412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Вотрин » Жалитвослов » Текст книги (страница 19)
Жалитвослов
  • Текст добавлен: 2 июля 2025, 04:49

Текст книги "Жалитвослов"


Автор книги: Валерий Вотрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

Бабанов повесил трубку.

С работы он вернулся рано. Он просто не мог работать. Он вошел в свой подъезд, медленно поднялся на третий этаж, открыл ключами дверь, вошел в прихожую и постоял здесь немного, прислушиваясь к тому, что происходит в квартире. Потом он пошел по комнатам. У порога одной он остановился. В комнате Алла читала стихи. Он никогда не слышал, чтобы она читала стихи. Кому это? – подумал Бабанов.

 
– О, не бойся, приросшая песнь!
И куда порываться еще нам?
Ах, наречье смертельное «здесь» —
Невдомек содроганью сращенному.
 

Голос ее упал. Бабанов вошел. Они сидели лицом к лицу – Алла и алконост. Спелись, мелькнуло у Бабанова. Птица дернула головой – повернулась, когда он вошел, и он увидел на глазах ее слезы. Неожиданно зазвонил телефон. Бабанов снял трубку. Звонил Либуш. Не дослушав, Бабанов нажал на рычаг. Игорь, рай действительно существует, сказала Алла. И ад есть. Но ад не там, где понимают, что нет никакой надежды, а там, где тешат себя надеждой, что надежда есть. Опять пела, утвердительно произнес Бабанов. Да, сказала Алла. Я ухожу от тебя, Игорь. Бабанов опустился в кресло. Ее я заберу с собой, сказала Алла. Ну уж, сказал Бабанов. Да. Пока еще не знаю, как ее везти, но думаю, что это разрешимая проблема. Да, сказал Бабанов. Я тоже так думаю.

Он подождал, пока захлопнется дверь, и снял трубку. Он позвонил своему шоферу. Володя, сказал он в трубку, ты знаешь какую-нибудь хорошую ветеринарную клинику?.. Это где? Далеко? Хорошо. Поезжай туда и привези мне доктора, только самого лучшего выбери, профессора или еще кого. Скажи, консультацию оплатим.

Птица встрепенулась, спрыгнула на пол и простучала когтями мимо него в коридор. Он пошел за ней. В зале она вспрыгнула на стол и нахохлилась. Выпить хочешь? – спросил ее Бабанов. Вышло насмешливо, чего он не хотел. Он подошел к бару и налил виски в два стакана. Ему было тяжело. Я предлагаю серьезно, сказал он птице. Отвечать не обязательно. Просто кивни. Птица продолжала смотреть в окно. Ты меня злишь, сказал Бабанов. В нем действительно закипало что-то похожее на злость. Он осушил свой стакан, но злость не затухала. Он вспомнил, что виски горит. Надо было воды выпить. Сидишь тут, презрительно сказал он птице. Цены себе не знаешь. Пела бы радостные песни, народ бы веселила. Не можешь? Почему ты перестала петь хорошие песни? Почему ты такая грустная? И, уже чувствуя, что завелся, он подскочил к ней и закричал ей в лицо – что тебе известно? Они смотрели друг на друга, и Бабанов увидел, что на ее глаза вновь наворачиваются слезы. Сердце, сказал Бабанов отворачиваясь. Сердце мне рвешь.

Вскоре послышался звонок. Неуверенно он двинулся к двери и, помедлив, открыл ее. За дверью стоял невозмутимый человек в очках, а за его спиной мялся шофер Володя. Вот, сказал он, показывая на невозмутимого человека. Самого лучшего привез. Спасибо, сказал доктор и коротко спросил у Бабанова – где? Подожди в машине, сказал Бабанов шоферу, а доктору сказал – там, в комнате. На столе. Доктор вошел в комнату, а Бабанов принялся ждать сдавленных вскриков и возгласов. Но ничего такого не последовало, и, когда Бабанов вошел вслед, он увидел доктора скептически разглядывающим птицу, которая так и сидела на столе, ни на кого не обращая внимания. Ну так, сказал доктор. По виду совершенно здорова, хотя несколько бледновата. Кормите чем? Стихами, сказал Бабанов, вспомнив Аллу. Мда, сказал доктор. Одними стихами жив не будешь. Это верно, сказал Бабанов. А вообще жалобы на что? – спросил доктор. У нее подрезаны крылья, сказал Бабанов. Доктор деловито и тщательно осмотрел развернутое крыло. Птица пошевелилась, но не подала признаков волнения. Действительно, сказал доктор. Не устают же животных калечить! Можно сделать так, чтобы она снова летала? – спросил Бабанов. Можно-то можно, сказал доктор. Насчет оплаты не беспокойтесь, заверил его Бабанов. Да я не об этом, сказал доктор. Об этом я как раз не беспокоюсь. Но вы представляете, если она начнет летать по городу… Она не будет летать по городу, сказал Бабанов. Она вообще… Что – вообще? – спросил доктор. Она вообще не из этого мира, твердо закончил Бабанов. Все мы не из этого мира, сказал доктор. Они помолчали, глядя на птицу, которая не глядела на них. Где вы ее достали такую? – спросил доктор. В Индии, с внезапной злостью сказал Бабанов. Доктор вздохнул. У меня вот тоже, сказал он. Приятель недавно побывал в Египте. Освежился, отдохнул. А заодно птицу себе купил. Феникса. Видимо, она уже старая была, вот ее ему и всучили, откуда ему знать такие тонкости, в турбюро этому не учат. Привез, ушел на работу, она возьми и загорись. И что? – спросил Бабанов. Дом сгорел вместе с гаражом, сказал доктор. Они опять помолчали. Завтра с утра ко мне в клинику, сказал доктор. Попытаюсь что-нибудь сделать. Стоить будет соответственно. И не говорите о ней никому.

Сразу после проведенной операции Бабанов увез птицу к себе на дачу. Звонки Аллы преследовали его до самой двери, однако он так и не ответил. Уже на третий день можно было снимать бинты, и они с доктором удивленным молчанием встретили полнейшее отсутствие послеоперационных рубцов. Ей бы потренироваться, сказал доктор. Успеет еще, сказал Бабанов. Они пили чай на веранде. Птица сидела поодаль, на перилах, так крепко вцепившись в них своими огромными когтями, что перила, казалось, начнут крошиться под таким напором. Сами-то нормально? – спросил доктор. А то Индия эта… сами знаете. Чего только оттуда не привозят. Да нет, нормально, ответил Бабанов. Птицу вот… Да-да, вздохнул доктор, поднимаясь. Ну, до послезавтра. Я провожу, сказал Бабанов и тоже поднялся.

Но с доктором они так больше и не увиделись. Потому что на следующее утро, выйдя на веранду, Бабанов не обнаружил птицу на привычном ее месте, на перилах. Походив вокруг дома, он услышал сверху шорох и увидел, что она, точно гигантский петух, сидит на крыше. Упадешь, сказал он ей. Но она и не думала падать, и он понял, что сегодня она улетит. Не улетай! – сказал он вдруг. Надежда есть. Она есть всегда. И увидел, что внезапно взгляд ее смягчился, в нем появился проблеск ласковости. Ласково смотрела она сверху на Бабанова, и он вдруг почувствовал, что его отпустило какое-то бремя. Он смутился. Он ожидал, что именно теперь алконост пересилит в ней сирина, и она, наконец, запоет свою чудную завораживающую песнь. Однако выяснилось, что этот всепрощающий взгляд сверху значил для него значительно больше. Хорошо, сказал он. Лети. Только когда вздумаешь возвращаться, не садись в Индии. Они там опять тебя изловят и поволокут на базар. В следующий раз прилетай к нам. Прилетай алконостом.

Весь день он ждал ее отлета. И только под вечер, когда он был в доме, он услышал сильный шум крыльев. Он вышел посмотреть. Птицы не было. Он позвонил Алле и услышал ее взволнованный голос. Все закончилось, сказал он ей. Все стало хорошо. Возвращайся ко мне, пожалуйста.

Но оставался еще взбудораженный и настырный Либуш. И когда этот настойчивый человек все-таки вызнал адрес Бабанова и нагрянул к нему домой вместе со своим товарищем-фоторепортером, было уже воскресенье, Алла гостила у какой-то своей подруги, и Бабанов был дома один. Он открыл дверь, и возбужденный Либуш ворвался к нему, оглушив его неумеренными эмоциями и расспросами. Товарищ-фоторепортер не отставал от него, оглядывая каждый закоулок зорким глазом фотографического Пинкертона, и они в унисон повторяли: ну где твоя птица? Где она? И Бабанов сказал, будто вспомнив: а, птица! – и повел их по комнатам, взвинченных близкой удачей, распаренных, пока не открыл дверь. Они стояли и смотрели на птицу, а птица смотрела на них. Большой зеленый попугай, сидя на жердочке в клетке с громадным металлическим куполом, насмешливо рассматривал их одним глазом.

Лявонов

После окончания Высшей школы художественного некролога Нефедов долго не мог найти работу. Он перебывал во всех известных газетах, где показывал свой диплом с отличием и блестящие рекомендации, данные ему наставниками, но всюду тем не менее встречал его отказ: все места, на которые мог бы он претендовать, были заняты, и заняты людьми, в свое время, как оказывалось, окончившими эту же школу и тоже получившими диплом с отличием. Теперь эти люди были уже специалистами, за плечами их был недюжинный опыт, мортуарные их списки занимали страницы и включали имена известнейших деятелей политики, экономики, науки, культуры, спорта. Список Нефедова едва насчитывал с десяток имен, а политикой и экономикой он не интересовался. Более того, никто из его списка за последние три года, то есть за то время, когда он учился, не умер, а это для некрологиста уже совершенно неприемлемо. Если же учесть, что он не успел поработать по специальности, что опыта у него не было никакого, то с такими данными о трудоустройстве в ближайшее время нечего было и помышлять. Сколько талантливых выпускников школы, так и не сумев найти работу по специальности, работают сейчас обыкновенными журналистами, пропадает впустую их уникальный дар. Поразмыслив таким образом, Нефедов на какое-то время стал в тупик.

Он никогда не строил иллюзий по поводу своей будущей карьеры. Он был готов работать и не по специальности, и поэтому из него тоже мог получиться когда-нибудь хороший обыкновенный журналист. Кроме того, он знал английский и мог при случае подработать переводчиком, как это он делывал иногда, когда не хватало денег. Так или иначе, но отдавать всю свою жизнь переводу он не желал. Его призванием была некрологистика. Как студент он не был особенно усерден и мог пропустить даже важную лекцию. Но он все время выступал на семинарах, к его мнению по части эпитафий прислушивались и профессора, он назубок знал чин погребения, – в общем, он обладал запасом знаний вроде бы не необходимых, зато полезных.

«Хороший некрологист должен быть немного баньши, – говорил ему его научный руководитель, Борис Владимирович Чайкин. – Вам, Андрюша, наверняка знаком этот любопытный персонаж кельтской мифологии. Баньши – одинокий дух, предвестник смерти, чей жалобный не то плач, не то стон предрекает неизбежную гибель. Мы, некрологисты, тоже должны чувствовать чужую смерть. Если угодно, это дар – и одновременно проклятие, ибо мы не в состоянии предчувствовать свой собственный конец.»

Борис Владимирович считался крупнейшим специалистом по истории советского некролога, заложившим самые основы этой интересной отрасли знаний. Говорить он умел незабываемо, еще лучше писал. А еще был он смелым в своих суждениях, каждое из которых резко противоречило всему курсу, избранному Высшей школой, где он преподавал, и потому был многими своими коллегами нелюбим. Студентам часто оставалась непонятной эта нелюбовь к нему людей одного с ним возраста, принадлежащих к одной и той же научной школе. Сам Борис Владимирович говорить об этом отказывался, со смехом поясняя, что это «внутрикафедральные споры», утешающие одним: что они никогда не прекратятся. Суть становилась ясна, когда анализировались его многочисленные высказывания. Так, он утверждал, что принцип «о мертвых либо хорошо, либо ничего» не только ошибочен, но и вреден с точки зрения исторической науки; что подпись «группа товарищей» попахивает круговой порукой; что писать «Светлая память о нем навсегда сохранится в наших сердцах» – пошло. Его бесили безликие от скудоумия эпитафии и приводили в неистовство готовые клише, которые в некрологистике встречаются так часто. Тем более удивительно, что одно из самых необычных его исследований, сравнительный анализ некрологов советских политических деятелей, опубликованных в советских газетах и в русских газетах, выпускавшихся за границей, в Париже, Берлине, Праге, вызвало волну интереса именно к клише как к способу составления советского некролога. Появились дипломы, в которых такой способ стилизовался – или «проституировался», как выражался Борис Владимирович. Постепенно это стало тенденцией из тех, что составили общую тенденцию реставрации всего советского. На смену стилистическому вольнодумству новой школы вновь приходил окостеневший язык советских некрологов, все эти «с глубоким прискорбием» и «невосполнимые утраты», до времени забвенные, как жестяные кладбищенские венки. Опять на смену игре ума приходил размеченный убогим биографом план-схема человеческой жизни, где техникум, завод, ответственные партийные и комсомольские должности, весьма ответственные партийные должности, заслуженная пенсия завершались теми самыми словами, которые приводили Бориса Владимировича в такое исступление: «Память об этом замечательном человеке…». Многомерность некролога, почти что ритуальная, превращающая его в эссе, в размышление о человеческой жизни, свершившейся или несвершившейся, как она видится уже из-за порога, терялась среди пудовых литых штампов, за которыми и человека-то было не видать. Увлечение некрологами министров черной металлургии и маршалов танковых войск воспринималось самими дипломниками как некий китч на языковом уровне, где чувствовалась даже какая-то своя романтика, пахнущая чугуном и перевыполнением плана. Ими увлекались так же, как увлекались плакатами 30-х годов. Иные владели целыми альбомами с вырезанными из газет некрологами, среди которых, как утверждали такие чудаки, попадались иногда настоящие шедевры.

Все это несказанно раздражало Бориса Владимировича. В своих беседах с Нефедовым он частенько срывался на крик, рассказывая про заседания кафедры истории некролога. Про других своих дипломников он старался не говорить: для него китч, стилизация превращались в засилье, ибо почти каждый второй диплом так или иначе затрагивал тему советских некрологов. Все чаще Борис Владимирович заговаривал про свой уход из школы, где он проработал почти 25 лет. Он говорил про давление обстоятельств, и для него это означало как внутрикафедральные споры, ставшие борьбой за новую догму, так и разногласия с руководством, почти не сулившие надежды на благополучный исход. Последний раз он заговорил об этом за три недели до защиты нефедовского диплома. Вскоре после этого по школе разнеслась весть, что Борис Владимирович уходит. Домой к нему ходили упрашивать его остаться и по возвращении объявили, что Борис Владимирович не согласился и вообще был очень резок. «Хватит, на них я поработал, – передавали его насмешливый тон. – А теперь, милостивые государи, позвольте мне поработать на себя.» Говорили, что он ушел в какой-то журнал. Безусловно, для журнала это было приобретение. Для школы же это была потеря. Даже новый научный руководитель Нефедова, человек, по отзывам, весьма нерасторопный и бездарный, упоминал об этом как о величайшей потере, какие только постигали школу.

Защита прошла как-то незаметно, обмыли ее как-то незаслуженно сумбурно, диплом выдали что-то совсем уж просто, про Бориса Владимировича забыли как-то напрочь, и вот во весь рост встала перед Нефедовым проблема поиска работы. Пришел июнь, и с ним пришли грозы, какие-то в этом году апокалиптические и такие страшные, что при первом же динамитном ударе грома хотелось перебежками домчаться до какого-нибудь укрытия и залечь. Гроза застигала Нефедова всегда по дороге к дому, и домой он приходил мокрый и мрачный, еще и потому, что шел обычно с очередного разговора в каком-нибудь отделе кадров, разговор был долгий, со вздохами, и со вздохами же ему под конец отказывали, приводя ту или иную причину. В окне в это время сгущалось, и, как бы ни старался Нефедов побыстрее нырнуть в метро и доехать до дома, гроза ловила его на полдороге, и, мокрый, мрачный, несолоно хлебавши, Нефедов являлся домой. А там и июнь прошел, и несколько раз ему звонили из журналов ни с чем, а потом звонить перестали, и грозы стали реже, и Нефедов реже стал ходить. Существование его постепенно приобретало классические черты холостяцкой, одинокой жизни, и он сам сознавал, как отстраняется, но ничего не мог поделать. Мимо текла странная вещь по имени жизнь. Он никогда не понимал, что это такое, а тут совсем перестал понимать и совсем перестал бы, замкнулся, да и неизвестно, к чему бы все это, наконец, привело, если бы вдруг в один из очень душных, наэлектризованных вечеров к нему не явилась Настя.

Он встретил ее растерянно: с тех пор, как год назад, сославшись на какой-то вздорный, по его мнению, повод, она ушла от него, он начал забывать про нее, ее привычки, манеру одеваться, ее запах, в общем, про все то, что, казалось, врезалось в память навсегда. С порога она привела совершенно такой же вздорный на его взгляд повод, почему она вдруг решила вернуться, и стала ждать, что он скажет. Он сказал, что милости просим, хорошо, что надумала. Прибавил: «Я очень тебя ждал», – решив, что маленькая ложь делу не повредит. Она с облегчением и весело рассмеялась и прошла в дом. Он надеялся, что она останется на ночь, и так оно и случилось.

Его дом сразу заполнился. Заполнился смехом: она смеялась. Заполнился дымом: она курила. Она много чего боялась – темноты, например, а он до странности ничего не боялся и не давал ей заполнить дом ее многочисленными боязнями. Появилось чем заняться, и Нефедов с огромным удовольствием занимался ею. А она не давала ничем заняться ему. В тот момент как раз появилась одна идея, он бросился ее воплощать, а Настя не давала: занимала его всяким, много читала стихов, – она их много знала наизусть. Однажды, застав его за писанием, она заглянула ему через плечо.

«Что это?» – услышал он сзади ее недоуменный голос. Не оборачиваясь, он сказал:

«Некролог. Мне нужно устроиться на работу.»

Она снова заглянула через его плечо, немного прочитала.

«Ты себя приукрасил, – сказала она затем. – Примерный семьянин… Ты никогда им не был.»

«Таковы условности жанра,» – ответил Нефедов, дописывая и прочитывая написанное.

«Это приукрашивать – условности жанра?»

«Там их много. Напиши я про себя правду – кто мной заинтересуется?»

«Все равно, ты ненормальный, – сказал ее голос сзади. – Ты эгоист. Какого черта я к тебе вернулась, к такому ненормальному?».

«Затем и вернулась», – сказал Нефедов, вставая.

Наутро он отнес некролог в редакцию толстого еженедельника «Некрополь». По дороге он вновь прочитывал и перечитывал заметку то так, то этак. Некролог был написан по всем правилам, там было учтено все, что нужно. В редакции его листик приняли и тут же пустили в производство, сказав, что его заметка появится в ближайшем же номере. В ближайшем номере заметка не появилась, и пришлось ждать еще неделю. Настя, надо отдать ей должное, терпеливо ждала вместе с ним, иногда подшучивала, иногда грустила, на него глядя, но эгоистом больше не называла. И вот номер вышел.

Первый звонок раздался тотчас, как он вернулся от газетного киоска, неся с собой долгожданный свежий номер.

«Так я и знала, – сказал в трубке резкий голос матери. – Все балуешься, Бога не боишься.»

В ее голосе слышалось облегчение, чему он про себя порадовался. Они давно не жили вместе и виделись редко.

«А я знал, что ты позвонишь, – сказал он. – Повод-то какой!»

«Дело это не шутейное, учти, – прервала она. – С вещами такими заигрывать не следует.»

«У меня работа такая.»

«Работу эту ты сам себе придумал. Но и тут врешь. Пишешь вон – семьянин, дескать, примерный. А с Настеной своей даже не расписался, в грехе живешь.»

Вечно она называла Настю Настеной.

«Условности жанра», – сказал он и даже сам испугался.

«Тьфу! – незамедлительно послышалось в трубке. – Дурак ты, Андрюшка. Разве таким способом, враньем-то, работу отыщешь? Расписал себя всего, точно это маршал какой помер!.. Мне теперь соседям в глаза неловко смотреть! Люди-то все видят.»

«Я делаю все, что могу», – ответил он сухо.

«Вот-вот, – насмешливо произнесла она. – А получается все одно. Получается – что живой ты, что неживой, – проку от тебя никакого. Ни помощи, ни слова доброго. А теперь вот ты взаправду помер. Ну что ж, ничего мне не остается: оплачу, как водится, и платок черный надену, чтоб видели люди, как я по сыну своему знаменитому да известному горюю.»

Она отключилась. Нефедов с минуту посидел с трубкой в руках, прислушиваясь к тону доносящихся оттуда гудков. Гудки были какие-то похоронные. Он повесил трубку.

«Это еще что, – сказала Настя, когда он рассказал ей о разговоре с матерью. – Вот-вот начнут звонить твои друзья. Я тебя предупреждала», – прибавила она, заметив его взгляд.

«Без этого не обойдешься, – хмуро ответил Нефедов. – Производственные издержки.»

Она удивленно посмотрела на него.

«Странные у тебя выражения. „Условности жанра“. „Производственные издержки“. Клише какие-то. У тебя что, нормальных слов нет?»

«Да что вы все ко мне привязались! – взорвался он. – То мать, то ты. И так жизни нет, а тут вы еще!» – и он, прихватив телефон, ушел к себе в кабинет.

В этот день никто не звонил. К вечеру он вышел из своего заточения и обнаружил на кухонном столе записку от Насти: «Ушла в бар. Вернусь поздно ночью, скорее всего пьяная. Ключ захватила, на цепочку не закрывайся. Твоя соломенная вдова.»

Эта записка вызвала в нем чувство горчайшей досады. Она не должна была так писать, так бить его. И без этого он чувствовал, как с каждым кем-то прочитанным словом его некролога растекается его бренный состав, его оболочка, как он физически истаивает, и остается только память, та самая ненавидимая светлая память о нем в разных чьих-то сердцах. Права она была, это самое неприятное. Не звонки, а самые их мысли, хоронящие его заживо. Стремясь преодолеть это дружное и согласное отпевание его, Нефедов поджарил себе большую яичницу и со вкусом ее съел, выпив перед этим водки, – так ему казалось жизненнее. Уверенности в будущем прибавилось. Он немного посмотрел телевизор и, не став дожидаться Насти, лег спать. Сквозь сон он слышал, как она вернулась, как принимала душ, как тихонько скользнула в постель. По тому, как она передвигалась по темной комнате, почти не задевая предметов, как ловко обходила опасные места скрипящих и ноющих половиц, по запаху от нее он понял, что она почти не пила, ну, пиво, может, тоньше только гаишник учует. Он успокоился и крепко заснул.

Встал Нефедов рано. Настя крепко спала. Он осторожно прихватил с собой телефон, поставил его в гостиной, а сам прошел в ванную, взял бритвенный станок с намерением побриться, повернулся к зеркалу, что-то напевая, и в зеркале себя не увидел. Это было новое и очень странное ощущение: побриться требовалось, это было ясно на ощупь, а вот что и где брить, Нефедов не видел. Он немного постоял у зеркала, ощупывая свое лицо, подбородок, нос. В зеркале вместо всего этого отражалась только противоположная стена. Озадаченный, Нефедов поднял к зеркалу руку. Зеркало никакого движения не отразило, не говоря уж о самой руке.

«Ну и дела», – произнес Нефедов.

В это время в ванную вошла Настя. Вид у нее был заспанный.

«Ой, извини, – сказала она, заметив его. – Я не знала, что ты здесь.»

Он вздрогнул. Он подумал… но ведь… перестают замечать… и тень не отбрасываешь… много разных мыслей одновременно пронеслось у него в голове.

«Подожди-ка», – окликнул он ее, видя, что она собирается выходить. – «Взгляни на это», – он показал на зеркало.

Она взглянула, пришла в себя, побледнела, взвизгнула, и все это в один миг. Расширенными глазами она смотрела на него.

«А говорят, – медленно проговорил Нефедов, – долго жить будешь.»

Она ничего не ответила. Вместо этого она приблизилась и тихонько прикоснулась к нему, словно проверяя, он ли это.

«Это я», – сказал Нефедов.

Она раскрыла рот, но слова не выговаривались.

«Зачем я только к тебе вернулась», – наконец, с трудом произнесла она.

А потом грянул телефон, и это продолжалось до обеда. Звонили друзья, звонили родственники, звонили такие дальние знакомые, что он с трудом вспоминал, откуда их вообще знает. И все, заслышав в трубке голос Нефедова, сначала немели, а потом начинали радостно вопить, и это была схема, которой следовали все звонившие, независимо от пола, возраста или степени родства. Нефедов заверял всех, что это розыгрыш, что разыграли его и что разыгравших он сам пока не определил.

А после обеда раздался тот единственный звонок, которого Нефедов дожидался. Звонили из еженедельника «In Memoriam», толстой солиднейшей штуки, считавшейся едва ли не единственным авторитетом среди подобных изданий. Попасть туда была мечта каждого, кто окончил ВШХН. Мягкий голос представился, удостоверился, что у аппарата не кто иной, как сам Нефедов, выразил ему свое соболезнование от лица всей редакции и пригласил зайти к ним завтра, этак после десяти утра. «На небольшое поминание», – пошутил голос, и Нефедову вдруг стало тепло. Положив трубку, он бросился в ванную и увидел, что его лицо начинает проступать на фоне противоположной стены. К вечеру он видел себя в зеркале уже явно и смог побриться. За ужином они с Настей выпили вина за успех и отправились в постель. Утром, глянув на себя в зеркало еще раз, Нефедов поехал в редакцию.

Его встретил заместитель главного редактора, толстый громогласный человек по фамилии Нирод. Этот Нирод был славен тем, что безошибочно помнил даты рождения всех мало-мальски известных людей и мог привести их в любое время дня и ночи. Усадив Нефедова, он полез в свой стол и выудил оттуда номер «Некрополя» с нефедовским некрологом. Нефедов напрягся.

«Мы рассмотрели ваше резюме, – сказал Нирод. На последнем слове его бас упал, отчего вся фраза приобрела звучание трагическое. – У вас есть рекомендации?»

Нефедов через стол протянул ему бумаги, но Нирод не принял их, помахав рукой, и попросил:

«Лучше списочек ваш пожалуйте.»

Нефедов передал ему список. Нирод углубился в него и что-то там нашел такое, отчего лицо его вдруг просияло.

«Интересно, интересно, – забормотал он, быстро просматривая бумагу. – Исключительно интересно. И что, никто из них еще не умер?»

Нефедову ничего не оставалось делать, как подтвердить это, да так уныло, что Нирод расхохотался.

«Это ничего, – сквозь смех проговорил он. – Дело временное. У вас, я смотрю, и публикации имеются?»

«Их всего три, – неохотно отозвался Нефедов. – Две статьи в „Некрологическом вестнике“ и одна – в „Obituary Milestones“.»

«Английский знаете?» – живо поинтересовался Нирод.

«Немного», – ответил Нефедов. Ему отчего-то было неловко – оттого, возможно, что сейчас разговор шел с профессионалом, практиком, автором сотен поминальных заметок, тогда как тезисы, опубликованные Нефедовым, касались теории некролога, некоторых стилистических его аспектов, а статья в «Obituary Milestones» вообще затрагивала проблему смежную – те поразительно интересные, похожие на некрологи эпитафии, которые были обнаружены им во время его прогулок по старому кладбищу в Бальдоке, графство Хертфордшир, где Нефедов провел три самых чудесных дня из своей месячной студенческой стажировки в Англии. Он вспомнил, с каким увлечением освобождал древние, вросшие в землю надгробные плиты от вековых наслоений бурого мха, и ему стало неловко вдвойне. На лице Нирода, однако, было написано уважение.

«Хорошо, когда знаешь иностранный язык, – мечтательно проговорил он. – А мне вот Бог не дал… Женаты?»

«Д-да», – произнес Нефедов и подумал… непременно сделаю… давно пора… вот только на работу… с цветами, с шампанским… предложение… множество самых разных мыслей пронеслось у него в голове.

«Ну что ж, – произнес Нирод, – человек вы молодой, положительный. Язык иностранный знаете. А у нас как раз освободилась вакансия: сотрудник один ушел. В общем, завтра в девять приходите. Будем работать», – и, улыбнувшись, он поднялся из-за стола и протянул Нефедову руку. Не веря своим ушам, Нефедов ее потряс, попрощался и вышел.

Он вышел на улицу и здесь встал. Словно в первый раз, он раскрывшимися глазами смотрел на мир. Был конец августа, по небу плыли тяжеловатые, но приятные на вид облака. Деревья начинали желтеть. Пахло чем-то несказуемо-осенним. Мимо Нефедова проходили люди, и он смотрел на них совсем по-особому. Он снова стал полезным для людей, его жизнь обрела смысл. Он чуть не плакал.

Дома он первым делом развернул свой мортуарный список. Бумага эта, которую Борис Владимирович некогда назвал «трудовой книжкой некрологиста», долго лежала у Нефедова в забвении. Теперь же в ней сказывалась особая нужда. Он не быстро, как это бывало прежде, не лишь бы прочесть, а очень внимательно, подобно Нироду, просмотрел весь список, от первой фамилии до последней. При этом его не волновало, что именно привлекло того в списке. Он и так знал, что список необычный сразу со многих сторон. Гораздо важнее ему было узнать, насколько он сам изменился, насколько список отражает его самого, отражает таким, какой он сейчас. Именно такому подходу учили их в школе. Оказывалось, что от списка ни убавить, ни прибавить. Список отражал его, как зеркало. Его можно было, не сомневаясь, показывать и другим. Там нечего было стыдиться.

Настя уехала на пару дней к матери, и это было жаль: ему хотелось похвалиться, хотелось своей победоносной в ее глазах реабилитации. Все он делал правильно, и этим стоило гордиться. Он мог позвонить ей. Однако по телефону так не выскажешься. И он решил подождать.

Утром Нефедов явился в редакцию. Нирод уже ждал его и тут же представил остальным сотрудникам. К удивлению Нефедова, которое он, впрочем, не выказал, в редакции работало всего два человека, не считая главного редактора и его заместителя. Много лет подряд регулярно прочитывая еженедельник от корки до корки, Нефедов утвердился в мнении, что некрологи в газету пишет одна и та же рука: факты в них не противоречили литературе, а служили, как и водится, каркасом, дежурная светлая грусть сквозила не во всех, а лишь в очень немногих заметках, и главное, читателю передавалась. Отбор некрологов отличался непогрешимым, изощренно-японским вкусом: газета была пристрастной, официальные источники не уважала, а неофициальные склонна была проверять. Некролог здесь без колебаний назывался жанром, литературностью щеголялось, в ходу были все? без исключения? приемы и поджанры некрологистики, включая непопулярные: их здесь не выбрасывали, ими пользовались как набойками, чтобы заметке легче было идти. А главное – такой слитности, такой слаженности добивался не один, а целых три человека. Одного Нефедов уже знал: это был Нирод. Другие двое были ему сейчас же представлены, и Нефедов с этого момента был включен в сложную и специализированную иерархию редакции, где ему уже кем-то, наверное, Ниродом, была отведена своя роль.

Ему было поручено заниматься культурой. Таким образом, он призван был восполнить тот пробел, который образовался в газете после ухода упоминавшегося Ниродом сотрудника. Двое других в культуре разбирались слабо, да и сам Нирод зачастую не помнил точно даты рождения многих известных современных деятелей культуры, так что Нефедову предстояло потрудиться и многое наверстать. Начал он узнавать ближе и своих коллег. Тезка его, жизнерадостный и остроумный Андрей Колпин, считался специалистом широкого профиля, куда, помимо политики, входили также экономика и спорт. Но и эти области в очень важных и ответственных случаях отдавались на откуп огромному, размерами даже больше Нирода, нелюдимому Арсению Захарову, обосновавшему в редакции свой собственный угол, заставленный разными энциклопедиями и биографическими справочниками. Захаров специализировался по историческим личностям, и всесильная его рука посему доставала иной раз и до спорта, когда выдавалась оказия, что вызывало ожесточенные вопли Колпина, знатока и многолетнего болельщика, сделавшего спорт своей вотчиной. Захаров на это никогда не обижался, а спокойно утаскивал свою очередную жертву к себе в угол, снимал с нее мерку каким-нибудь одним из многочисленных своих «ху из ху» и загонял кого в 500, а кого и в 1000 слов. Вообще здесь на целую полосу не размахивались. Иного хватало и на 100 слов. Главное, что это были за слова. Захаров, несмотря на свою страшноватую внешность, сплеча никогда не рубил, даже когда покойного недолюбливал. Он предпочитал, чтобы вывод выносился сам собой из сказанного. Колпин, тот был судьей и выносил приговоры, которые часто бывали жестоки, ибо, несмотря на безмятежную внешность, был строг в оценках и питал слабость к вердиктам, часто несправедливым и незаслуженным. О Захарове складывалось впечатление, что он, скорее, не скажет о мертвом ничего. Колпин часто смеялся, и было похоже, что он бесстыдно пользуется своим правом последнего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю