Текст книги "Я ищу детство"
Автор книги: Валерий Осипов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)
Я ИЩУ ДЕТСТВО
ПРОЛОГ
Взойдя на холм прожитой жизни, оглянись на себя…
Поднявшись на вершину минувших лет, брось пристальный взгляд на годы, которые уже не повторятся…
Кто есть ты?
Какой итог ждёт тебя на вершине холма?
Может быть, ты есть то время, в которое жил? Или те люди, которые прошли через твою жизнь?
И да и нет. Судьба выбрала из времени, в которое ты жил, лишь то, что стало твоей биографией.
Могла она быть другой?
Могла. Судьбу не выбирают, но выбирают людей, которые становятся судьбой.
Оглянись на себя. Секунды и годы твоей жизни, как волны житейского моря, несли тебя в порт твоего назначения.
Ты прибыл в него? Ступил на далёкую землю, которую искал? Или был высажен на ненужный тебе материк, случайную сушу, в ближайшую бухту утешения?
С каких рубежей ветры житейских бурь начинают сбивать нас с курса предназначения?
Пересекая стремнину бытия, невольно намечаем мы на противоположном берегу точку выше той, которая нам нужна. Но течение бытия порой вносит свои исправления в наши планы – река жизни сносит нас ниже того места, куда нам хотелось…
В чём дело? Почему так происходит? Ведь всё было правильно в самом начале, при отплытии – крепкая лодка, надёжные вёсла, гребец был уверен в себе…
Ведь мы же правильно начинали…
С чего начинается человек?
С детства. Со своего детства. Оно начало всех начал – и детство человека, и детство человечества. Исток бытия, берег отплытия всех и каждого.
Его не выбирают, как не выбирают родителей – мать и отца. Оно даётся нам как неизбежная данность.
Ещё нет нас, но уже есть наше детство – его первые секунды и годы.
Ещё нас нет, но уже есть два человека, которые встретятся и дадут нам наше начало.
Ещё нет нас, но уже идут по жизни навстречу друг другу два человека…
Меня ещё нет, я не существую ещё, но уже есть два человека, которые выберут друг друга. Но мне не дано выбирать их.
А что же выбираем мы? С каких рубежей дано выбирать нам людей, которые станут нашей судьбой?
Взойдя на холм прожитой жизни, оглянись на себя…
Поднявшись на вершину минувших лет, брось пристальный взгляд на людей, которые вошли в твою лодку при отплытии, которые поднялись на борт твоего корабля и поднимали паруса твоей судьбы.
Кто были они? Пришёл ли твой корабль под их парусами в порт своего назначения? Достигнуто ли на противоположном берегу необходимое место? Держали они курс выше той точки, которая была нужна?
Вопросы, вопросы, вопросы…
Ответы на них – в твоей биографии, в твоей судьбе.
Но что выбрать из них, чтобы хотя бы приблизиться к ответу на самый первый?
Что именно выбираем мы для себя сами и что выбирают для нас без нас?
Где начинается точка отсчёта этого выбора? Где начало Начала?
Детство. Берег отплытия всех и каждого. Здесь многое уже выбрано для нас без нас. Здесь нас приглашают к бытию, не спрашивая – согласны ли мы на него? Готовы ли мы именно к этому бытию? Первые секунды судьбы не зависят от нас, первые годы её (родился там-то, тогда-то) даются нам как неизбежная данность.
Но здесь же и точка отсчёта выбора. Здесь начало Начала.
Где именно?
Ещё не исчерпана жизнь. Ещё нет ответов на все вопросы. Ещё даже не все вопросы услышаны, которые уже заданы.
Ещё только поднимаешься ты на промежуточный холм своего бытия.
Но взойдя на него, обязательно оглянись.
Внизу, у подножия холма – берег отплытия. На склонах холма – уступы прожитых лет, вереницы годов и людей. Вглядись пристально вниз. Туда, где всё начиналось.
Перед тобой твоя биография. Имеет ли право начало её быть интересной другим?
Имеет.
В руках у тебя перо…
Ищу детство.
Ищу ответы на вопросы. Которые уже услышаны. Которые уже заданы, но ещё не услышаны. Ищу ответы, которые мне может дать только моя биография. Начало её.
Оглянись на себя.
Задержи на мгновение весло, прежде чем снова опускать или ронять его в реку жизни. Прежде чем погружать его в течение бытия и снова наваливаться на него. Прежде чем плыть дальше.
Вглядись в берег отплытия. Там стоят люди, провожавшие тебя в плавание. Которые стали твоей судьбой. И которые ею не стали.
Дай им ответ – почему. И особенно тем, кто не стал…
Оглянись на себя.
Оглянись на своё детство.
ПЕРВАЯ ГЛАВА
Обе эти свадьбы справлялись почти одновременно, одна за другой. Замуж выходили две родные сестры – Тоня и Зина Сигалаевы.
Зина – за Лёньку Частухина, своего же соседа по дому, бывшего токаря Электрозавода, ныне учащегося милицейской школы.
Тоня – за Кольку-модельера, лучшего сапожника на всей Преображенке, старшего сына известного в прошлом черкизовского налётчика и бандита Фомы Крысина.
Спустя несколько лет судьба свела обоих женихов, прошедших через беспощадную войну с Германией и вернувшихся с неё живыми, в жестокой перестрелке в Черкизовской яме (так называлось скопление одноэтажных деревянных хибар в овраге за Преображенским рынком) после знаменитого ограбления Сокольнического банка.
На исходе десятой минуты перестрелки Николай Крысин, давно уже бросивший к тому времени своё прибыльное сапожное ремесло, выскочил из-за поваленной набок грузовой машины и, петляя, побежал к Преображенскому кладбищу.
И тогда близкий его родственник, муж жениной сестры, старший лейтенант милиции Леонид Частухин привстал на колено и громким выстрелом из карабина сразил возле самой кладбищенской стены старшего сына Фомы Крысина насмерть.
Когда всё было кончено и взятые из банка деньги увезли на милицейской машине, мы, Преображенские мальчишки, прибежавшие на гром выстрелов и прятавшиеся во время перестрелки за ближайшими заборами, пошли смотреть на убитого.
Мы видели его живым ещё недавно, щёлкавшего семечки у входа на Преображенский рынок, а вечером он стоял в своих хромовых «прохарях» (в сапогах с отвёрнутыми голенищами) и кепочке-малокозырке около кинотеатра «Орион» на Преображенской площади, возле знаменитого «притончика-ориончика», в котором собиралась на последнем сеансе вся сокольническая и черкизовская шпана…
Теперь он лежал на земле, лицом вниз, с подвёрнутой рукой в луже крови. Голова была чуть повёрнута набок, и было видно, как частухинская пуля, войдя в затылок и раздробив затылочную кость, вышла спереди над бровью, вырвав ужасной своей ударной силой весь левый глаз Кольки Крысина с корнем.
С Преображенского рынка сбежалась на выстрелы огромная толпа народа, но милиция взрослых к убитому не подпускала, а нас, мальчишек, почему-то не прогоняла. И я навсегда запомнил этот страшный конец Кольки-модельера, которого я знал много лет, жизнь которого проходила на моих глазах… Я видел, как он уходил на войну, как праздновал победу, как отмечал рождение дочери, а самое главное – я видел, как до войны он гулял три дня в нашем подъезде (в котором жили и Сигалаевы) на своей собственной свадьбе с Тоней Сигалаевой, в которую я был тогда тайно влюблён восторженной и глупой, недостижимой и нереальной мальчишеской любовью.
Тогда, до войны, вернувшись за год до своей свадьбы из очередного заключения, Николай Крысин впервые увидел Тоню Сигалаеву и дал зарок – завязать с прошлым и жениться на Тоне. Вспомнив «секреты» первой своей профессии, с каким-то ожесточением начал он стучать сапожным молотком на своём «вшивом дворе». («Вшивый двор» – именно так и называлось то место, где проживал «почтенный» воровской клан Крысиных: папа Фома – налётчик с дореволюционным ещё стажем, мама Фрося – спекулянтка и фармазонщица, и четверо младших братьев – Батон, Кесарь, Арбуз и Люлютя, – карманники, пыряльщики, домушники, – все как на подбор, один другого приблатненнее.)
Двенадцать месяцев, день и ночь, стучал Колька Крысин сапожным молотком, непрерывно работая пару за парой наимоднейшие в те времена дамские туфли – модельные лодочки. (Отсюда и прозвище – «модельер», которое на Преображенке чаще произносили как «моделёр». Блатная же его кличка Буфет возникла уже после войны.)
И в конце концов Колька Крысин добился своего – Тоня согласилась выйти за него замуж. Три дня гудел наш подъезд, сотрясаемый разгульным свадебным весельем. Пустили тогда на свадьбу в рабочую семью Сигалаевых и воровскую жениховскую родню. «Ладно, чего уж там, – «педагогически» решили отец и мать Сигалаевы, – завязал ведь человек. Может, по его примеру и остальная вся семейка отойдёт от своего рукомесла».
Гулял на свадьбе и будущий «убийца» жениха Лёня Частухин, тогда ещё ухажёр сестры невесты. А через несколько дней убитый, на правах близкого родственника, уже сам сидел на свадьбе у Лёньки Частухина.
Стоя над трупом Кольки-модельера, глядя на его открытый рот, из которого вытекло столько крови, с трудом сдерживая рвоту и слёзы, я вспоминал его счастливую довоенную свадьбу, нарядных, размашисто и неудержимо веселившихся гостей, ослепительно прекрасную рыжую невесту в длинном белом платье и самого убитого, тогда ещё жениха, с красным цветком в лацкане чёрного пиджака, молчаливого, сдержанного, гордого оттого, что достиг своей цели.
И как мы, мальчишки из сигалаевского подъезда, крутились между свадебными столами, глазели в упор на застывших в своём неподвижном величии невесту и жениха, хватали с тарелок сладкие куски, и как нынешний «убийца» тогдашнего жениха, Лёнька Частухин, давал нам подзатыльники и выпроваживал на лестницу, чтобы мы не мешали свадьбе раскручиваться по её тугой спирали хмельного веселья и возбуждённого ожидания близкого счастья молодых.
Два эти видения – живой, напряжённо-радостный Колька-модельер на своей собственной свадьбе, с красным цветком в лацкане чёрного пиджака, и мёртвый уголовник Николай Крысин на земле, лицом вниз, в луже крови, – две эти картины много лет преследовали меня.
Собственно говоря, между двумя этими видениями и умещался ответ на вопрос, что же произошло с Колькой-модельером после войны? Почему он пошёл с вооружённой бандой на ограбление Сокольнического банка?
Разгадка этой тайны, по сути дела, была ответом и на другой, неотступно занимавший меня долгие годы вопрос: что же такое была эта война, так неожиданно и круто изменившая когда-то всю мою мальчишескую жизнь?
Но ответы на эти вопросы, думая о них постоянно и всё время сталкиваясь с обстоятельствами своей судьбы, рождёнными войной, я нашёл ещё очень и очень нескоро.
А те довоенные две свадьбы, Тони и Зины Сигалаевых, действительно запомнились хорошо. Всё дело было в том, что справляли их подряд, одну за другой. Сначала гулял три дня в нашем подъезде, в квартире Сигалаевых, Колька-модельер, а потом, не останавливаясь, разогнавшись в танцах и плясках, решили, используя неизрасходованную энергию и припасы, заодно окрутить и Зину с Лёнькой Частухиным, тем более что у них всё уже было, как говорится, почти на мази. Зина, очевидно, под впечатлением свадьбы старшей сестры потребовала свадьбу и себе, и глава сигалаевского рода слесарь с Электрозавода Костя Сигалаев – был он отцом шестерых дочерей, но все называли его просто Костя, – разгулявшись и раздухарившись на первой свадьбе, взял у себя на заводе ссуду в кассе взаимопомощи, рванул в стороны мехи гармони, и веселье, притихшее было всего на несколько часов, ударило с новой силой.
Отец второго жениха, дворник нашего дома Евдоким Частухин, не желая ударить в грязь лицом перед роднёй первого жениха, поехал к себе в деревню под Москвой и на следующее утро привёз сала, мяса, трёх гусей, пяток кур, ящик помидоров, два мешка картошки, бочку кислой капусты (целая машина с продуктами разгружалась около нашего подъезда). А под конец Евдоким, чтобы окончательно посрамить род Крысиных, вытащил из кузова ещё и сорокалитровую флягу с самогоном…
Что тут началось – конечно, ни в сказке сказать, ни пером описать. Пили, ели, пели, плясали, валяли ваньку, ревели дурными голосами песни, заходились в присядках и коленцах, кружились до упаду в кадрилях и вальсах под охрипшие вопли патефона ещё три дня подряд. От зари до зари ходили по квартирам и этажам нашего подъезда, а потом и всего дома, с бутылками, стаканами, рюмками, тарелками мяса и холодца, мисками картошки и капусты, стучали в дверь, гоготали, требовали выпить за новобрачных, а потом, вернувшись в разгромленную до предела сигалаевскую квартиру, снова рвали мехи гармони, снова бросались выкаблучивать и выкомаривать барыню и цыганочку, чечётку и полечку.
На кухне у Сигалаевых круглые сутки шесть дней подряд пекли, варили, жарили, парили, резали, чистили. И шесть дней подряд металась от гудящей, чадящей, пыхтящей, стонущей плиты, уставленной кастрюлями и сковородками, к исполинским горам немытой посуды опухшая от бессонницы мать обеих невест, Клава Сигалаева, – бойкая, скорая на руку и на ногу разбитная ткачиха с фабрики «Красная заря». Четверо дочерей помогали ей, но никаких рук не хватало, чтобы накормить и обнести закусками непрерывно меняющуюся ораву гостей, родственников, соседей и знакомых. Пьяненькие, хохочущие товарки хозяйки по фабрике, раскрасневшиеся от вина, танцев и неотступного внимания хмельных кавалеров, заскакивали иногда на кухню, чтобы подсобить Клаве, но она гнала их обратно в комнаты – веселиться, угощаться, кричать «горько», трепать каблуки, дёргать рюмку за рюмкой, а сама непрерывно мыла тарелки и стаканы, вилки и ложки, месила тесто, гремела противнями, сажая в духовку пироги с луком и яйцами, капустой и рисом, с вишнёвым, яблочным, клубничным, сливовым вареньем. За всеми этими заботами и хлопотами и всплакнуть-то некогда было Клаве Сигалаевой о двух родных дочерях, в одну неделю уходивших из семьи.
А свадьба гудела, шумела, рычала, надрывалась песнями и плясками, вываливалась с ночи на улицу продолжать своё неуёмное кружение, свой неумолкающий стук каблуков на асфальте, оглашала округу голосами, взвизгами, криками, патефонными рыданиями и раскатистыми переборами гармошки. Разливанного такого гулевания не слышала и не видела Преображенка уже давно. Во многих домах вокруг, из которых все (все подряд!) были приглашены на свадьбу, не спали и не гасили до утра свет в окнах. Но никто, конечно, и думать не мог о том, чтобы как-то унять веселье, уменьшить масштаб праздника, утихомирить разбушевавшихся гостей и родственников. Клава и Костя Сигалаевы были заметная семья на Преображенской заставе. Шестеро дочерей, и все рыжие, все красавицы, все с разницей в два-три года, – шуточное ли дело? Побеспокоить или стеснить таких отчаянных, таких бесстрашных, таких уважаемых людей, как Костя и Клава, в их хотя и шумном, но законном торжестве ни у кого, конечно, не хватило бы духу.
Тем более, что на первой свадьбе женихом сидел представитель многочисленного и грозного клана Фомы Крысина, а на второй – сам Лёня Частухин, по прозвищу Пожарник. И происхождение этого прозвища от необыкновенной способности второго жениха гасить везде и всегда любые физические конфликты и столкновения никто из жителей Преображенки, конечно, никогда не забывал.
Одним словом, шесть дней подряд бил на все четыре стороны света фонтан веселья из сигалаевской квартиры. А на седьмой день разливанное это гулевание кончилось совсем неожиданным происшествием: Колька Крысин, присутствовавший на второй свадьбе уже как законный супруг сестры невесты, в конец осатаневший и озверевший от непрерывного недельного разгула и напряжения, заспорил с кем-то на балконе, раскричался, размахался руками и в результате всего этого вывалился с третьего этажа вниз.
Но, как говорит пословица: дуракам счастье, а пьяного бог бережёт. Пролетев три этажа, Колька шмякнулся на кучу рыхлой земли, оставленную строителями (в те довоенные времена в наш дом как раз начали проводить газ), и остался совершенно цел и невредим.
Выдающийся этот полёт и благополучное его завершение «повалил», конечно, навзничь от хохота всех его непосредственных свидетелей. Да и вся свадьба, когда до неё дошло известие о падении Кольки-модельера с балкона, «легла» на пол от смеха.
Свадьба попробовала уже всё: и холодное, и горячее, и тёплое, и кислое, и солёное, и горькое. Не хватало только чего-то выдающегося. И оно произошло.
Свадьба обливалась безудержными слезами счастливого хохота минуть десять. Но потом все поняли – как до этого всего было мало (песен, плясок, угощений, закусок, криков, тостов, выходов на улицу и т. д.), так теперь уж всего достаточно. Ничего более лучшего и оригинального, чем падение Кольки Крысина с балкона третьего этажа, конечно, не будет. И поэтому пора расходиться. И свадьба начала расползаться неверными, хмельными шагами по своим домам и квартирам.
Падение Николая Крысина с балкона на свадьбе у Лёньки Частухина было истолковано на Преображенке как дурное предзнаменование. Но ещё больше пересудов вызвал тот факт, что обе свадьбы в семье Сигалаевых произошли без перерыва. Чем объяснялось это? Почему проявила такую настойчивость Зина Сигалаева? На Преображенке многие склонны были думать, что между Зиной и Лёнькой был преждевременный грех и должно было нечто родиться – вот, мол, и не терпелось, как говорится, «покрыть» бумажкой из загса рождение ребёнка. Но у Зины и Лёньки ни тогда, ни потом никто не родился, и вообще детей никогда не было. Так что первые объяснения той быстроты, с которой произошла их свадьба, сразу же вслед за свадьбой старшей сестры, оказались слишком простыми.
Причины торопливости Зины и Лёньки Частухина были непонятны и мне самому, хотя нельзя сказать, что именно тогда, до войны, меня этот вопрос занимал слишком сильно. Скажу даже больше – тогда я вообще не думал об этом, не тот был возраст. Просто запомнились шумные, живописные сигалаевские свадьбы – две свадьбы подряд в одной семье, согласитесь, событие необычное, запоминающееся.
Ясность в понимании этой двойной свадьбы пришла ко мне гораздо позднее, много лет спустя после смерти Кольки-модельера, когда многое уже было прожито, пережито и понято в своей собственной жизни, когда многое переменилось в окружающем нас мире вообще, и, сопоставляя впечатления своего детства и размышления зрелости, день нынешний и день минувший, я начал по-иному осмысливать впечатления детства, и кое-что из них предстало передо мной совсем в ином свете, чем раньше.
А тогда, до войны, я просто невольно накапливал наблюдения над жизнью семьи Сигалаевых, как близкий их сосед и как мальчик, в котором в силу свойств определённого возраста красивые сигалаевские девчонки всегда возбуждали естественный и неотрывный интерес.
И была ещё одна причина, ставшая мне понятной тоже только в теперешнем моём возрасте, по которой семейство Кости и Клавы Сигалаевых постоянно привлекало моё внимание.
Я был единственным ребёнком в своей семье. За несколько лет до моего рождения у моих родителей появился на свет сынишка, мой старший брат. Но его не уберегли от опасной болезни. В годовалом возрасте он умер, и поэтому, когда родился я, мама не захотела больше иметь детей, боясь, что если и с ним что-нибудь случится, то это будет слишком сильной душевной травмой для меня. Поэтому всё внимание и все заботы родителей были сосредоточены на мне одном – может быть, даже излишне сосредоточены, чем это требуется в детстве для одного человека, хотя кто имеет право упрекать своих родителей за «лишнее» тепло и ласку в детстве, кто рискнёт назвать ненужным это тепло и ласку именно в этом возрасте?
И вот, росший без родных братьев и сестёр, я был лишён в детстве возможностей делиться откровениями своего возраста с равными мне по детскому мироощущению и родными по крови существами.
Мне кажется, что это очень важно – иметь в начале жизни в лице родного брата или сестры как бы своего духовного и единокровного сверстника, как бы сердечного поверенного в открытии первых тайн мира, с которым можно делиться наивным, но сокровенным, не опасаясь – как это бывает иногда в отношениях просто с товарищами, – что эти сокровенные тайны из-за изменившихся отношений с товарищем или другом станут всеобщим достоянием. Ведь главная формула отношений с братом или сестрой не изменяется ни при каких обстоятельствах – брат всегда остаётся братом брату, а сестра – всегда сестрою сестре. И это, наверное, особенно ценится в детстве. И поэтому папы и мамы, сознательно идущие на то, чтобы повторить себя всего лишь в одном экземпляре, невольно, хотят они этого или не хотят (и никто их не упрекает за это), создают для своего ребёнка особые условия, в которых он опрокидывает вовнутрь самого себя все свои первые наблюдения над окружающим его миром, в которых он делает самого себя своим единственным и молчаливым собеседником в своих открытиях тайн этого мира. Хорошо это или плохо – не знаю.
Так вот, в своих первых детских настроениях и состояниях я был постоянно замкнут только на самом себе. И от этого очень рано, как мне сейчас вспоминается, начал наивно анализировать окружающую меня жизнь и делать, вероятно, весьма сомнительные выводы о её положительных и отрицательных сторонах, считая все эти выводы абсолютно правильными для себя. Ведь никто же не подвергал эти выводы сомнениям – ни братья, ни сёстры.
И я очень завидовал тогда сигалаевским девчонкам. Мне казалось, что они живут какой-то иной, особой, во многом отличной от моей жизнью. Я постоянно задавал самому себе один и тот же вопрос: почему они, сёстры Сигалаевы, всегда шумны, веселы, подвижны, а я всегда сижу в своей комнате с книгами, коллекциями марок, с деталями своего деревянного детского конструктора? Почему их, сигалаевских девчонок, так много, а я один? Почему им никогда не скучно, а, наоборот, всегда хлопотливо и дружно, а я всё сижу один и перебираю марки с изображением далёких и почти нереальных тропических стран или строю из своего деревянного конструктора какие-то фантастические дворцы и замки с причудливыми колоннадами, арками и башнями?
Почему они, сёстры Сигалаевы, так часто поют, дурачатся, играют на гитаре, бегают в магазин, развешивают во дворе бельё на верёвках, а я петь не умею, играть ни на чём ещё не научился, в магазин меня не посылают? «В чём же здесь дело?» – думал я, вечно погружённый в эти одинокие и грустные свои размышления. Мне казалось, что тут допущена какая-то несправедливость – почему они, сёстры Сигалаевы, почти всегда всем довольны и почти никогда не бывают ничем озабочены? Неужели они никогда не мучаются теми проблемами, над которыми мучаюсь я сам, например: неужели я умру? неужели умрут мои мама и папа, как умерли дедушки и бабушки? а вдруг, если я умру и меня закопают в землю, это будет просто ошибка, и я очнусь под землёй – и что же тогда будет?
Наблюдая за семьёй Сигалаевых ежедневно, сталкиваясь с каждой из сестёр по нескольку раз на день, я отчаянно завидовал их какой-то изначальной коллективности и нерасторжимой никакими, даже самыми враждебными, обстоятельствами сплочённости. Они все, сигалаевские девчонки, были как бы объединены (уже только одним фактом рождения в одной семье) некоей неподдающейся никакому распаду идеей (это уже мои теперешние мысли), как бы подчинены какому-то высшему смыслу жизни, который не мог быть опровергнут ничем и никогда.
Короче говоря, с самого раннего своего детства, насколько я сам себя помню, я испытывал жгучий интерес к многоголосому и шумному быту рыжего семейства Сигалаевых. Я тайно наблюдал за всеми сигалаевскими сёстрами, часами думал о них, сравнивал одну с другой, фиксировал детали их поведения, оценивал успехи у мальчишек с нашего двора, анализировал свои собственные чувства к ним. За двадцать два года жизни на Преображенке на всех стадиях своего возраста я последовательно испытал острую влюблённость во всех сигалаевских девчонок и прошёл через все человеческие этапы интереса к каждой из них, когда сначала мальчик, потом подросток, потом юноша и, наконец, молодой мужчина испытывает неутолимое любопытство и неизбежную тягу сначала к девочке, потом к девушке и, наконец, к молодой женщине.
Когда старшая из сигалаевских сестёр, Тоня, «сдалась» под ударами сапожного молотка Кольки Крысина (немалую роль здесь сыграли и те деньги, которые лопатой начал загребать Колька за свои модельные лодочки, и это были верные, надёжные деньги, а не те непостоянные и редкие червонцы, которые раньше лишь изредка капали на «вшивый двор» от махинаций мамы Фроси – она была главной добытчицей всего семейства, от старого Фомы и младших братьев толку в смысле достатка было мало), когда Тоня Сигалаева вышла замуж за Кольку-модельера, – в поле моего внимания невольно попал и весь «почтенный» воровской клан Фомы Крысина.
Конечно, нельзя было сказать, что до этого я ничего не знал о семействе Крысиных. Об этом, живя на Преображенке, просто невозможно было не знать. «Вшивый двор» со всеми его живописными обитателями был такой же достопримечательностью Преображенки, какими были и Преображенское кладбище, и Преображенский рынок, и обе Преображенские церкви – никонианская и старообрядческая, и, наконец, небезызвестный Преображенский монастырь, возникший на месте знаменитого Преображенского дворца, где укрывался молодой Пётр от своей сестры Софьи, где происходили допросы и казни взбунтовавшихся стрельцов, где познакомился когда-то юный царь с иностранными жителями слободы Кукуй. (Тот самый исторический Кукуй, о котором хорошо известно из романа Алексея Толстого.)
Наш дом, то есть дом, где я родился и прожил первые двадцать два года своей жизни, отделял от «вшивого двора» только узкий и короткий переулок, в названии которого тоже сохранилась Петровская эпоха. Переулок этот назывался Палочным. Без малого три столетия назад выстраивались здесь в две шеренги преображенские гренадеры со шпицрутенами в руках, сквозь строй которых гнали приговорённого к ударам палками солдата. Саженные преображенцы опускали на его спину шпицрутены и забивали, по всей вероятности, каждый раз несчастного насмерть. (А школа моя, где я окончил первые четыре класса, стояла на улице Девятая рота – тоже отзвук Петровской эпохи.)
Так вот, «вшивый двор» находился как раз напротив нашего дома, и поэтому я, естественно, не мог не быть знакомым с тем местом, где обитал «почтенный» клан Фомы Крысина, но знакомство это до женитьбы Кольки-модельера на Тоне Сигалаевой было, конечно, весьма абстрактным. Теперь же, после того как Тоня переехала из нашего подъезда на «вшивый двор», я, влюблённый в неё бескомпромиссной, ничего не прощающей любовью мальчика к молодой женщине, взревновал её и к «моделёру», и ко всему семейству Крысиных вообще. И это (ревность, наверное, одно из самых пытливых человеческих чувств) значительно расширило мои представления о воровском клане Фомы Крысина и придало им вполне конкретный характер.
Часами ходил я вокруг «вшивого двора», прислушиваясь ко всем разговорам о его обитателях, и постепенно знания мои об основателе знаменитого рода легендарных Преображенских и черкизовских жуликов и ворюг приобрели, я бы сказал, законченную историческую стройность и даже некоторую генеалогическую ясность.
Старый Фома Крысин к тому времени, когда старший его сын породнился с семьёй Сигалаевых, был уже не у дел. Он, правда, приторговывал ещё иногда по случаю краденым, но что наживал на этом, то и пропивал. Домой, жене и сыновьям, Фома в последние годы не приносил ни копейки и жил с ними под одной крышей из милости.
А когда-то знавал и он лучшие времена, когда-то имя его звучало среди московских уголовников авторитетно и весомо, когда-то ни одно крупное дело в Черкизове, Сокольниках или Измайлове не проходило без той или иной степени участия в нём Фомы Крысина. А узкой специальностью жены его, Фроси Крысиной, было редкостное умение красиво и без следов фармазонить. Это была загадочная сфера мошеннической деятельности – обман на доверии, основанный на глубоком понимании человеческой природы, когда потерпевший как бы сам отдаёт тебе свои деньги и потом очень не заинтересован в том, чтобы о полной или частичной пропаже этих денег узнала милиция, а в давние времена – полиция, матушка-заступница всех «умных» людей, не жадных на подношения ей, полиции, её законной доли.
Фома Крысин появился на Преображенке ещё до революции – пришёл в город на заработки из деревни. Судьба его поначалу повторяла судьбу чеховского Ваньки Жукова – нанялся в ученики к сапожнику, был неоднократно бит и просто так, и за непотребную свою фамилию. Потом убежал, бродяжничал, снова поступил в приказчики, научился воровать (как это и требовалось на таком месте от века) и у купца, и у покупателей одновременно. Потом приспособился провожать по домам из соседнего кабака пьяных лабазников, а заодно и шарить у них, у бесчувственных, по карманам. С этого всё и началось. Рука и глаз постепенно сделались привычными для чужих карманов. И спустя некоторое время Фома Крысин был уже профессиональным и очень везучим вором-карманником, промышлявшим в центре города и отползавшим после каждой удачи на несколько дней на окраину, на Преображенку, чтобы не примелькаться. Эта случайно найденная формула («работа» – в центре, жизнь – на окраине) спасала поначалу Фому от тюрьмы. Краденые деньги он пропивал в кабаках Сокольников и Стромынки, а здесь никто не знал – откуда они у него. Здесь Фома был похож на молодого купчика средней руки, гуляющего на барыш от торгового дела.
Фоме долго везло, долго светил ему ясным месяцем в ночи его тёмного ремесла удачливый воровской фарт, но никакое везение, никакой фарт не может, естественно, продолжаться бесконечно. (Все эти детали и подробности я, конечно, узнал не сразу, они накапливались постепенно, в течение многих лет знакомства с обитателями «вшивого двора».) Однажды и Фома Крысин был схвачен за руку в ювелирном ряду Петровского пассажа, отведён в участок, бит дюжими околоточными и судим. Он прошёлся по этапу до каких-то не слишком далёких сибирских местностей, но благодаря сметливому уму (дураку среди карманников, конечно, делать было нечего) сумел сократить свой срок и по прошествии совсем незначительного времени снова объявился на Преображенке.
На каторжных перекрёстках Фома Крысин, конечно, обзавёлся новыми знакомствами, но ничего хорошего это ему не дало. Шайка домушников-скокорей («скок» – так называлась на блатном жаргоне домашняя кража), к которой он примкнул, засыпалась уже через полгода, и бравый Фома снова отправился по этапу. На этот раз он задержался в Сибири уже надолго – освободила его только революция.
В Москву Фома вернулся не с пустыми руками. Во-первых, в карманах позвякивало кое-какое золотишко, которым удалось разжиться на руднике, где он, катая тачку и добывая драгоценный металл, обогащал не только казну империи и кассу господ Рябушинских, но и про себя не забывал.
А во-вторых, Фома привёз из каторги невенчанную жену Фросю – дочь какого-то отпетого сибирского чалдона и внучку польского ссыльнопоселенца за восстание 1863 года. На руках у Фроси, естественно, посапывал годовалый младенец мужского пола – Николай Крысин.