце. Войдя в квартиру, он увидел, какой она стала пустой. Словно душа отлетела от его дома. Чувство оставленности было таким острым, что он неожиданно разрыдался. Да, его квартира была теперь всего лишь ограниченное пространство, и этим пространством был ограничен он сам. Он попытался вдохнуть, полной грудью, как прежде, но не мог. Отныне он был стеснен во всем. Он опустился на стул и обнаружил, что сидит на каких-то папках. То были скопившиеся у него рукописи, которые он так и не отнес в посольство, да теперь уже не отнесет. С отвращением он смахнул их со стула и понял – только что был сделан выбор. Воля, как известно, только вольному. А у него послезавтра защита, дел невпроворот. Испытывая громадное облегчение…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю