412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Вотрин » Жалитвослов » Текст книги (страница 2)
Жалитвослов
  • Текст добавлен: 2 июля 2025, 04:49

Текст книги "Жалитвослов"


Автор книги: Валерий Вотрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)

– Я тебе книгу Боделя не давал? А то затерялась…

Одинцов на вопрос никак не отреагировал, он, казалось, внимательно слушает Сашу, который уже заканчивал.

– Ты мне много чего давал, – сказал он вдруг, видимо, тщательно выверив и взвесив каждое слово. – Боделя не припомню.

– Жаль, – пробормотал Карташев. – Жаль.

– Не жаль, – внезапно сказал Одинцов через минуту.

– Почему? – удивленно спросил Карташев.

Одинцов промолчал.

– Вольничает, да? – не удержавшись, съязвил Карташев.

– Да, – уронил Одинцов, и ответ его потонул в шуме аплодисментов – Саша закончил. Дождавшись, когда шум стихнет, Одинцов произнес: – Непонятно, что ты в нем нашел.

– Интересный материал. Неординарный взгляд. Отличная тема.

– Ошалели они там, на Западе, – сказал Одинцов. – И ты туда же.

– У нас тоже такие работы есть. О своих даже не говорю.

– У нас не так, – сказал Одинцов. – У нас меру знают. А здесь – хиханьки да хаханьки. Внутри. Что еще хуже. Он шута возводит в ранг черт-те знает кого. Я понимаю, свободное волеизъявление…

– Да не понимаешь ты ни черта, – вдруг сказал Карташев. Одинцов замолчал. Недалеко от них Саше задавали вопрос, смысла которого Карташев даже не уяснил. – Свобода!..

– Да, свобода, – сказал вдруг Одинцов и посмотрел Карташеву прямо в глаза. – Я знаю, что это такое. Побольше вашего знаю. Но должны же быть пределы, Миша. Я сейчас не о Боделе. Вообще.

– Пределы свободе?

– Предел всему, – сказал Одинцов. – Всему.

Как всегда, в речах его было не разобраться, и сам он даже не давал себе труда быть собеседнику понятным. Возможно, он даже говорил на другую тему. Шут его разберет, подумал Карташев не без юмора. Вольному воля.

Саше еще задавали из зала вопросы, а Карташев, прижав портфель к животу, уже пробирался к выходу. Чувствовал он при этом какую-то непонятную обиду – на Сашу за то, что он защищал диссертацию о Целестине, когда есть Бонифаций, на Одинцова за то, что вообще. Да и на себя тоже – за несобранность, за рассеянность.

Но в машине эта обида куда-то испарилась. Карташев был по характеру человеком отходчивым, тем более, что предстояло ему приятное – вечером шел он на спектакль, где главную роль исполнял Гераскин. Появился этот актер совсем недавно. Писали, что его пригласили из какого-то областного театра. И хотя исполнял он обычно комические роли, на комика он был совсем не похож. Карташев видел его на сцене дважды и всякий раз поражался тому, насколько не соответствует внешность Гераскина ролям, им исполняемым. На сцене он, ясно, преображался, актер он был замечательный, и этой разницы между внешностью и ролью уже не чувствовалось. Но, выходя на аплодисменты, он уже выглядел на сцене лишним. Он был скорее похож на постановщика – высокий, сутуловатый, с копной очень черных волос, с длинным умным, язвительным лицом. Особенно замечателен был его рот, длинный и тонкий, вечно готовый сложиться в усмешку. От такого человека ждешь укола, насмешливого словца, саркастического замечания, – но в интервью и в нечастых телевизионных выступлениях от Гераскина, напротив, веяло какой-то задумчивостью, меланхолией, публика с удивлением узнавала, что, несмотря на занятость, на гастроли, он находит время читать и хочет снять фильм о Паскале. Все в нем было построено на несоответствиях – внешности и внутреннего мира, выбранного амплуа и самоощущения, фамилии и внешности. Он был уже не молод, в прошлом году ему исполнилось сорок. Видимо, он хорошо знал нужду, переезды, запои, – но все это оставалось за скобками, потому что он никогда об этом не говорил. От актера не ждешь философствования, да Гераскин и не философствовал, – однако всем своим видом и высказываниями наводил на мысль о многом знании, о таком, что ему одному ведомо и чего не выскажешь обыкновенными словами. Видимо, поэтому в каждом его интервью присутствовала недосказанность, он словно намеревался сказать многое, но так и бросал на полуслове, отчаявшись. Его интервью были одно сплошное многоточие.

Это и привлекло Карташева. Смех на сцене и явственная печаль вне ее, разительный зазор между маской и лицом, – во всяком случае, он не сомневался, что такой человек, как Гераскин способен засмеяться и вне сцены. Сегодняшняя премьера словно была призвана подчеркнуть этот зазор: давали «Эскориал» Мишеля де Гельдерода, где на протяжении короткого действия король и шут несколько раз меняются местами, и финалом, как всегда у Гельдерода, служит смерть.

Карташев очень хотел посмотреть эту пьесу.

По дороге он думал о спектакле, но больше о книге, вернее, о том, куда же она могла задеваться. Он вспомнил еще несколько уголков, куда не заглядывал, неожиданно ему вспомнилось еще несколько цитат из Боделя, и он вдруг с острой жалостью почувствовал, что ему будет не хватать этой книги, ее мудрости, сейчас затерявшейся в гуще другой книжной мудрости. Ему было просто необходимо найти ее, хотя бы для того, чтобы осознать, что слово не изменило ему, но, наоборот, изменило его, что обычно и делают с нами великие книги. Не помня себя, он взлетел по лестнице, отпер дверь и, бросив портфель, с разбегу нырнул в книжное море. Стопа энциклопедий в углу – рукописи на стуле, которые он еще не ворошил – пара дальних полок – стопка у шкафа. Рывком он сдвинул ее, и на него глянуло лицо жонглера. Испытывая громадное облегчение, он взял книгу в руки…

Буффальмакко и Разум

…и сразу же чудесным образом увидел, какой она будет, эта часть сада Эдемского, – будет она полна трав, и цветов, и деревьев, и птиц, и гадов, и скотов, и зверей земных, – о, как он любил писать их, разнообразных, писать так, что, бывало, говорили ему: «И где ты таких-то увидал, Буффальмакко?» А он и не видел их нигде, они сами приходили ему в голову, живые, дышащие, он просто брал их кончиком кисти и осторожно распластывал на стене, – и в сцене хождения по воде, где видны три большие пучеглазые рыбы с костяными гребнями, прямо под Христом, что осторожно ступает над их головами по голубой волне, и в изображении львиного рва с пророком Даниилом, где, кроме львов рыкающих, были также тигры и пантеры с детенышами своими, и в иных сюжетах, всюду то там, то тут видны твари Божьи во всем их разнообразии. Только однажды не выдержал заказчик, настоятель одного монастыря, и отругал Буффальмакко за такое, как он выразился, святотатство, – это когда тот изобразил у ног мадонны играющую собачку. Что в этом такого? Собачка играет, гоняется за своим хвостом, а мадонна получилась, как положено, – милосердная, светлая, благостная. Но святотатством назвали его собачку, и пришлось ее замазать, нарисовать на этом месте траву. Ему было до слез жалко эту собачку, он успел к ней привязаться, вышла она прямо как живая. Что в ней было такого? С той поры стал он осторожным и уже не так часто рисовал своих любимцев. Но сейчас сказано ему нарисовать сад Эдемский, и он уже изобразил Адама с Евою, и змия изобразил, и уже знал, чем заполнить остаток стены, кем его населить, и это будет чудесно, да, это будет чудесно, повторял он с улыбкою. И даже если скажут ему замазать всех, кого он нарисует, изобразить на этом месте землю и траву, не согласится он, ей-ей, не согласится.

Храм был небольшой, но светлый, совсем новый, солнце мягко освещало его, и голуби летали под куполом. Другие живописцы скоро придут сюда, ибо стены еще не расписаны, лишь одна стена занята, на которой он, Буффальмакко, изобразил сцены сотворения человека, и ему приносила наслаждение мысль, что он здесь первый, а другие придут после него.

Работа шла быстро, и на пятый день, к полудню, когда оставалось кое-где подправить фреску, пришли в храм монахи обители, и с ними отец приор, посмотреть на то, как движется дело. Буффальмакко, по своему обыкновению работавший без плаща и капюшона, так увлекся, что даже не заметил их. А они столпились внизу и молча, задрав головы, дивились на ту пестроту, что изобразил он за последние дни. Но вот, наконец, Буффальмакко заметил их и спустился к ним с лесов, и приветствовал, и стал ждать, что они скажут, а особливо – что скажет славящийся своей строгостью отец приор, и вдруг с облегчением заметил, что некоторые улыбаются, а потом заметил, что улыбаются все, и, обратив взгляд свой на приора, увидел, что улыбается и тот, глядя на ту пестроту, что изобразил Буффальмакко.

И понял он, что это хорошо. Так хорошо, что решился поместить в углу ту самую играющую собачку, и вышла она как живая, играет, гоняется за своим хвостом в саду Эдемском. Уж тут-то не обвинит его приор в святотатстве, не скажет ему замазать собачку, превратить ее в траву и землю. А будет она играть в саду Эдемском вечно.

И когда он уже дописывал эту собачку, совсем малость осталась, прибежал откуда-то в храм дурень Каландрино и стал снизу громко кричать, вызывая его. Свесившись вниз, Буффальмакко спросил, что случилось. Оказалось, Бруно получил расчет за работу в Сан-Доменико и собирается устроить попойку в таверне старого Симони. После смерти их учителя, Андреа Тафи, Бруно стал единственным мастером во Флоренции по укладке смальты. Заказов на него посыпалось так много, что близкие и друзья почти его не видели: вечно торчал он где-то на лесах, выкладывая из разноцветных камешков сцены из житий святых или страстей Христовых, как делали это в далекой Византии, и не было ему в этом равных. Но зачем же так орать на весь храм? И голубей всех распугал, и не стало покоя. И Буффальмакко, свесившись, наказал Каландрино пойти и сказать Бруно, что он скоро будет, вот только работу доделает.

Но не успел он приняться за работу, как вновь позвали его снизу. Буффальмакко, разъяренный, раскрыл было рот, чтобы обругать дурня Каландрино как следует, ослиной башкой, и дубиной стоеросовой, и олухом царя небесного, и еще по-разному, как вдруг увидел, что внизу стоит человек в одежде чиновника Синьории и зовет его спуститься.

«Допрыгался, – думал он, спускаясь вниз. – Что мы, видно, этакое отмочили, что присылают за мной из самой Синьории. А чего особенного? Ну, напугали того скареда-торговца Фачо до смерти, одевшись привидениями. Пускай цены втридорога не взвинчивает. Но это ведь не повод, чтобы посылать ко мне человека из Синьории.»

А чиновник только осведомился:

– Маэстро Буонамико ди Кристофано?

– Я самый, – хмуро отвечал Буффальмакко, вертя в руках кисть (кой черт ее наверху не оставил!)

– Пришла весть из Пизы, от советника Синьории мессера Джанпьетро Альберичи. Тебя ждут там, живописец.

– Ждут в Пизе? Это зачем?

Чиновник улыбнулся. Один глаз у него был слегка прищурен, что создавало впечатление, будто он о чем-то сговаривается с Буффальмакко.

– Тебе поручено расписывать Кампосанто вместе с маэстро Франческо Траини. Он назвал тебя в числе лучших живописцев Флоренции и всячески рекомендовал пизанской Синьории.

Расписывать Кампосанто! Буффальмакко был поражен. Кампосанто, это священное кладбище на горсти святой земли из Палестины, с места казни Господа нашего!

Чиновник, наблюдая за ним, еще больше прищурился.

– Будешь в Пизе – не забывай про Флоренцию, живописец, – со значением произнес он. Тут только взгляд его остановился на фреске. С минуту он рассматривал ее, потом засмеялся.

– И откуда ты их берешь таких-то, маэстро? – спросил он, направляясь на выход.

– Они сами ко мне приходят, – крикнул ему в спину Буффальмакко. Но чиновник не оглянулся и вышел из церкви.

Постояв, Буффальмакко полез обратно на леса. Расписывать Кампосанто! Поди, работы невпроворот. Но и деньги сейчас нужны – других заказов у него пока не было. Видно, Траини не справляется сам, раз зовет его. Уже два года трудится Траини в Кампосанто, закончил Страшный суд, и говорят, что получилось у него хорошо. Но Синьория торопит, сам граф Бонифацио приезжал смотреть на его работу, и вот Траини посылает за ним. Да, видно, не справляется. И физиономия этого Франческо Траини встала перед его глазами. Годами-то он младше, но больно серьезный. Вместе обучались они у Андреа Тафи, вместе жили в старом тесном доме на углу Виа дель Кокомеро, вот откуда знает он этого Франческо Траини, который никогда не улыбался. Что же, поглядим, зачем я ему понадобился.

Собачка была совсем готова. Она была как живая, коричневая собачка мадонны, она играла и вертелась в погоне за своим хвостом в саду Эдемском.

Дорога шла сначала по берегу Арно, а потом свернула в сторону и зазмеилась по холмам, меж виноградников и оливковых рощиц. Май стоял в воздухе, вся округа звенела от пения птиц. Мимо приветливых деревень, по холмам, звенящим от птичьего пения, ехал в Пизу Буонамико ди Кристофано, по прозванию Буффальмакко, живописец флорентийский, на зов мессера Джанпьетро Альберичи, советника Синьории.

Вчера у старого Симони он улучил момент и сообщил о том, что его вызывают в Пизу – расписывать Кампосанто. И с каким видом еще сообщил – подбоченившись, важно. За столом замолчали. Первым захохотал Бруно, потом этот маляр Бокка, потом дурень Каландрино, а вслед за ними хохотала вся таверна, даже старый астматик Симони, и тот хохотал, задыхаясь от кашля. И только он сам растерянно молчал, осознав, что пал жертвой собственной репутации. Ну кто поверит человеку, чьи розыгрыши известны всей Италии? В последнее время что он ни скажет – все вокруг мрут со смеха. Все, что ни сделает – становится пищей для баек и россказней. А теперь вызывает его кто? – Пизанский советник Альберичи! И зачем? – Расписывать Кампосанто! Это когда в Пизе своих живописцев вдоволь, хоть Арно ими пруди. Бруно просто себе глотку надорвал от хохота, пока Буффальмакко с досады не дал ему винной кружкой по лбу. Теперь будут рассказывать как очередной анекдот: «Как-то раз надумал наш Буффальмакко, ну вы его все знаете, облапошить своих друзей, Бруно с Каландрино, таких же забавников, как и он, и с этой целью рассказал в таверне старого Симони, что его вызвали в Пизу расписывать Кампосанто. А сам в это время…».

Ну да, а сам наутро, прихватив коробку с красками, сел в седло и отправился в Пизу. Расписывать Кампосанто. На зов советника Синьории Альберичи. А ты, дурак Бруно, хоть лопни со смеху. И ты, Каландрино, ослиная голова, тоже.

Начинало вечереть, когда впереди показались стены и башни Пизы. Звонили к вечерне – под звон колоколов въехал Буффальмакко в город. У здания Синьории спешился и в чем был, покрытый дорожной пылью, вошел внутрь.

В большом зале заседаний Совета было двое. Уже смеркалось, зажгли светильники, и лицо первого, перебирающего на столе бумаги, было видно хорошо, тогда как второй, сидящий в кресле, совсем ушел в тень, была видна только рука с дорогими перстнями. Мессер Альберичи, грузный, немолодой, седобородый, в расшитой золотом куртке, в длинном пурпурном плаще, поднял глаза от бумаг и увидел Буффальмакко. Густые брови его нахмурились, но тут же он вспомнил.

– Подойди, – коротко сказал он, и вслед за этим раздалось:

– Флорентиец.

Буффальмакко приблизился к столу и увидел, что из глубокого кресла смотрит на него неподвижными, глубоко посаженными глазами коротковолосый широколицый человек, одетый в черное, с золотой цепью на груди. Это он произнес второе слово, он назвал его флорентийцем, и Буффальмакко узнал его: то был Бонифацио делла Герардеска, кондотьер и полновластный государь Пизы, потомок страшного Уголино, которого, по слухам, пизанцы уморили голодом в башне вместе со всем семейством. Бонифацио, сын графа Герардо, восстановившего в городе власть рода делла Герардеска после того, как ненавистный Уггучоне делла Фаджиуола, победитель при Монтекатини, был изгнан восставшими горожанами. Буффальмакко узнал его, а правитель города смотрел на него неподвижно и будто не видел.

– Ты пишешь фрески, флорентиец, пишешь хорошо, – проговорил он негромко, словно не к нему обращаясь. – Так про тебя говорят.

Буффальмакко молчал. Его вызвал в Пизу не Альберичи, – отпрыск Уголино вызвал его расписывать Кампосанто.

– Говорят также, что работаешь ты быстро, – продолжал негромкий голос Бонифацио, – так быстро и хорошо, что многие приглашают тебя. И другое я слышал о тебе – множество историй, некоторые довольно смешные.

Буффальмакко поднял голову, но даже намека на улыбку не было в неподвижных глазах пизанского властителя.

– Люди болтают, – сказал Буффальмакко наконец.

– А вот у нас нет хороших живописцев, – словно бы не услышав его, продолжал Бонифацио. – И нужно приглашать флорентийцев, чтобы сделать что-то стоящее. Так, Альберичи?

Тот молча склонил голову.

– Нужно расписать Кампосанто, – продолжал Бонифацио, глядя прямо в глаза Буффальмакко, – а живописцев нет. Пригласили маэстро Траини… флорентийца. Он написал «Страшный суд», написал хорошо. Но Кампосанто большое. Нужно написать еще кое-что. К кому обратиться? Кого позвать? И решили вызвать тебя… флорентийца.

– Сможешь ли? – подал голос Альберичи. – Маэстро Траини с похвалой отозвался о тебе.

– Что нужно изобразить? – спросил Буффальмакко.

И после паузы отозвался негромкий голос Бонифацио делла Герардеска:

– «Триумф Смерти».

Так Буффальмакко узнал, что ему предстоит писать. Тема не смутила его, ведь он уже знал, что ему предстоит расписывать стены, окружающие погребения, и что, в конце концов, само Кампосанто, как не воплощенный триумф Смерти? Но, идя к дому художника Франческо Траини, где ему надлежало остановиться, он все же сомневался, не скоро ли дал свое согласие. Все-таки писать на такие сюжеты ему еще не доводилось. Но замысел сразу же родился в нем, и он уже знал, что возьмется. И в ответ на его кивок Альберичи уронил:

– Тогда иди, – и вслед за этим раздался голос Бонифацио:

– Живописец.

Итак, живописцем и флорентийцем назвали его. И нет пизанских живописцев, чтобы написать «Триумф Смерти». Трое юных охотников однажды повстречали в лесу троих мертвецов. И сказали мертвые живым: что ваши слава, наслаждения, суета земная? Завтра вы станете как мы. Полуразложившиеся трупы, кишащие червями, – это и были те юные охотники через пару лет. Сколько раз он слышал эту историю от бродячих проповедников, от ученых монахов. И теперь услышал от самого властителя Пизы. Услышать-то услышал, но писать… Не скоро ли он, живописец флорентийский, дал свое согласие?

Траини сам открыл ему, и мгновенная радость отразилась на его исхудавшем лице. Отразилась всего на миг – он всегда был чересчур серьезен. Дом его напоминал дом их учителя Андреа Тафи – такой же тесный и старый. Дощатый стол, на нем куцые свечи вперемежку с недоеденными черствыми краюхами, комната скудно освещена. Поэтому картоны по стенам с набросками «Страшного суда» были едва видны – там язык пламени, там черная лапа с когтями, там страдающее лицо грешника. И лицо самого Траини тоже было страдающее, исхудалое, уставшее. За эти два года он как-то сгорбился, словно изнемог. Они поужинали, потом долго, заполночь беседовали.

– Взгляни, – говорил Траини, беря свечу и показывая на стены. – Что ты думаешь? Завтра ты увидишь все, но сейчас… что ты думаешь?

Буффальмакко подошел близко к одному наброску, изображающему человека, которого за волосы вытаскивал из могилы грозный ангел. Лицо у человека было искажено от испуга и боли. Движение, гримаса – все было передано мастерски.

– Это хорошо, Франческо, – произнес он, не отрывая глаз от рисунка.

И снова мгновенная радость озарила впалые глаза Траини.

– Я все время вспоминаю учителя, – заговорил он с жаром. – Помнишь, как он говорил нам о пропорциях, правдивости изображения, говорил, что нужно отображать жизнь. Его слова не выходили у меня из головы, когда я рисовал эту фреску. – Он вдруг запнулся и спросил: – Ведь ты помнишь, Буонамико?

Конечно, Буффальмакко помнил и учителя, и его слова. Но уже тогда, в годы учения, ему казалось, что следовать этим словам значило стреноживать себя, как стреножил себя сам учитель, полностью оставив кисть и отдавшись искусству мозаики. Единственный мастер в городе, он был завален заказами, приносившими ему кучу денег. Потому-то Буффальмакко помнил и другие слова наставника, произносимые вечно скрипучим голосом: «Всегда идите туда, где больше заплатят.» Нет, не только о пропорциях говорил им Андреа Тафи. Может быть, поэтому на его картинах не встретить было смешных зверюшек.

– Я помню, – мягко сказал Буффальмакко, беря в руки другой картон. – Смотри, вот это у тебя смешно вышло.

И вдруг увидел, как в страхе отшатнулся от него Траини.

– Смешно? Где смешно? Нельзя этого, нельзя.

– Почему же? – удивился Буффальмакко.

– Ты не понимаешь? Это же «Страшный суд». А ты хочешь, чтобы покатывались со смеху, глядя на него? Ты неисправим, Буонамико. Как ты будешь писать «Триумф Смерти»?. Завтра мы пойдем в Кампосанто, и ты увидишь мою фреску. Тебе нужно будет писать на другой стене, но необходимо единообразие, все должно быть выполнено в едином стиле. Я подскажу, как надо. Помни слова учителя – мерою всему избери разум и не отступай от него…

– Над чем ты сейчас работаешь? – прервал его Буффальмакко. Дорожная усталость начинала сказываться, его клонило в сон. Траини, словно очнувшись, взглянул на него в изумлении.

– Разве ты не видишь? – тихо спросил он. – Оглядись вокруг. Я пишу «Ад» – и совсем не сплю.

Буффальмакко устало потрепал его по плечу.

– Пойдем спать, Франческо.

– Ты спи, – откликнулся тот, – а мне нужно кое-что доделать. – И добавил смущенно: – Я так рад, что ты приехал.

Всю ночь напролет сквозь сон слышались Буффальмакко бормотание и вздохи полуночника, изведенного бессонницей.

А наутро Буффальмакко увидел «Страшный суд». Господь-судия восседал на престоле, и исходили от престола молнии и громы, и трубы возвещали воскресение, и были другие престолы и сидящие на них, которым дано было судить. И были там мертвые, малые и великие, стоящие пред Богом, и открывалась земля, и отдавала мертвых, которые были в ней, для великого суда. И были там праведники, и были проклятые, и один был там, проклятый навеки, со страшной ненавистью взирающий на праведников Господних. И архангел Михаил во всей славе своей повелевающим жестом звал восставших на суд. Великую, грозную картину изобразил Франческо Траини, призванный в Пизу, потому что не было в Пизе своих живописцев, способных изобразить Последнее Судилище. Оцепенело смотрел Буффальмакко на эти крылья, и мечи, и лица, и лики. Так вот о чем говорил Траини, вот зачем призвали в Пизу его, Буффальмакко, – призвали написать пару к этой фреске. Вот и стена готова. Он подошел к ней, легко прикоснулся. Образы теснились в нем, он оглядывался на фреску Траини и вновь смотрел на «свою» стену, а потом вновь оглядывался. А в ушах звучали грозные трубы, и он боязливо смотрел себе под ноги, на могильные плиты и памятники, готовые вот-вот разверзнуться и отдать тех, кто под ними, на последний суд.

Совсем по-другому слушал он вечером излияния Траини. От бессонной ночи у того были под глазами круги, говорил он быстро, временами даже бессвязно. Но это был уже не тот Франческо Траини, над которым, бывало, они подшучивали в доме старого Андреа Тафи из-за того, что был Франческо всегда слишком серьезен. Это был Франческо Траини, написавший «Страшный суд», и теперь задавался Буффальмакко вопросом, сможет ли он написать достойную пару к этой фреске, правильно ли призвали его в Пизу. С волнением, которого он от себя не ожидал, слушал он непривычно многословного Траини, словно торопившегося поделиться всеми тонкостями и подробностями работы, что отняла у него два года жизни. Этих подробностей было столько, что скоро Буффальмакко совсем запутался – слишком много советников было в Синьории, слишком много у графа Бонифацио врагов, слишком много изречений старого Тафи умудрился запомнить Траини. Просто голова шла кругом. В тот самый вечер и решил Буффальмакко сделать все по-своему, как подсказывал ему разум.

Смерть ходит по Италии. Повсюду глад, война, мор. Повсюду Смерть в неисчислимых своих обличьях. В некоторых городах объявилась чума, деревни обезлюдели, ничто не помогает – ни микстуры, ни молебны. Чума косит людей, а рядом истребляют друг друга на братских пирах, так что кровь течет ручьями. Монастыри побогаче закрыли ворота, надеясь на обильные припасы, а у стен их умирают в муках голодные, внимая доносящимся изнутри сладким звукам лютни. Ибо некоторые утонченные удалились в святые обители переждать худые времена и проводят время в ученых беседах и чтении древних. Насытившись, Смерть стала лакомкой. Достаточно наполнены рвы телами бедняков. Напрасно молят голодные, изъеденные коростой, чтобы она избавила их от мук. Это для нее легкая добыча. Она к дворцам подбирается, к монастырям. Смерть неглупа, она знает, что в год обильного урожая косить нужно избранных. Смерть стала привередлива.

Трое живых встретили в лесу троих мертвецов. И отшатнулись живые от мертвых, а те сказали им: нечего воротиться. Ведь скоро вы станете как мы. Что ваша придворная слава, что женская краса – та сгинет, а эта будет пожрана червями и рассыплется в прах. Лишь покаяньем спасетесь. Надменны лица живых, на лицах – брезгливая гримаса. У охотничьих собак встала дыбом шерсть на загривке, кони в ужасе пятятся. Мирный зеленый лес вокруг.

А рядом – глубокий ров, заполненный раздутыми трупами в одеждах разных сословий: там и крестьянин, и купец, и придворный, и монах. А рядом – дубрава, и группа молодежи занята беседой и чтением книг. Рои трупных мух вокруг, Смерть подбирается к ним, а они заняты беседой и чтением книг. А поверху – ангелы вперемежку с бесами кувыркаются в небесах, сражаясь за отлетающие души.

И только поодаль – старец-отшельник в своей пещере. Ибо только так, отречением и постом борются со Смертью.

Уже взял Буффальмакко синопию, и тут странное веселое бешенство овладело им. Смерть ходит по Италии? Как же, Смерть! Нет, это люди. Запирает городские ворота от страждущих не Смерть. Убивает на родственном пиру не Смерть. Но как выгодно сваливать все на нее! Как легко заказать чужаку-флорентийцу фреску на тему Триумфа Смерти, думая, что это освободит от греха. Бедная оклеветанная Смерть!

Трое живых встретили в лесу троих мертвецов, и один из живых, всадник в дорогом одеянии, на белом коне, лицом стал напоминать графа Бонифацио. С брезгливой гримасой отворачивается он от загробной правды. Далее – ров: люди в дорогих пиршественных одеждах навалены в нем, люди, убитые на пиру. Далее – бесы утаскивают в преисподнюю жирного монаха. Далее – Смерть забирает знатных юношей и девушек, занятых бесполезным умствованием. А поодаль – в одиночестве умирает святой отшельник, из трусости удалившийся в пещеру, убежавший от мира, чтобы выжить.

Жестокая, выразительная получалась картина. «Я следую твоим заветам, старый Андреа Тафи. Я изображаю жизнь, как она есть», – шептал в упоении Буффальмакко, рисуя, и пальцы его были красны – от багряной синопии.

Кончив, он отступил назад. Он испытывал безмерное наслаждение.

Громкий уверенный голос за его спиной произнес:

– Плохо!

Буффальмакко обернулся. Сзади никого не было. Смеркалось, наступала ночь.

– Кто здесь? – резко спросил он.

– Разум! – громко ответствовал уверенный голос.

– Где ты? – подозрительно спросил Буффальмакко, оглядываясь.

– Везде, – самодовольно сказал голос.

– А почему я тебя не вижу?

– Тебе обязательно надо увидеть, чтобы убедиться?

– Обязательно, – твердо заявил Буффальмакко. – Я живописец.

– Живописец! – проворчал голос, и рядом появился седовласый старец благородной наружности, немного кривой на левый глаз, в роскошных одеждах.

– Ты Разум? – спросил его подозрительный Буффальмакко.

– Я, я, – недовольно отозвался тот, и в руке его появился посох, похожий на епископский. Опираясь на него, Разум подошел близко к стене и стал ее осматривать. На лице его появилась гримаса недовольства. Обернувшись, он спросил:

– Я тебе говорил, что это плохо?

Буффальмакко скрестил руки на груди.

– Говорил, – с вызовом произнес он.

– И еще раз скажу, неразумный ты человек! Вдумайся, что ты пишешь?

– Фреску.

– О боги! Фреску! Думаешь, просто фреску? Одну из тысячи, коими скоро вы, мазилы, украсите все соборы Италии? Да?

– Меня вызвали в Пизу… – начал Буффальмакко.

– Во-во! – уставил на него палец Разум. – Продолжай. Вызвали в Пизу – по чьему наущению?

– Граф Бонифацио…

– Дурья твоя голова! Это я наставил его на эту мысль. Думал, ты оправдаешь мои ожидания. А ты что? Что ты тут изобразил? – вопросил он громко, тыча в стену посохом.

– Я изобразил правду, – твердо сказал Буффальмакко.

– Боги! Он изобразил правду! Позволь же сказать тебе, что ты пишешь. Ты создаешь одно из величайших в мире творений живописи. Тебе, и одному тебе, выпала такая ответственная задача. А ты что вместо этого? Смотри, – принялся Разум указывать, – здесь, в числе этих бездельников, ты написал графа Бонифацио. Тут у тебя черти утаскивают в ад монаха. Тут валяются во рву знатные люди, и некоторых, подчеркиваю я, ты наделил портретным сходством. Здесь у тебя знатные люди, занятые похвальным делом – изучением древних философов (которые, между прочим, кое-что знали о разуме, в отличие от тебя, остолопа), не приравниваются к остальным сословиям – с этим бы я еще мог примириться, сейчас такое изображать модно, – нет, смерть их забирает первыми. И, наконец, здесь святой отшельник – отшельник! – у тебя подыхает в своей пещере трусливой смертью. Да ты знаешь, кто приедет смотреть на твою фреску?

– Да куда уж мне, – попытался съязвить Буффальмакко, но Разум его не слушал:

– Сам папа! Его святешейство – и даже несколько святейшеств – будут на нее смотреть. И князья, и епископы, не считая всех прочих. И что они увидят?

– Ну, не знаю, – упрямо сказал Буффальмакко.

– А увидят они неуважение к закону и власти князей и глумление над духовенством, уже не говоря о нарушении всех традиций изобразительного искусства! С тебя-то самого взять нечего, но ты ведь это несмываемыми красками запечатлеваешь, на посмотр грядущим поколениям. Вот, мол, любуйтесь, что мы тут в четырнадцатом столетии думали. Да?

Буффальмакко молчал.

– А я тебе скажу, – назидательно произнес Разум, – как следует писать. Перво-наперво, графа следует изобразить в одеждах, подобающих его званию, с лицом, исполненным величия, восседающим на престоле. Ну, пусть не на престоле, но с лицом, исполненным величия, – это непременно. Если вообще собираешься его писать. Я бы тебе этого не рекомендовал: тема не та. Далее, монаха убери – пусть в ад утаскивают кого-нибудь другого. Нам не нужны неприятности с духовенством. Трупы во рву переодень, пускай валяются вперемежку разные сословия, наводит, знаешь, на правильные мысли – что перед нею все равны, что бренность бытия, тщета всего сущего и прочее. То же со знатными книгочеями – мол, и вы не убережетесь. Это ничего, это можно. Главное, эпизод с отшельником. Из него ведь конфетку можно сделать. Дескать, вот он, путь к спасению – через веру, через смирение. И прочее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю