Текст книги "Я ищу детство"
Автор книги: Валерий Осипов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
А старший лейтенант Частухин, поддерживая (как спелёнатого младенца) своей левой рукой кисть правой руки, перевязанную окровавленным носовым платком, сидел около задержанного и равнодушно, без всякого выражения интереса на своём жестоко избитом лице смотрел на него.
Конечно, о том, чтобы сразу получить от инструктора все сведения о школе диверсантов, не могло быть и речи. Курт Дектор два дня не мог произнести ни одного слова. Язык у него был похож на огромный разбухший кусок мяса, кожа на губах расчленена во многих местах, дёсны и нёбо покрыты многочисленными гематомами и кровоподтёками. Зубов у инструктора впереди не осталось совсем, и поэтому педагогическую его карьеру после экскурсии в районы Орла и Курска можно было, очевидно, считать окончательно завершённой.
– Что же это ты, брат, так отштукатурил гостя? – укоризненно спросил капитан Бузин, зайдя навестить Частухина в санчасть. – Совсем немец говорить разучился, только мычит. А ведь весь расчёт был на его подробные показания.
– Виноват, товарищ капитан, – смущённо ответил Леонид Евдокимович, – погорячился.
Он и сам ещё еле ворочал языком и лежал на койке весь в пластырях и наклейках на лбу, щеках и подбородке.
Но через два дня мозги у Дектора встали на место. Поняв, что от него хотят, бывший инструктор школы диверсантов заговорил. В награду за свои показания он просил только одно – дать ему ещё раз посмотреть на задержавшего его человека.
– Взглянуть на тебя твой крестник хочет, – сообщил капитан Бузин Частухину. – Может, зайдёшь к нему?
– А ну его к бесу! – махнул рукой старший лейтенант. – Опять не сдержусь. Это ведь он меня первый по уху съездил.
– Ну-у? – удивился капитан. – Неужели первый?
– Конечно, – обиженно сказал Леонид Евдокимович. – Вот оно так и получилось.
– Ну, понятно, – согласился Бузин. – Чего ж он тогда, немец-то, обижается? Не умеешь драться, не начинай.
Вскоре старший лейтенант Частухин, оклемавшийся уже к тому времени от драки с Дектором, подал рапорт о включении его в состав новой боевой группы. Он хотел изменить у руководства неблагоприятное впечатление от своих неквалифицированных действий и делом исправить ошибку, допущенную при задержании вражеского агента. И командование удовлетворило его просьбу.
Работа военной контрразведки, безусловно, значительно ослабила действия вражеской агентуры в наших тылах и ощутимо помогла многим подразделениям Красной Армии сохранить в тайне до начала Курской битвы замыслы их командования, а во время самой битвы замыслы эти успешно реализовать, и в конечном итоге способствовала и самому победному завершению величайшего в мировой военной истории Орловско-Курского сражения.
За участие в операциях по обеспечению безопасности тылов Красной Армии летом сорок третьего года в районах Орла и Курска старший лейтенант Леонид Евдокимович Частухин был награждён орденом Красного Знамени.
Вот так воевал на войне бывший токарь Электрозавода Лёнька Частухин, по прозвищу Пожарник, – сурово, просто и вроде бы незамысловато.
Война пощадила его, бывшего в самом её пекле, прошедшего по ней с оружием в руках. А троих близких ему людей – отца, мать и брата, не испытавших и тысячной доли того риска, которому подвергался он, унесла навсегда. Такова была нелепая тупость войны, в этом и состояли её идиотские и зловещие для людей последствия и законы, в которых, наверное, никогда не было никаких правил – только набухшие слезами и кровью никем заранее не предвиденные исключения.
ВОСЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА
Утром девятого мая сорок пятого года я проснулся от грохота выстрелов. Я открыл окно – посередине нашего двора стоял Николай Крысин и стрелял вверх из своего трофейного парабеллума.
Я выскочил в коридор – в дверях балкона плакала мама.
– Победа, сынок, победа! – обняла она меня и прижала к себе. – Капитулировали, проклятые! Сдались наконец!
Было пять часов утра. По радио только что передали сообщение о том, что в Берлине подписан акт о полной и безоговорочной капитуляции фашистской Германии.
Минут через двадцать из Варшавы по телефону позвонил папа. Он работал в отделе связи военной миссии Советского посольства.
– Поздравляю, милые мои, родные, дорогие, любимые! – кричал в трубку папа. – Всё кончилось, всё плохое позади! Они на коленях, мы победили их! Целую вас крепко-крепко!
Это было сумасшедшее утро. Из всех подъездов нашего дома выбегали во двор полуодетые люди и бросались обнимать и целовать друг друга.
Выносили бутылки, рюмки, стаканы – наливали, чокались, выпивали, плакали, пели, кричали, приплясывали. Два каких-то совершенно незнакомых мне инвалида, не успевшие второпях пристегнуть протезы, рыдали на плече друг у друга, держась за стену около нашего подъезда.
Откуда-то появился третий инвалид и, увидев их, отбросил костыль, запрыгал к ним на одной ноге, припал к их спинам.
Всем троим им вынесли стулья, усадили, налили водки, окружили со всех сторон, женщины гладили их по плечам и головам, о чём-то расспрашивали, и они долго ещё сидели в центре нашего двора, как печальный и скорбный знак только что окончившейся войны.
Едва дождавшись семи часов, не в силах больше сдерживать обуревавшие меня чувства, я помчался в школу. Перед школой, на улице Девятая рота, уже шёл летучий импровизированный митинг. Возле ступенек главного входа стояла огромная толпа народа. Здесь были все – школьники, учителя, жители соседних домов, случайные прохожие.
– Дорогие товарищи! Дорогие ребята! Дорогие коллеги! – кричала со ступенек главного входа высоким срывающимся голосом, блестя заплаканными глазами (все знали, что у неё погибли на фронте муж и сын), наша седая директорша Анна Ивановна. – Сегодня закончилась война! Долгожданный мир пришёл к нам! Я поздравляю вас, дорогие ребята, с победой! Да здравствует наша великая победа!
– Дорогие дети! – волнуясь и вытирая слёзы, говорил самый старый преподаватель нашей школы, учитель истории Тимофей Иванович. – Я счастлив, что дожил до этого прекрасного дня нашей истории… Я счастлив и поздравляю всех вас… Отныне больше никогда не вернутся на нашу землю несчастья и горе, отныне вы будете спокойно учиться, двигаясь вперёд к вершинам знаний… Я счастлив… Я счастлив оттого, что…
Где-то врубили на полную мощность радио. Восторженная музыка хлынула из эфира. Все страны мира, все континенты, все народы, все люди праздновали победу над фашизмом.
Из школы вынесли знамя. Мы построились в колонну – впереди директор и учителя, за ними мы, школьники, – и под раскатистую дробь пионерского барабана и гортанные звуки горна пошли вокруг школы.
В этот день уроков не было, всех отпустили праздновать победу. Я вернулся домой. Все двери в нашем подъезде были распахнуты настежь – везде накрывали столы, толпились люди, шумело радио. В квартире Сигалаевых играл на гармони Костя, бегала с тарелками и закусками помолодевшая Клава, курили в коридоре зятья – Колька Крысин и Леонид Евдокимович Частухин. Я поздоровался с ними, поздравил с победой и хотел было уже идти по ступенькам выше, к себе, как вдруг меня окликнул знакомый голос:
– Постой!
Я остановился. Алёна Сигалаева – красивая, рыжая, стройная – в цветастом праздничном платье, туго облегавшем юную её фигуру, взбежала ко мне на ступеньки.
– Поздравляю! – радостно сказала она и, весело взглянув на меня, поцеловала в щёку.
Я взял её за руку, Алёна придвинулась ко мне, свежая и утренняя, и от молодого аромата её лица и волос повеяло на меня чем-то далёким и детским, почти уже забытым.
– И я поздравляю, – тихо сказал я и дотронулся губами до её щеки.
– А у нас новость! – сверкнув глазами, сказала Алёна. – Аня замуж выходит!
– За кого? – поинтересовался я.
– За учёного! – выпалила Алёна. – Доктора наук!
– Вот это да! – вежливо удивился я. – Где же она его нашла?
– Да ты его знаешь, – улыбнулась Алёна, – Сухарев, Фёдор Александрович, в пятом корпусе живёт.
– Сухарев? – искренне изумился я. – Да ведь он же старый!
– И ничего он не старый! – встала на защиту сестры Алёна. – Очень хороший дядечка. Добрый и вежливый. А книг у него знаешь сколько?
Я усмехнулся:
– Что же, она замуж за книги выходит?
Алёна смерила меня холодным взглядом:
– Много ты понимаешь, из-за чего люди замуж выходят…
– Не меньше твоего, наверное, – снисходительно ответил я.
– Ане с ним интересно, понимаешь? – вытаращилась на меня Алёна. – Он ей книги даёт читать, в школу рабочей молодёжи хочет устроить, в институт поможет поступить.
– Теперь понимаю, – язвительно сказал я. – Любовь на почве среднего и высшего образования.
Я говорил то, что думал. Мне незачем было угождать Алёне. Детская моя любовь к ней давно прошла, да и я для неё был уже не больше, чем сосед по подъезду, учившийся когда-то вместе с ней в одном классе. Давно уже гуляла Алёна с парнями намного старше и самостоятельнее меня.
Но я забыл про характер Алёны, про характер вообще всех сигалаевских сестёр. Такого не могло быть, чтобы в разговоре или споре с кем-нибудь последнее слово оставалось за другим, а не за рыжими и упрямыми дочерями Кости и Клавы.
– Я, может быть, тоже скоро замуж выйду, – сузила глаза Алёна.
Сердце моё упало на каменные, холодные ступеньки лестницы. Память сердца – печальное и стойкое свойство человеческой души – всё ещё жила во мне.
– У вас все сёстры парами замуж выходят, – пробовал слабо защищаться я, – сначала Тоня и Зина, теперь Аня и ты…
– Ещё Галка с Тамаркой есть, – усмехнулась Алёна, – так что и тебе останется…
И, взмахнув цветастым подолом, сбежала с лестницы к себе в квартиру.
Я проводил её взглядом и наткнулся на лица Кольки Крысина и Леонида Евдокимовича Частухина. Оба с сочувствием смотрели на меня, понимая, что Алёна сказала мне сейчас нечто такое, отчего глаза мои сделались грустными-грустными. И курившие в коридоре сигалаевские зятья понимали меня – ведь им тоже не раз приходилось выслушивать это «нечто» от своих жён, Тони и Зины, родных сестёр Алёны.
И меня вдруг осенила простая и счастливая мысль – я понял, почему мне всегда, с самого раннего детства были так интересны Лёнька Частухин и Колька Крысин и всё, что окружало их и так или иначе было связано с ними.
Ведь все мы трое – Частухин, Крысин и я (с учётом разницы в возрасте, естественно) – любили родных сестёр. И, значит, что-то одинаковое было во всех нас, похожее, близкое, родственное.
Все трое мы смотрели на мир сквозь чувственный кристалл женского мира сестёр Сигалаевых, шесть рыжих дочерей создали человеческий род сестёр Сигалаевых, которые сформировали наши чувства и страсти и вылепили наше мужское естество, наши натуры – такие общие и такие разные по своей человеческой схожести и по своему житейскому разнообразию.
И шесть белых корпусов наших новых домов на Преображенке, на месте бывшей Преображенской свалки, рождённые мечтой бойца гражданской войны Кости Сигалаева, как и шесть рыжих его дочерей (случайное, а может быть, и не случайное количественное совпадение), стали конкретным и зримым воплощением какой-то очень изначальной, древней надежды рабочего рода Сигалаевых (возникшей ещё под сводами кельи бывшего Преображенского монастыря) на щедрую и прекрасную будущую новую жизнь.
А «вшивый двор» – невзрачное, маленькое одноэтажное деревянное строение – всегда стоял рядом, в стороне и сбоку от наших многоэтажных корпусов, как всегда в жизни что-то невзрачное и вчерашнее стоит рядом с высоким и многоэтажным, построенным для завтрашнего дня.
Конечно, не так думал я девятого мая сорок пятого года, стоя на лестнице своего собственного подъезда и глядя на куривших в коридоре квартиры Сигалаевых Николая Крысина и Леонида Евдокимовича Частухина. Все эти слова – мои теперешние мысли, мой долгий жизненный опыт, впитавший в себя много истинных и ложных ценностей, познавший реальную стоимость и первого и второго.
Но думать обо всём этом я, безусловно, начинал уже тогда, девятого мая сорок пятого года, в день победы.
Тот день был полон особого смысла – он проводил границу между прожитым и предстоящим, он отбивал рубеж между детством и юностью, между миром и войной.
Сейчас я уже не помню, когда у Николая Крысина появилось на Преображенке новое прозвище – Колька Буфет – вместо старого, привычного Колька-модельер.
Произошло это, кажется, летом сорок пятого года, когда на Преображенке появилась совершенно новая и абсолютно фантастическая личность по кличке «Суворов», который и наградил Крысина новым прозвищем за неожиданно для всех возникшую у Кольки новую страсть – каждый день подолгу стоять со стаканом вина около стойки в коммерческом буфете ресторана «Звёздочка» на Преображенской площади, напротив кинотеатра «Орион».
Сам Колька объяснял эту привычку тем, что все-де культурные люди каждый день обязательно посещают какой-либо один, «свой» бар (как правило, рядом со своим домом) и обмениваются с барменом ежедневными новостями, чтобы быть в курсе всех событий, происходящих в том районе, где они живут.
Ввиду того, что своего бара около «вшивого двора» не было, Колька и зачастил в коммерческий буфет ресторана «Звёздочка». Он бывал здесь постоянно, и его действительно можно было видеть почти каждый день, стоящего около стойки со стаканом в руке, обсуждающего с буфетчиком Силычем последние новости Преображенской жизни. Силыч был из старых официантов, работавших здесь ещё во времена нэпа, при братьях Звездиных, от которых заведение и получило своё название. Силыч хорошо помнил отца Николая – грозного Фому Крысина, с которым у буфетчика были какие-то старые и в чём-то до сих пор несведённые счёты, но на Кольку они не распространялись.
Конечно, можно было бы предположить, что это занятие (почётный караул у буфета – так называла новую страсть мужа Тоня Сигалаева) возникло у него после девятого мая сорок пятого года, когда Колька более чем на месяц растянул ежедневные утренние (а вернее сказать – «рассветные», как это и было девятого мая) банкеты по случаю победы. А где ещё можно было достать утром необходимые для «серьёзного» банкета напитки, как не в коммерческом буфете ресторана «Звёздочка», который открывался в шесть часов утра, а закрывался в два часа ночи? В течение этого «боевого» месяца Колька, наверное, и пристрастился к ежедневным разговорам с буфетчиком Силычем.
Во всяком случае, такое толкование поведению Крысина предлагал один из наиболее проницательных его родственников – старший лейтенант милиции Леонид Евдокимович Частухин, который к лету сорок пятого года стал самым главным человеком на Преображенке.
Объяснялось всё это тем, что довольно скромная ещё даже в самые последние дни войны Преображенская барахолка после окончания войны и с началом возвращения по домам первых демобилизованных контингентов, превратилась в огромный, знаменитый на всю Москву «чёрный», толкучий рынок.
А старшим участковым уполномоченным той территории, на которой находилась барахолка, был Леонид Евдокимович Частухин.
Причина популярности, которой пользовалась Преображенка в первый послевоенный год у всего московского (да и не только московского) чернорыночного торгующего, покупающего, продающего и перепродающего люда, заключалась, по всей вероятности, в географическом положении этого района – окраина города, вдали от центра, с одной стороны – Измайловский лес, с другой – Сокольнический, и так далее. Не последнюю роль здесь, очевидно, играла и особая красота и живописность Преображенки, расположенной на холме, окаймлённом с трёх сторон Яузой и Хапиловкой, а с четвёртой – Архиерейскими прудами, из которых вытекала Хапиловка; она замыкала петлёй всю возвышенность, впадая в Яузу. В центре Преображенки стоял древний монастырь с тремя церквями, соединяя своей зубчатой стеной угловые монастырские башенки. Вокруг монастыря шумел когда-то, в давние времена, старинный торговый посад и шла бойкая купля-продажа всевозможных товаров из ближних ремесленных сёл Богородского и Черкизова, а также Калошинской слободы. И этот традиционно торговый дух тоже, наверное, имел значение в стихийном возникновении на Преображенской заставе знаменитой послевоенной гигантской Преображенской барахолки.
Для подтверждения масштабов толкучего рынка следует, вероятно, вспомнить о его, так сказать, геометрических размерах. Начинаясь у стен монастыря, около теперешней станции метро «Преображенская площадь», он простирался в одну сторону, на запад, до Потешной улицы и Электрозаводской набережной, переваливал по мосту через Яузу и продолжался по Стромынке и Русаковской улице аж до метро «Сокольники». А в другую сторону, на юг, спускался от монастыря вниз к Хапиловке и шёл дальше по Преображенскому валу и Измайловскому валу до самого метро «Семёновская». Таким образом, общая длина барахолки в обе стороны, на запад и на юг, составляла не менее трёх-четырёх километров. И всю эту территорию во всю ширину улиц, мостовых и тротуаров заполняло море голов, сплошная торгующая и покупающая человеческая толпа, непрерывно двигавшаяся, шаркавшая ногами, разговаривавшая, кричавшая. Здесь можно было увидеть товары из Белоруссии, Украины, Литвы, Латвии, Эстонии, Карелии, Молдавии, здесь продавались вещи из Польши, Чехословакии, Венгрии, Болгарии, Югославии, Румынии, Пруссии, Баварии, Силезии, Тюрингии, Саксонии, Швейцарии, Италии, Австрии, Франции, а может быть, даже из Америки и Африки.
Толкучий рынок «затопил» всё пространство между шестью корпусами наших новых домов, он «плескался» в прилегающих улицах и переулках. И наверное, барахолка, со всеми своими спекулянтскими сделками, тёмными делами и махинациями, со всеми своими выползшими изо всех углов тенями прошлого, напоминала старожилам наших домов ушедшую в прошлое и неожиданно снова вернувшуюся и ожившую Преображенскую свалку.
Война и первый послевоенный год как бы стихийно и непроизвольно отодвинули Преображенку на двадцать лет назад, в нэп, и замаячили на её перекрёстках, казалось бы, давно уже забытые здесь, растаявшие в дымке минувшего времени (но, как выяснилось, живучие) силуэты подпольных дельцов и мелких купчиков. И забурлили вокруг древнего монастыря допотопные копеечные страсти, поднялась со дна, ушедшая за годы пятилеток глубоко под воду, кулацкая торговая «Атлантида», зашелестели волны тряпок и трофейного барахла, приливы и отливы временного, потного, липкого и подлого скоробогатства.
Между шестью новыми белыми корпусами напротив Преображенского рынка зашелестели призраками прошлых лет «метели» денежных ассигнаций, «запахло» на сквере на берегу Хапиловки «нечистотами» барышей, попёрли наверх миазмы некогда сожжённой здесь и погребённой в земле гигантской помойки.
И от этого Преображенская барахолка действительно была похожа иногда в дни своей наивысшей активности, когда вулкан низменных проявлений человеческой природы выбрасывал на поверхность особенно зловонные куски «рублёвой» лавы, на ожившую Преображенскую свалку, на восставшую из недр десятилетий одну из главных городских помоек двадцатых годов.
А старший сын Фомы Крысина Николай Фомич Крысин и «Суворов», давший Кольке новое прозвище Буфет, познакомились вот при каких обстоятельствах.
Однажды Колька с женой Тоней Сигалаевой шёл по Преображенскому рынку вдоль овощных рядов. И вдруг увидел, что навстречу ему движется весьма красочная фигура: чёрные брюки-клёш, суконная рубаха, из-под выреза на груди которой виднелись полоски тельняшки, на голове фуражка с чёрным лакированным козырьком. Рябое лицо фигуры было похоже на перезрелый помидор. На шее висела нищенская холщовая торба.
Фигура останавливалась около каждого торгующего за прилавком человека, брала с прилавка то яблоко, то луковицу, то картофелину, то морковку и, бросая всё это в свою торбу, каждый раз приговаривала:
– С одной морковки не обедняешь, а мне – на пропитание.
И все стоявшие в белых фартуках за прилавком продавцы овощей сочувственно и одновременно заискивающе улыбались воинственному «нищему», нисколько не протестуя против активно осуществляемых им поборов. Чувствовалось, что это нахальное взимание дани всем давно уже знакомо и всеми негласно одобряется.
Но один из овощных торговцев – очевидно, из новеньких, не успевший ещё ничего узнать о молчаливо соблюдаемой «церемонии», возмутился.
– Это что за Мамай такой? – громко спросил он у соседей по прилавку. – Налог, что ли, собирает? Кто ему право дал?
«Суворов» (это был он) откинул на спину свою холщовую сумку и, не сказав ни слова, быстро перевернул стоявшие перед новеньким его весы с яблоками. Яблоки покатились по земле.
– Ты чего делаешь, хулиган? – яростно закричал новенький, выскакивая из-за прилавка. – Ты чего товар портишь?
Он замахнулся было на «Суворова», но тот ловко пригнулся, схватил овощного торговца за лацкан пиджака, дёрнул на себя и ударил новенького головой прямо в нос.
Торговец зашатался и пустил кровавую соплю.
– Ишшо дать? – грубым голосом деловито поинтересовался «Суворов».
– Н-нет, н-не н-надо, – испуганно поднял руки к лицу новенький.
Он сразу всё понял – и почему безропотно молчали соседи по прилавку, и почему так уверенно собирал «плоды» к себе в сумку «Мамай» в матросских клёшах. И проникся к нему навсегда трепетным уважением.
– Ну, гляди, больше не рыпайся, – грозно сказал «Суворов» и двинулся дальше вдоль овощных рядов, продавцы которых вытягивались перед ним, как солдаты перед генералом, по стойке «смирно».
– Вот это да! – восхищённо сказал Колька Крысин, глядя вслед «Суворову». – Орёл!
– Его тут все боятся, – объяснила Тоня Сигалаева, – он два раза по рядам пройдёт и полную сумку с картошкой и яблоками домой несёт. Никогда копейки не платит.
– А в мясном павильоне чем берёт? – улыбнулся Колька. – Курями или бараниной?
– Он мяса не ест, – сказала Тоня.
– Вегетарианец, значит?! – захохотал Колька.
– Ты не смейся, – сказала Тоня. – Он если у кого два раза картошку или яблоко возьмёт, так этот человек за ним как за каменной стеной. Смело может торговать, ничего не бояться. «Суворов» у кого берёт, тех в обиду не даёт.
– Так-так, – прищурился Колька, – интересно, очень интересно.
Через пару дней Николай Фомич знал о «Суворове» всё. Свой уникальный промысел «Суворов» извлёк из насущной житейской необходимости – ему действительно нельзя было есть мяса. Сначала «Суворов» ходил каждый день в овощные ряды как обыкновенный покупатель – подолгу и подешевле выбирал продукты. Но потом, присмотревшись, он постепенно уяснил для себя некоторые закономерности рыночной жизни. Здесь, как выяснилось, «правила» не только копейка. В обстановке войны существовали на базаре и другие законы, не всегда заметные для невнимательного наблюдателя, но зато хорошо видные заинтересованному взгляду.
Одна из первых этих закономерностей состояла в том, что многие колхозники и жители московских пригородов как бы стеснялись торговать на базаре во время войны. Просить высокую цену у своего же русского человека, в то время как на фронте льются реки русской крови и каждый день умирают тысячи русских людей, когда вся страна (старики, женщины, дети) в тылу надрывается в непосильном труде, – просить высокую цену в таких обстоятельствах многие приезжавшие торговать на базар считали как бы делом не то чтобы совсем уж неудобным, а каким-то неловким, несовестливым.
Но рынок есть рынок. Он не признавал ни морали, ни нравственности. Рынок диктовал свои законы, рынок требовал прибыли. Не продашь свой товар – не вернёшь вложенные в него деньги. А не получишь назад свои деньги – не купишь того, что тебе самому необходимо в хозяйстве. Как говорится, товар – деньги – товар. Спорить с этим, хребтом понятым и мозолями оплаченным, правилом не приходилось. Особенно во время войны, когда нужных в крестьянском и пригородном хозяйстве товаров была полная недостача кругом. В конце-то концов, не для убытка себе самому привозит человек свой товар на базар для продажи.
И возникло душевное неудобство, противоречие. С одной стороны, требовалось подчиняться законам рынка, а с другой стороны, эти законы теребили совесть, рождали внутренний упрёк самому себе, вносили разлад.
Конечно, соображения такого порядка отягощали не подавляющее большинство стоящих за базарными прилавками в белых фартуках людей. Но они, эти соображения, возникали у многих, и особенно у женщин. «Суворов», обнаружив это противоречие у продавцов овощных рядов, сразу же использовал его в своих интересах. Постепенно он вошёл во вкус и у наиболее постоянных продавцов начал брать необходимое в долг. И ему давали.
…Обо всех этих перипетиях и обстоятельствах своей жизни «Суворов» и рассказал Николаю Фомичу Крысину, который, выбрав момент, как бы случайно познакомился с ним и пригласил выпить по стакану красного вина в коммерческом буфете ресторана «Звёздочка».
– Хорошо устроился, – подвёл итог Колька рассказу «Суворова», – ничего не скажешь.
– Жить-то надо! – грубым своим голосом сказал «Суворов». – Ну-ка, возьми ещё по стакану.
Колька кивнул буфетчику:
– Повтори, Силыч.
Чокнулись, выпили.
Колька вплотную придвинулся к «Суворову».
– Глянь в окно…
– Ну, глянул, – обернулся к окну «Суворов».
– Чего там видишь?
– Плешка Преображенская, народ…
– А народ что делает?
– Известно что – барахлом торгуют.
– Сколько ты барыг здесь, на Преображенке, знаешь, – спросил Крысин, – которые каждый день не меньше одной косой чистыми на руки имеют от своих дел?
– Надо подумать…
– Думай.
– Человек десять, пятнадцать.
– Так вот, надо так сделать, – твёрдо сказал Крысин, – чтобы они треть своего барыша сюда к нам в буфет приносили. Тебе и мне.
– А за что же они нам понесут?
– А за что тебя в овощном ряду морковкой бесплатно кормят?
– Понял, – усмехнулся «Суворов». – Только барыги – это тебе не колхозники. У них свои люди есть.
– И у нас свои люди есть. Старшего лейтенанта милиции Частухина знаешь?
– Кто ж его не знает!
– Так это свояк мой. На родных сёстрах мы с ним женаты.
– Ну-у? – удивился «Суворов».
– Вот тебе и «ну».
– А дальше что?
– А то. Я рядом с ним как-нибудь по барахолке мимо всех барыг пройдусь пару раз, чтоб запомнили. А потом рядом с тобой мимо этих же барыг пройдусь. А потом мы их под локоток возьмём, отведём в сторону и шепнём в розовое, а может и в мохнатое ухо: завтра утром в буфет, в «Звёздочку», принесёшь триста рублей. Вот об это самое место.
И Колька постучал ладонью о стойку буфета.
– Не принесут, – усомнился «Суворов».
– Все, конечно, не принесут, – согласился Колька. – А один какой-нибудь принесёт. И может быть, не сразу. Но мы его ещё раз в буфет пригласим. Сперва сами угостим. А потом вот это покажем. – Крысин оглянулся – в буфете никого не было – и слегка потащил из кармана парабеллум.
– «Пушка»? – нахмурился «Суворов».
– Она самая, – улыбнулся Колька.
– Я на «мокрое» не пойду, – сказал «Суворов». – С моими кишками в тюряге не проживёшь.
– Да ты не дрожи раньше времени, орёл помидорный! – поморщился Крысин. – Кто тебя на «мокрое» посылает?
Он как-то сразу интуитивно понял, что с этой минуты «Суворов», дав слабину, полностью будет находиться в его, крысинских, руках, что теперь (если союз их состоится) «Суворов», чтобы не вспоминать эту минуту своей слабости, будет беспрекословно подчиняться, и поэтому безо всякой опаски оскорбил его, назвав помидорным орлом, стараясь сразу же, с первых шагов сломать его волю и подчинить её себе.
Но «Суворов» оказался крепким пареньком.
– Ты насчёт орлов полегче, – предупредил он. – А то возьму клешнёй тебя за душу и темечком в нюх поцелую. И будешь здесь лежать, отдыхать. А я к своим помидорам пойду.
Кольке этот ответ понравился.
– Ну, вот это разговор, – одобрительно сказал он. – Ты эти же самые слова тому барыге и скажешь, который первый нам деньги не принесёт… А то сразу про «мокрое» начинаешь! Кому оно нужно, «мокрое»?
– А зачем «пушку» лапаешь?
– Для понта… Вот видишь, даже ты увидел её и дал «сок». А какой-нибудь несчастный барыга из фрайеров сразу полные штаны наложит. И не на триста, а на все пятьсот скинется, понял?