Текст книги "Жалитвослов"
Автор книги: Валерий Вотрин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
Ловец ночниц
Душа наша избавилась, как птица, из сети ловящих; сеть расторгнута, и мы избавились.
Псалом 123
Постоялый двор под вывеской «У ворот», каковая вывеска намалевана была желтой краской на фоне цвета голубиного яйца, в точности соответствовал своему названию. Он располагался близ главных городских ворот и испытывал все прелести такого соседства. Верно, пыли и гаму доставалось двору во множестве, так что иной раз доходило до жалоб. Но и прибыли было основательно, особенно в ярмарочные дни, иначе стал бы терпеть хозяин двора, рыжий Штюблер, все эти неудобства: гам, и пыль, и возчиков… ох уж эти возчики! Знатные господа предпочитали останавливаться не тут, а дальше, в гостинице «Бык и щит» на улице Мечников и в гостинице «Счет и бук» на улице Подсвечников. В заведении же Штюблера селился известно кто: торговцы, актеры, бродячий ремесленный люд, возчики… эти ему возчики!
Поэтому-то и удивился хозяин, когда в один прекрасный день на его дворе остановилась карета. Штюблер вытаращил глаза. Он сделал это не потому, что карета остановилась на его дворе, – такое случалось и раньше, когда требовалось напоить или задать корма господским лошадям, – нет, удивился Штюблер гербу, красующемуся на ее дверце. То был знак из двух перекрещенных кос. Никогда не видывал такого герба прежде Штюблер, а уж насмотрелся он на дворянские гербы порядком. Тут дверца кареты откинулась, и Штюблер забыл про перекрещенные косы. К нему через двор, заставленный крестьянскими повозками, направлялся господин высокого роста в треуголке, черном атласном кафтане, шитом жилете, белых чулках и башмаках с пряжками из чего-то сверкающего. При господине также была палка, и Штюблер тут же переключился на нее, – когда имеешь дело с господами, палку, бывает, узнаешь раньше, чем лицо. Но вот господин переступил порог, и Штюблер еще ниже склонился. Палка оказалась в непосредственной к нему близости – грозная палка, с медным наконечником.
– Послушайте-ка, милейший, – сказал над ним приятный голос, обращаясь явно к нему, Штюблеру, – есть ли у вас свободная комната? Я намерен остановиться на вашем дворе.
От удивления Штюблер поднял голову и встретил то, чего не ожидал ни в коем случае, – ласковый взгляд незнакомца. Никто никогда не смотрел на Штюблера ласково, разве только его покойная жена в первые месяцы их помолвки. Знатный господин не носил парика, его черные волосы спадали ему на плечи, он был смугл и красив, а его глаза смотрели прямо в лицо Штюблеру. А тот смотрел в них, смотрел завороженно. А ведь ничто не могло заворожить Штюблера, даже зрелище полного кошелька, – разве только покойная его жена в первые месяцы их помолвки… Под этим мягким, всепостигшим взором Штюблер почувствовал, что из его груди рвется что-то такое, о существовании чего он и не подозревал. Ему вдруг стало жалко себя, каким он представал этому взгляду. Подумать только, что приходиться ему переносить – ежедневные хлопоты, и вонь, и грязь, наносимую гостями, и эти ночные кутежи. И вот появляется господин из благородных, который входит в его положение и, не обинуясь своим званием, желает поселиться на его постоялом дворе. Штюблер от волнения не мог выговорить ни слова.
А господин, точно выгадав момент, вдруг протянул свою руку прямо ко рту Штюблера жестом, каким нянька побуждает несмышленое дитя выплюнуть что-то несъедобное, и мягко, но повелительно произнес:
– Дай мне ее. Ну, дай же!
И Штюблер почувствовал, как то, что обычно уходило ему в пятки при виде огромных свирепых возчиков, дерущихся столами и лавками, вдруг встало поперек горла, словно рвотный позыв. Он задохнулся, выпучил глаза, поднатужился и выплюнул в руку господина небольших размеров рыжее веснушчатое яйцо.
– Ну вот, – ласково сказал господин, – теперь тебе будет легче.
Тупо смотрел Штюблер на его руку, убирающую яйцо в карман, на карету, из которой выносили какие-то огромные сундуки и втаскивали их наверх, на тяжелый кошель, звякнувший перед ним. Кошель был дорогой, бархатный. Первый раз в жизни Штюблер смотрел на кошель и кошеля не видел. Вместо этого он безуспешно пытался припомнить, когда это его угораздило проглотить целое воробьиное яйцо. Припомнить он не смог, и ему стало легче.
Только наверху, в своей комнате, Пераль рассмотрел добытое. Какая удача. Первый встречный, хозяин постоялого двора, – и уже целое яйцо. Пускай оно воробьиное – сойдет и такое. Разве важно, какого цвета его скорлупа? Бережно, одними пальцами, держал он яйцо и медленно поворачивал его перед глазами. Потом поднес его к уху, пытаясь угадать сквозь тонкую скорлупу шуршание, царапанье тоненьких ножек… Нет, нет, еще рано. Подойдя к одному из сундуков, только что втащенных в комнату, он легко поднял его окованную железом крышку. Под ней обнаружились словно бы соты, ряды выстланных ватою лунок, в каждой из которых покоилось яйцо с прикрепленным ярлычком. Яиц в сундуке было так много, и они были такие разные, что начинало рябить в глазах: яйца большие и малые; куриные и тетеревиные; белые и крапчатые; круглые и продолговатые. Пераль осторожно поместил яйцо в пустующую лунку и задумался, глядя на ярлычок. Ничего, имя он может узнать позже. Что имя, когда яйцо у него.
– Я знаю, вы тонкий ценитель, Пераль, – услышал он слова и склонился перед произносящим их. Князь Теодохад милостиво улыбнулся. Мертвенно-белое горбоносое лицо, одна бровь так высоко заламывается кверху, что почти скрывается в буклях парика.
– Кому, как не вам, доверить пополнение мой коллекции, – продолжал князь. – Пойдемте, я покажу вам ее.
– Почту за честь, – отвечал Пераль, склоняясь еще ниже.
– Вам нравятся мои бабочки, Пераль? – снова раздался голос князя.
– Они великолепны, ваша светлость, – отвечал Пераль.
– Как видите, они ночные. Я собираю только ночниц, Пераль. Это моя прихоть. Но взгляните еще – разве они не прекрасны?
– Они изумительны, ваша светлость, – отвечал Пераль.
– Я собираю их в городах, – продолжал голос. – Это особые бабочки, совсем особые. Они поступают ко мне во множестве, а я отбираю лучших. Только самых лучших, вы понимаете меня, Пераль?
– Разумеется, ваша светлость.
– Но прежде я отбираю города, Пераль. Не в каждом городе водятся такие бабочки. Они обитают, как ни странно, только в тех городах, которые рассердили меня. И я посылаю туда людей, дабы они собрали с них дань. Дань этими бабочками, ибо они не простые, а совсем особые, вы понимаете меня, Пераль?
– Да, ваша светлость.
– Итак, это сбор, а не лов, Пераль. Сбор, а не лов. Вы меня понимаете?
– О да, ваша светлость.
– Итак, кем же вы не будете, Пераль?
– Ловцом, ваша светлость.
Он помнил, как, выйдя от князя, вознегодовал на себя за то, что так легко отказался называться ловцом. В его роду все были ловцы, подстерегатели. Боже, какая нелепость!.. Сбор, а не лов. Бабочки с аккуратно расправленными крылышками, точно распятые, с булавкой в груди. Для чего ты их оставил?.. И вот совершилось…
В дурном настроении прибыл он к бургомистру, велел доложить – явился кавалер Пераль. Двери перед ним распахнулись. Посреди комнаты в явном замешательстве стоял бургомистр Де Сипт, осанистый, в расшитом камзоле и огромном пудреном парике. На лице его выделялись две глубокие морщины, пролегшие от носа к уголкам рта и придающие его лицу выражение горького недоумения. Пераль без поклона быстро подошел к нему и протянул бумагу. То была княжеская грамота, и Де Сипт так и впился в нее глазами. С каждым прочитанным словом две морщины все глубже врезались в его лицо, так что под конец чтения казалось, что они едва не налились кровью.
– Итак, чем же мы прогневили его светлость? – тихо спросил он наконец, возвращая Пералю грамоту. – Тем ли, что исправно платим налоги? – Голос его начал крепнуть. – Или тем, что регулярно снабжаем его двор женщинами, отдавая ему самых красивых женщин города? Этим ли?
– Вы, право, забываетесь, – заметил Пераль.
– …Или тем, что вот уже два года на город наложен интердикт? Младенцев не крестят, покойников не отпевают. Это ему в гнев? Мы во всем склоняемся перед ним, князем нашим, даже в том, что не просим святого отца снять с города интердикт, который был наложен не за наши грехи! А он, наш князь, в отместку затеял… этот подушный сбор!
Такая острота показалась Пералю удачной, он позволил себе улыбнуться.
– Вы немного перегибаете палку, милейший Де Сипт, – произнес он.
– Именно, палку! – перебил бургомистр. – Но если бы вы при вас была шпага, что больше приличествует вам по званию, кавалер, я перегнул бы вашу шпагу!..
– Палка, в противоположность шпаге, придает мне уверенности, – сказал Пераль. – Ведь я сборщик… – Он быстро глянул, не смеется ли бургомистр.
– Мне известно, в чем мы провинились, – сказал тот. – Но он пришел сюда сам, пешком, явился ниоткуда и собрал народ на площади. Он рассказал им про птиц, про мотыльков, про пчел полевых. Он говорил про то, как не быть в подчинении. Город не забыл своих вольностей, Пераль. Еще не так давно мы никому не платили податей, ни одному князю. Люди слушали его затаив дыхание, а он говорил им про скорлупу и сердцевину. Вы меня понимаете, Пераль?
Тот вздрогнул от внезапной схожести.
– Как его зовут? – спросил он.
– Его зовут брат Одо, – ответил бургомистр, с жалостью глядя на Пераля. Тот как бы в нерешительности подступил к нему.
– Дайте мне ее! – попросил он, протягивая руку.
– Неужели вы думаете, – громко, точно провозглашая, произнес Де Сипт, – что служение на пользу государства пошло на пользу мне самому? И что я оставался бы бургомистром этого города в течение шестнадцати лет, если бы имел то, что вы у меня просите?
– Как вы посмели ее отдать кому-то другому! – возмутился Пераль. – Не забывайте, кому вы служите, Де Сипт!
– Однажды, – сказал бургомистр, – цех меховщиков пригласил меня на празднование дня их святого патрона. И, признаться, они славно уделали меня, добрые меховщики. Я очнулся посреди ночи у ведра. Меня, Пераль, рвало, извините за прямоту, но вы ведь знаете, сам я из народа, люблю простое, крепкое словцо. Да, я, кажется, выблевал то, чего вы так жаждете. Уж я искал ее, искал, шарил по дну ведра рукой…
Пераль непроизвольно поморщился. Бургомистр засмеялся. Смех у него был здоровый, народный.
К себе Пераль вернулся уже затемно, миновав первую стражу. Свою треуголку он нес в руках. Сейчас она была доверху полна яиц, он насобирал их на обратном пути. Кое-как взойдя по лестнице, он добрался до кровати, осторожно положил треуголку на постель и затеплил свечу. При свете стал он разбирать добытое. Яйца были мелкие, сорные, некоторые совсем несвежие – случались ему по пути отчего-то все лавочники да подмастерья, многие в подпитии. Правда, попалось и большое воронье яйцо, матово-белое, он стал его рассматривать…
– Мессере! – пискнул кто-то в углу.
Пераль вскочил, поднял свечу повыше и обнаружил в углу мальчишку лет десяти.
– Что ты здесь делаешь? – спросил Пераль, разглядывая его. Мальчишка показался ему знакомым.
Мальчик в ответ только испуганно замигал.
– Как тебя зовут?
– Антонин, – с запинкой произнес мальчик.
– Почему ты назвал меня мессером?
Мальчишка потупился.
– Ведь вы иноземец, – едва слышно проговорил он.
– Ну хорошо, – улыбнулся Пераль. – Что ты делал в моей комнате? Только не говори, что дверь была отперта. Ты ведь в окно влез?
Мальчишка виновато кивнул.
– Я ждал вас, – прошептал он.
– Меня? Зачем?
– Мессере! – неожиданно громко сказал Антонин. – Отдайте мне то, что вы отняли у моего отца!
Пераль нахмурился.
– А кто твой отец?
– Он хозяин этого двора, – отвечал Антонин. – Отдайте мне это, добрый мессер!
– А ты знаешь, что это такое? – спросил Пераль, подходя ближе.
Антонин с жаром закивал.
– Это надо вручить Господу Богу. Я помню, священник говорил, давно…
– Давно… – откликнулся Пераль, в раздумье поставил свечу на стол, так что угол вместе с Антонином вновь ушел в темноту: – А почему твой отец сам не пришел?
– Он занят по хозяйству, – донесся из темноты тонкий голосок. – Он очень занят, добрый мессер. Так много постояльцев…
Капля горячего воска обожгла Пераля, и, словно в ответ, что-то подступило к горлу, встало комком.
– Не так далеко отсюда, Антонин, – переборов себя, произнес он, – в большом холодном замке живет князь Теодохад. У него рогатый парик и нет сердца, зато есть бабочки, которых собирают для него такие люди, как я. Представь себе, Антонин, залы, бесконечные залы, где вместо гобеленов висят панели с приколотыми к ним мертвыми бабочками. Их так много, Антонин, что от них рябит в глазах. Но князю Теодохаду их мало, он хочет, чтобы все бабочки мира были его, он хочет набить свой замок доверху, он не хочет, чтобы люди вручали их Господу Богу. И когда-то давно, – комок превратился в ком, стал душить, Пераль еле выговаривал слова, – я отдал ему свою. Отдал, ибо не знал, что ее можно вручить еще кому-то.
Мальчик подвинулся к нему.
– Мессере, – прошептал он, – возьмите мою, только отдайте папину!
Пераль покачал головой.
– Ему нужны только ночницы, Антонин, – выговорил он. – Вручи свою… тому, о ком говорил тебе священник… давно.
В углу раздался всхлип, а потом мальчик стремительно и бесшумно, как кошка, шмыгнул в дверь.
– Я их выпущу, мессере! – раздался с лестницы его горячечный шепоток. – Я видел, как брат Одо это делал. Я это сделаю… мессере!
Монах вынырнул из темноты и торопливо зашагал через всю площадь к собору, на ходу звеня ключами. Уверенности в его повадке не чувствовалось, даже напротив, – он спотыкался, часто озирался, громко звенел связкой ключей, норовя совсем выронить ее из рук. Подойдя к вратам храма, он словно в удивленье остановился: он привык к тому, что его ожидают люди, пришедшие послушать его проповедь. Но сейчас на площади перед собором не было ни души. Такого за три недели его служения еще не случалось. Немного постояв, он поднялся по ступеням и принялся отмыкать тяжелые двери. Руки тряслись, ключи звенели, к этому звону прислушивались молчаливые дома по краям площади, и монаху казалось, что они переглядываются между собой в негодовании. Наконец, двери отворились, и из проема пахнуло запахом старого ладана, сырым деревом. В храме никто не служил больше двух лет.
Он устремился по главному проходу к алтарю. Каждый его шаг сопровождался звучным треском: весь пол устилала яичная скорлупа. В алтаре он затеплил несколько толстых свечей, и темный холодный собор озарился трепетным светом. Встав на колени, принялся брат Одо жарко молиться. Он молил Пречистую Деву, чтобы хоть кто-нибудь явился сегодня. Брату Одо было страшно впустую нарушать папское повеление. Завтра он оставит этот город. Нигде он не задерживался дольше месяца, торопясь освидетельствовать каждый город этого княжества, самого себя уподобляя Божьей пчеле, коя не оставляет ни единого цветка на этом прекрасном лугу. А иной раз заденет пчела одуванчик, и вот полетели пушинки по ветру ко Господу! Или того пуще, спугнет пчела бабочек, а они знай себе кружатся да радуют Всевышнего, наблюдающего с небес за сим градом, сим крином чудесным…
Позади него захрустела скорлупа. Монах зажмурился и зашептал благодарственную молитву, а потом поднялся с колен и повернулся, чтобы встретить пришедшего на проповедь. Однако это был не обычный горожанин. В проходе стоял человек в плаще и треуголке, по виду – знатный господин, и с любопытством рассматривал поднятую с пола скорлупку. Только увидев толстую палку, высовывающуюся из-под плаща, брат Одо понял, кто перед ним.
Пераль тем временем бросил скорлупку и благожелательно взглянул на монаха.
– Неужели ты так и уйдешь из города, не выметя весь это сор? – негромко спросил он, показывая рукой вокруг.
Брат Одо молча смотрел на него.
– Не знаю, стоит ли говорить, – продолжал Пераль, – что за тобой по пятам следует святая инквизиция. Им до смерти хочется узнать, кто наполняет божьи храмы яичной скорлупой.
– За мной следует не только инквизиция, – услышал Пераль. – А следующему по пятам достается лишь скорлупа, а не сердцевина.
– Ты совершаешь большой грех, служа в этом храме, – возвысил голос Пераль и услышал:
– Напротив – я снимаю грех с града сего.
– Ты улавливаешь, – бросил Пераль, думая, что бросает оскорбление, и услышал тихое:
– Напротив – я отпускаю.
– Ты… растрачиваешь княжеское, – разъярился Пераль и услышал:
– Но и все князья земные не смеют наложить свою руку на созданий сих.
– Мой господин смеет, – с ожесточением произнес Пераль и услышал тихий смех:
– Ночницы! Он осмеливается брать только ночниц!
– Мой господин всесилен, – продолжал Пераль, ему хотелось переговорить монаха несмотря ни на что. Но он услыхал:
– Тогда пусть подобно мне высидит их! Но он холоден, как лед!
Пераль в ярости шагнул к нему.
– Но и ты собираешь, – процедил он. – И ты не лучше меня, приколотого булавкой где-то там, в темном замке. Кому ты относишь их? Кому сдаешь? – и услышал:
– Они летят ко Господу, живые, свободные.
– А где твоя? – торжествовал Пераль. – Свою ты оставил при себе! – и услышал, как брат Одо тихо произнес:
– Нет, – и глаза его были полны ликования. – Я приколол ее к иконе Пречистой Девы. Теперь мы вместе – Пречистая Дева и я. И мне не страшны псы в сутанах, и цари, и князья земные. Я распят на Ее иконе, и Она заступится за меня перед Ним, Ее Сыном, ибо когда выходит Ее Дитя на райский луг поиграть, слетаются к нему бабочки и играют с ним, и садятся на руки, и видит Он, как они прекрасны…
– Вы слыхали, Пераль, легенду о пеликане, выкармливающем птенцов своей плотью? – услышал он над собой другой голос. – Вы не находите это забавным, Пераль? Птица отдает себя на растерзание своим детям. Ведь они мне как дети, Пераль. Вы меня понимаете?
– О да, ваша светлость, – подтвердил Пераль с поклоном.
– Я все думаю, Пераль, почему они не выходят из яиц живыми? Что же, мне остается вскормить их своей кровью. Или высидеть. Ха-ха! Что вы на это скажете, Пераль?
– Ха-ха, ваша светлость! Ха-ха!
– Праведный да творит правду еще, сбирающий да сбирает, – слышал он брата Одо. – Ибо грядет второй лов, и кто сможет уклониться?
Пераль шел к себе торжествуя, быстрым шагом, и ему казалось, что яичная скорлупа победно хрустит под его башмаками. В своем темном холодном замке князь Теодохад с поклоном выслушивал его слова:
– Я слыхал, некий князь просто разламывал приносимые ему яйца и находил там мертвых ночниц. Вы не находите это забавным. Теодохад?
– О да, ваша милость, – произносил тот.
– Вообразите себе, он даже не знал, что можно заполучить их живыми. Ну не болван ли? Как вы считаете, Теодохад?
– Чистый болван, ваша милость, – подтверждал тот.
– Немного любви, Теодохад. Прижать их к сердцу, глядишь, они и оживут. О, любовь творит чудеса. Что вы думаете, Теодохад?
– Совершенно верно, ваша милость. Любовь творит чудеса.
– И зарубите себе на носу, Теодохад, – лов, а не сбор. Вы меня поняли? Лов, а не сбор.
– О да, ваша милость.
Лестница показалась ему нестерпимо длинной и невероятно темной. Он раскрыл свою дверь – и застыл на пороге. Крышки сундуков были откинуты, ячейки пусты. Палка со стуком выпала из его руки. На кровати, на груде пустых яичных скорлупок, обняв их руками, спал юный Антонин Штюблер, а тем временем последние бабочки князя Теодохада вылетали в окно – живые, свободные.
Темное море
Анидрос, пожалуй, самый маленький из всех Кикладских островов. И самый безлюдный. День-деньской кружат над ним бессчетные морские птицы, издавна облюбовавшие этот скалистый кусочек суши, и крик их немолчен и протяжен. Безлюдье острова вошло бы, наверное, в легенду, если бы некоторое время назад один предприимчивый грек не открыл здесь небольшой пансион для тех, кто желает уединиться и насладиться одиночеством. Остров для этого идеальное место. Его белые крутые пляжи всегда пустынны, а с вершины одного из утесов, где с давних пор находятся развалины древнего храма, посвященного Посейдону, открывается волнующий и незабываемый вид на гладкое лазурное море и контуры соседних островов в голубоватой дымке.
Года три назад, когда очередной туристический сезон подходил к концу, и прибытия новых отдыхающих не ожидалось, остров взволновало событие, сколь неожиданное, столь и небывалое. На пляже был убит английский турист, и убийство это было обставлено событиями настолько неожиданными и зловещими, что кое-кто начал уже подумывать о вмешательстве врага рода человеческого. Еще через два дня, как бы подтверждая эти, вроде бы, нелепые домыслы, постояльцы пансиона и весь персонал, объятые ужасом, в полном составе погрузились на катера и покинули остров. Вечером того же дня на остров прибыл опоздавший, Геннадий Рыбнов.
Солнце заходило. Последние его лучи окрашивали багрянцем пустой причал. В вышине, на темных утесах, устраивались на ночь с громким криком мириады пернатых обитателей острова. Вверх к пансиону вела длинная, очень крутая лестница, и Рыбнов начал медленно подниматься по ней. За его спиной солнце неумолимо погружалось за край медного моря.
Пансион был темен и пуст. В холле Рыбнов поставил сумку с вещами на пол и огляделся. От тишины звенело в ушах. Часы на стене не показывали время. Странное напряжение стояло во всем здании. Казалось, каждая вещь трепещет. Он прислушался. Море отсюда бывает слышно разве что в часы бури.
Он оставил вещи в своей комнате и проследовал на кухню. Продуктов в огромных холодильниках было запасено вдоволь. Он разогрел плиту, приготовил себе ужин и поел. После курил и слушал тишину. Тишины не было слышно, она затаилась.
Ночью к нему пришел мертвый.
Он стоял у изножья кровати, одетый в костюм, который коробом торчал на нем, точно задубел от морской соли, и в руке своей держал что-то продолговатое. Рыбнов взглянул: то был черный мелок. Им тот принялся чертить что-то на стене, мелок крошился, скрипел, мертвый писал с трудом, Рыбнов ждал, не дождался, уснул.
Наутро погода была чудесная. На небе белые ажурные облака вытянулись в недлинную гряду. С моря задувал ветерок. На стене красовалась черная, уродливая буква «М». Рыбнов решил искупаться.
С полотенцем через плечо он спустился по той же длинной лестнице на пляж. На узкой, освобожденной от камней прибрежной полосе стояли под пестрыми зонтиками шезлонги. Рыбнов выбрал один, тот, что поближе к морю, повесил на него свое полотенце, набрал в грудь воздуху и с разбегу нырнул.
Вокруг было море, и в нем Рыбнов плавал. Он все забыл, все оставил на берегу, при себе имея только свое тело, легкое и свободное, чтобы резвиться, и плавать, и подныривать, и рассматривать на дне всевозможные морские безделушки.
На берегу его ждал мертвый.
Со странным напряженным вниманием он держал в руках полотенце Рыбнова, вглядываясь в него, точно ожидая, что разноцветные полосы на махровой тряпице откроют ему значение чего-то, что он тщетно силится разгадать. Рыбнов остановился неподалеку и в свою очередь принялся разглядывать мертвого. Несомненно, это был тот самый англичанин, про убийство которого он читал в газете. При дневном свете, на пляже, среди зонтиков его длинная, не отбрасывающая тени фигура смотрелась особенно дико. Главное же, было не видно, отчего он умер. Рыбнов приблизился, чтобы разглядеть его поближе, и тут же зажал нос пальцами. Ему захотелось вырвать свое полотенце у того из рук, он уже собрался было это сделать, но в этот момент мертвый аккуратно положил полотенце на край шезлонга и медленно удалился. Рыбнов проводил его взглядом, улегся на шезлонг и подставил лицо солнцу. Отдых обещал быть сказочным.
В пансион он вернулся под вечер и, приняв душ, сразу же отправился на кухню: после купания у него разыгрался аппетит. Поужинав, он вышел на веранду полюбоваться морским закатом: вчера он так на него и не поглядел. Затем позвонил из холла домой и сообщил, что отдыхает замечательно, кушает вкусно и обильно и плавает целыми днями.
На ночь запер свою дверь, и ночью мертвый не мешал ему.
Утром начертанная вчера на стене буква косым, уродливым напоминанием встала перед ним. Прежде чем отправиться на пляж, он немного поразмыслил над тем, что бы она могла означать. Мыло? Мера? Море? Он зашел в тупик. Буква была латинская, так может, мертвый хотел напомнить ему о смерти? Рыбнов отправился на пляж.
Ему говорили, что на северной стороне острова пляжи лучше, берег там не такой крутой, камней мало, а все больше песок. Туда он и отправился, прихватив с собой еды, бутылку вина и какую-то книжку. Утреннее солнце нежарко пригревало, и вот из-за скал и миртовых зарослей выглянуло море, безбрежное, синее, все в огненных бликах, предваренное нешироким пляжем белого песка. На пляже дожидался Рыбнова мертвый.
Он был чем-то обеспокоен, это по всему было видно, – узкое пространство пляжа во все стороны пересекали неровные цепочки его следов, будто он без толку бродил в ожидании Рыбнова. Завидев его, мертвый остановился и вперился в него взглядом. Рыбнов замедлил шаг, но потом продолжил движение, прошел мимо мертвого и занял шезлонг, облюбованный еще издали. Краем глаза он видел, что мертвый стоит и смотрит на него. Было похоже, какие-то тяжелые мысли бродят у него в голове. Видя, что Рыбнов не желает его замечать, он подошел ближе и вдруг, точно переломившись пополам, согнулся и принялся чертить что-то на мокром песке, как раз там, куда добегают волны посильнее. Иногда он с натугой поворачивал голову, словно удостоверяясь, что Рыбнов смотрит. Тогда Рыбнов отворачивался. А когда отворачивался мертвый, Рыбнов во все глаза смотрел на него и на то, что он там делает с песком.
Мертвый чертил буквы. Они выходили у него такие же огромные, нескладные, нечеткие, как и та, в комнате, будто мертвый разучился писать. На эти буквы не хотелось смотреть. Рыбнов откинулся на спинку шезлонга и закрыл глаза. Солнце приятно грело, вздыхало море, шелестели волны. Сам того не сознавая, он задремал.
Его разбудил взгляд, ледяной, как прикосновение. Мертвый стоял над ним и смотрел. Что-то гневное ощущалось во всей его повадке. Рыбнов поглядел и увидел, что буквы, так тщательно выводимые мертвым на песке, смыла волна. Не умея выносить таких молчаливых и гневных упреков, Рыбнов вскочил, забежал, брызгая, в воду и бросился вплавь. На берег не смотрел, уже зная, что мертвый за это время как-то неисповедимо исчезнет.
Так оно и случилось. Мертвый исчез.
В последующие дни Рыбнов часто встречал его в разных уголках острова, и все это время мертвый пытался сообщить ему имя своего убийцы. Косо посаженные, нечеткие буквы встречались тут и там, вопили со скал, читались полустертыми на пляжном песке. Сам англичанин выглядел все хуже и хуже, и вот уже его появление Рыбнов мог различать по запаху и быстро уходил, не желая, чтобы их пути пересекались. Но они все-таки пересеклись еще один раз, последний.
Рыбнов спал. Весь день он провел на пляже с книжкой, хотя не помнил, о чем читал, – все чаще дремал, лежа на песке. Поэтому он притомился. Снилась ему, как водится, всякая чушь, чего-то вдруг про незнакомый город, в котором он заблудился. Среди множества чужих домов ему удалось разыскать свой, правда, немного не похожий на настоящий. Открыв дверь ключом, он вошел. В комнате, в гостиной, сидел мертвый и ждал его. Рыбнов повернулся, вышел и вошел в другую комнату, но и здесь мертвый оказался раньше его. Рыбнов вспомнил, что мертвецы снятся к дождю, и сказал об этом мертвому. Вместо ответа тот показал рукой на стену. Рыбнов взглянул, и вот, там было то слово. «Вон из моего дома», – сказал Рыбнов. «Я хочу, чтобы его нашли», – произнес мертвый. Рыбнов хотел напомнить ему, что он на отдыхе, отдыхает, наслаждается уединением, о котором ему столько напели в турфирме, а потому в принципе не готов к тому, чтобы помогать какому-то незнакомому, к тому же еще иностранному, мертвому искать его убийцу. У него уже были готовы вырваться слова, но в это время мертвый пропал из комнаты, и осталось только слово. Оно влекло к себе, притягивало взгляд, и Рыбнов было уже глянул, как пропел в это время петух у самого его уха, и он пробудился.
Вокруг него было море, и в нем Рыбнов плавал. Он освоил акваланг и попробовал себя в подводной охоте. Однажды на дне он видел даже затонувший корабль, который при ближайшем рассмотрении оказался рыбацкой лодкой, напоровшейся на камни.
Мертвый больше не являлся ему: видимо, не мог. Ночами же Рыбнов частенько слышал, что в двери его сна кто-то тихонько скребется, и ожидал, что двери вот-вот раскроются, ибо засов слабый и легко отодвигается с той стороны, где, он знал, пролегают колоссальные темные пространства, откуда являются к нам мертвые. Но никто не входил, – только топтались в нерешительности на пороге и под утро исчезали. И Рыбнов забывал об этом до следующей ночи.
Пребывание его на острове подходило к концу. Ночью мертвый пытался достучаться до него напоследок, но к тому времени Рыбнов основательно подготовился к такому визиту и установил железную дверь на пути мертвого. Весь день он резвился, плавал и нырял и упорно не желал замечать слово, выложенное на этот раз камешками на морском дне.
Вечером, откупоривая бутылку вина, он впервые почувствовал, что за эти дни не видел ни единой живой души. Хотелось поговорить. Или хотя бы чтоб слушатель был, пускай даже мертвый, лишь бы отсел подальше, – за столом все-таки. Но мертвый так больше и не появился.
Наутро у причала стояли два катера: один прогулочный, чтобы забрать Рыбнова, а другой – полицейский. Рыбнов стоял на верху лестницы и смотрел, как стражи порядка деловито поднимаются к пансиону. От них он узнал, что убийца так и не найден и что следствие зашло в тупик. Ответив на их дежурные вопросы, он отправился собирать вещи и к полудню отбыл домой.
Он чувствовал себя здоровым и отдохнувшим как никогда.








