Текст книги "Я ищу детство"
Автор книги: Валерий Осипов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
Значит, сам Лёнька так сильно любит Зину, что ему неважно, любит ли она его или нет? Главное, это то, что он любит её. Значит, бывают такие свадьбы, когда жених любит невесту, а невеста не любит жениха.
Но как же они потом будут жить вдвоём? Как будут смотреть в глаза друг другу? Разве это возможно?.. Значит, возможно, подумал я, не подозревая, по всей вероятности, что подошёл в своих наивных размышлениях к одной из главных тайн человеческих взаимоотношений в браке – к тайне безответной любви одного из супругов к другому.
Я закрыл глаза, пытаясь представить себе Лёньку Частухина. (Я любил в последнее время, когда оставался один, играть в эту игру – закрывать глаза и вызывать перед собой физический облик того или иного знакомого мне человека.)
И я увидел его, идущего через наш двор, – среднего роста, коренастого парня с большими рабочими руками, похожего на дворника Евдокима. На лице у Лёньки, как всегда, выражение усталости. Он чуть сутулится, походка его тяжеловата и будто бы неуклюжа, но это обманчивое впечатление – Лёнька так же ловок и быстр, как и его младший брат Генка Октябрь. (У братьев Частухиных, как я это понял много лет спустя, был взрывной темперамент, из них из обоих получились бы классные боксёры.)
Я пытаюсь увидеть лицо Лёньки – его тёмно-зелёные, требовательные глаза, самолюбиво вытянутый вниз подбородок, гладко причёсанные вниз и набок (словно мешающие ему) волосы, всегда сухие губы, чуть вздёрнутый нос и широкий лоб с резкой вертикальной складкой…
И вот теперь, много лет спустя, он весь передо мной в моих взрослых воспоминаниях, будто приближенный машиной времени из моего детства – немного сутуловатый, массивный и плотный рабочий парень Лёнька Частухин, по прозвищу Пожарник, бывший токарь Электрозавода, а потом учащийся милицейской школы. Я вижу его чёткое лицо с навсегда въевшимися в кожу тёмными металлическими крошками, с неудержимым разлётом густых бровей, я ощущаю на своей руке его крепкую шершавую руку, я слышу его запах – сложный мужской запах табака, дыма, ремней, кожаных сапог и форменной суконной шинели.
Вот он идёт между нашими новыми домами – очень сосредоточенный, серьёзный, значительный, невольно внушая каждому уважение к своей слегка громоздкой фигуре, к своему постоянно озабоченному лицу. И все, как по команде, оборачиваются и смотрят ему вслед, провожают его взглядами, а потом, повернувшись друг к другу, понимающе кивают головами, как бы говоря: если здесь прошёл Лёня Частухин, если он неподалёку, значит, всё хорошо и спокойно, гарантирована тишина, исключаются всякие неприятные неожиданности.
А вот он стоит на углу нашего дома в своей опоясанной ремнями шинели, в тяжёлых сапогах и красно-синей фуражке. А рядом с ним Зина – стройная, длинноногая, фигуристая Зина Сигалаева. Лёнька, насупившись, засунув руки в карманы шинели, смотрит себе под ноги, а Зина, понурая и скучная, тоже смотрит куда-то в сторону. И они молчат.
Они напряжённо молчат, стоя рядом друг с другом и не глядя друг на друга. А всего пять минут назад Зина стояла на этом же месте – весёлая, оживлённая, смеющаяся. И рядом с ней стоял Николай Крысин – кудрявый, тонкий, стройный Колька-модельер, слегка подвыпивший, под небольшим хмельком, и поэтому подошедший к Зине. (Со своего балкона на четвёртом этаже я вижу, как уводит Кольку через Палочный переулок на «вшивый двор» Тоня Сигалаева.)
А в окнах третьего этажа торчат рыжие головы Алёны и Ани Сигалаевых. А около нашего подъезда сидит на лавочке с папироской Костя Сигалаев. А чуть подальше, за газоном, стоит Клава Сигалаева с матерью Лёньки и Генки Частухиных. (Сам Октябрь висит в это время на пожарной лестнице где-то в районе пятого этажа.) А возле мусорного ящика грустно опёрся о метлу Евдоким Частухин.
И все они (Частухины и Сигалаевы) неотрывно и молча смотрят на Лёньку и Зину. И все, кто есть в эту минуту в нашем дворе, тоже смотрят на Лёньку и Зину, каменно стоящих друг около друга и напряжённо не глядящих друг на друга.
С балкона своего четвёртого этажа (и с высоты моих теперешних прожитых лет) я вижу в эту минуту весь наш преображенский двор и весь наш дом, охваченный той мгновенной паузой, когда на углу молча стоят Лёнька и Зина, а Тоня уводит через Палочный переулок Кольку Крысина. Все будто загипнотизированы. Все вспоминают свадебную неделю – шумную, праздничную, весёлую, крики, тосты, песни… Зачем же было так шуметь и веселиться тогда, если сейчас в тишине рушится скреплённый теми криками союз двух людей?
Всем кажется, что сейчас, тряхнув головой и выйдя из своего оцепенения, Зина Сигалаева сорвётся с места и побежит в Палочный переулок, а Колька, вырвавшись из рук Тони, бросится ей навстречу. Все словно непременно ждут этого.
Но ничего не происходит, все остаются на своих местах, всё заканчивается так, как и начиналось. И Зина Сигалаева много лет будет жить с Лёнькой Частухиным, а Тоня родит от Кольки девочку, а потом начнётся и кончится война, и Колька Крысин погибнет у стен Преображенского кладбища, и многое незаметно возникнет и бесследно исчезнет.
Но всю мою жизнь будут идти рядом со мной Тоня и Зина Сигалаевы. Потом они сольются для меня в одно лицо, в одну фигуру – в одно человеческое, женское существо. И много раз вспоминая своё детство, пытаясь найти свои начала (истоки своей судьбы и своего характера), первоосновы своих чувствований и ощущений, я буду с благодарностью думать о Тоне и Зине Сигалаевых.
И если я долго еду куда-нибудь или лечу на самолёте (в Иркутск, например, или в Омск, в Красноярск, Якутск, Магадан, или в Париж, или в Бейрут), когда надо много часов провести в воздухе, я закрываю глаза, вспоминаю своё детство, и передо мной возникают Тоня и Зина – какими они были обе до своего замужества.
Я открываю глаза, за окном самолёта, в круглом иллюминаторе, лежат внизу в ясную солнечную погоду белые облака, и по этим облакам невесомо идут ко мне Тоня и Зина Сигалаевы. И я снова закрываю глаза, и на долгие часы погружаюсь в мысли и думы о своём детстве, и снова вижу Тоню и Зину…
Вот она, Тоня, – её милое лицо в овале рыжего облака волос, светлые, печальные, всё понимающие глаза, чуть виноватая, спокойная улыбка, ждущие губы, лукавые ямочки на щеках, прозрачная капля – слеза зеленоватой серёжки на розовой мочке уха. Она идёт куда-то, Тоня Сигалаева, покачивая в такт шагам своей полной, плавной фигурой. Вот остановилась, медленно повернулась ко мне, улыбнулась – будто снова вернула мне и насовсем подарила детство, взмахнула, прощаясь навсегда, рукой и растаяла в сиреневой дымке минувших лет…
А вот и Зина – она и выше, и стройнее Тони, и масть у неё совсем огненная, пламенно-рыжая, а глаза беспокойные, тревожные и такой сверкающей глубины и синевы, что, кажется, вот-вот плеснёт из них неудержимая волна, всё смоет с берега и унесёт за собой обратно в своё бушующее сердце.
Зина пристально смотрит на меня, что-то бессвязное шепчут её ищущие губы – она о чём-то растерянно спрашивает у меня, умоляюще просит ответить на какой-то терзающий её и не имеющий ответа вопрос, силится разгадать непосильную для себя тайну бытия… И, резко отвернувшись, уходит от меня, и рыжий ураган её волос беспомощно бьётся над её головой.
Она куда-то торопится, мчится куда-то, летит в неизвестное, неизведанное, запутанное, и вдруг, словно поняв тщетность своих усилий, останавливается, оборачивается ко мне, в последний раз обжигает меня синим взглядом, в последний раз опаляет меня непотушенным пожаром, закрывает лицо руками и исчезает в пространстве, распадаясь вместе с пространством на невозвратимые месяцы, годы и дни.
ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА
Моё детство прошло в Москве, на Преображенке, но часть его – может быть, самая главная и напряжённая – осталась на Урале, в столице Башкирии – городе Уфе.
Летом сорок второго года в Уфе, на углу улиц Ленина и Чернышевского был разбит передвижной цирк шапито. На пустыре около бани (около проклятой и ненавистной мне бани) поднялся конусообразный купол гигантской брезентовой палатки, а рядом с ней натянули ещё несколько больших, сорокаместных палаток – для зверей, реквизита и разной цирковой мелочи. С помощью одного знакомого мальчишки я устроился на работу в цирк униформистом, то есть человеком, выходящим на арену в антракте в форменной куртке с золотыми галунами и с метлой в руках.
Скажу откровенно – в цирк меня потянуло прежде всего потому, что там, за кулисами, в одной из брезентовых палаток, жили звери. И главным персонажем звериной палатки был, безусловно, старый лев по кличке Зевс, который, впрочем, охотно откликался и тогда, когда его называли просто Володя.
Это было очень старое, очень косматое и очень добродушное животное. Он был почти ручной, этот Зевс-Володя. Дело доходило до того, что в ясные солнечные дни дрессировщик Вольф Бриллинг, взяв Володю на цепь, выходил с ним на улицу, гулял вокруг цирка по пустырю, а потом отстёгивал цепь и совсем отпускал Володю на свободу.
Лев некоторое время неподвижно стоял на месте, потом делал несколько шагов, боязливо нюхал брошенную в него из-за забора пустую бутылку и ложился отдыхать на пустыре в зарослях лопухов.
– Убежит! Убежит! – кричали из-за ограды зрители дрессировщику. – Куды ж ты эту зверюгу совсем на волю отпустил?
– Он никуда не убежит, – тихо говорил дрессировщик, – он вас боится.
Полежав минут десять в лопухах, равнодушно глядя на зрителей за забором, Зевс-Володя, зевнув, вставал и самостоятельно, без цепочки, уходил со свободы обратно к себе в клетку.
Из остального зверья можно было бы отметить супружескую пару шакалов Соню и Сеню, которых в аттракционе «На арене хищники» выдавали за гималайских волков Джесси и Джона, совершенно сошедшую с ума от одиночества пятнистую пантеру Ляльку – сценический псевдоним Польди, и толстую, как аэростат воздушного заграждения, слониху Шурочку, выступавшую на арене под своим собственным именем.
Всеми животными командовал единственный в цирке дрессировщик престарелый Бриллинг, а помогал ему распоряжаться ими на арене ещё более старый человек – Арнольд, существо без фамилии и какого-либо постоянного места жительства. Арнольд всегда спал только со зверями и, по-моему, даже иногда ел кое с кем из них – с любимчиками – из одной кормушки.
Любимым занятием Арнольда было заменять иностранные клички своих питомцев обыкновенными русскими именами. Он даже пытался называть их фамилиями некоторых артистов, но этот номер не прошёл – артисты пожаловались директору.
Всё свободное от подметания арены, переноски и починки реквизита время я проводил, естественно, в палатке зверей.
Арнольд и Бриллинг охотно приняли меня в свою компанию. (Я с утра до ночи помогал им ухаживать за животными, убирал клетки, выносил мусор, мыл полы.) Дрессировщик и его помощник регулярно воровали мясо у хищников и любили жарить шашлыки в самом центре звериной палатки, не выходя на улицу, чтобы не привлекать редкими в военное время запахами внимание остальных артистов.
Но если артисты запаха жареного мяса не слышали (он заглушался более сильными «ароматами», шедшими из клеток), то зверей, конечно, шашлычные оргии Арнольда и Бриллинга чрезвычайно волновали. Просунув головы между прутьями решёток, животные очень неодобрительно наблюдали, как их «руководители» колдовали по вечерам после представления над самодельным мангалом, сдержанно облизывались и протягивали лапы, особенно Зевс, в сторону мангала, требуя справедливого дележа.
Ночью в звериной палатке раздавался голодный вой, особенно неистовствовали Зевс, шакалы и Польди и утром председатель местного комитета хромой клоун Пинелли (О. И. Куценко) с отвращением говорил:
– Опять Арнольд звериное мясо сожрал.
И вывешивал объявление о заседании месткома с единственным пунктом повестки дня, написанным красными буквами, «О моральном облике участников аттракциона «На арене хищники».
Выгнать Арнольда и Бриллинга было нельзя – некому передать зверей. И поэтому заседания месткома каждый раз заканчивались (под рёв некормленого Зевса и вой Польди) клятвенными обещаниями руководителей аттракциона «На арене хищники» никогда больше не допускать повторения подобных явлений, позорящих честь и высокое звание артиста советского цирка.
Но проходило несколько дней, и всё повторялось – в цирк привозили новую партию мяса, и старики с утра начинали похихикивать, в обед покупали на рынке бутылку самогона, а вечером, после представления, разжигали свой мангал.
Однажды я не выдержал. Пожалуй, это был первый такой крупный гражданский поступок в моей жизни.
– Вы жулик, – сказал я Арнольду, когда он отхватил от порции Зевса самую вкусную кость. Бедный Володя только грустно моргал в клетке своими старческими подслеповатыми глазами в светлых и длинных рыжих ресницах.
– Что-о? – угрожающе потянулся за хлыстом Арнольд.
– Вы жулик, – твёрдо повторил я и тоже взял в руки кнут, с помощью которого мне приходилось иногда влиять на поведение супружеской пары шакалов и сумасшедшей пантеры Ляльки.
– Вольф, ты слышишь? – удивлённо поднял брови Арнольд. – Маленький мальчик хочет меня оскорбить.
– Пускай убирается к шорту! – крикнул Бриллинг. – Пускай немедленно уходит от шифотных. А то я выпущу на него Фолодю.
– Ну и уйду! – отшвырнул я в сторону кнут.
Уходя, я откинул полог палатки и крикнул Арнольду и Бриллингу самое страшное, что можно было сказать человеку в России летом сорок второго года:
– Немцы проклятые!
И убежал.
Мне было, конечно, жаль расставаться с милягой Зевсом, психованной Лялькой, дружными шакальчиками Соней и Сеней и слонихой Шурочкой. Но безропотно смотреть, как обкрадывают выжившие из ума старики своё беззащитное зверьё, тоже не было никаких сил.
Тем более, что мне уже не хотелось больше быть дрессировщиком. У меня было более заманчивое предложение: в середине лета в Уфу прибыл ансамбль среднеазиатских цыган (они заняли у нас в цирке всё второе отделение, показывая аттракцион «Свадьба в таборе»), и руководительница ансамбля, маленькая толстая цыганка Гитана, пригласила меня к себе в аттракцион на роль малолетнего цыгана.
В ансамбле были почти одни женщины (мужчин взяли на фронт), и хотя мне было только двенадцать лет, я очень лихо вписался в художественный орнамент ансамбля, научился плясать чечётку, носить лохматый чёрный парик, зелёную плисовую рубашку, фиолетовые бархатные шаровары и красные сафьяновые сапоги.
Но главное было даже не в этом. Главное заключалось в том, что в аттракционе «Свадьба в таборе» был свой медведь (настоящий бурый медведь), и я, конечно, надеялся, что со временем сумею завоевать доверие однорукого проводника медведя дяди Бухути и вместе с ним буду водить косолапого артиста по арене цирка.
Мне хочется описать один лишь день (как он сохранился в памяти) моего «артистического» бытия в ансамбле среднеазиатских цыган, выступавших летом сорок второго в уфимском цирке с аттракционом «Свадьба в таборе».
Раннее летнее утро в передвижном цирке шапито. Первой в палатке цыганского ансамбля просыпается его художественная руководительница шестидесятилетняя Гитана. (Никто и никогда не называл её ни по отчеству, ни по фамилии – просто Гитана, и всё.)
С папиросой в зубах нечёсаная черноволосая Гитана сидит в красной юбке и зелёной кофте у входа в палатку и с отвращением взирает на весь белый свет. Нет сейчас в целом мире такой святыни, которую Гитана трижды не прокляла бы самыми последними словами. Вчера ей чуть не до середины ночи приходилось разбирать конфликт между двумя примадоннами ансамбля, Гражиной и Снежаной, которые перед самым выходом на арену разошлись во взглядах на вокальные достоинства друг друга и подрались.
Гитана двумя могучими пинками навела порядок среди вокалисток, но после представления Гражина и Снежана снова сцепились. Гитана действовала как боксёр-тяжеловес. Увесистые её боковые «свинги» несколько повредили внешние данные примадонн, но мир был восстановлен. Снежана и Гражина со слезами обнялись, послали за водкой, поднесли стакан своей миротворице, но, выпив, снова заспорили и покатились по земле, кусая и лягая друг друга.
Гитане, ушедшей было спать, опять пришлось их разнимать, утирать им слёзы, мирить, пить вместе новую бутылку – и так продолжалось полночи. (Гитана в ансамбле была вроде вожака в таборе, и решающее слово при разборе всех спорных ситуаций, как и все юридически-правовые функции, принадлежало только ей одной.)
В результате сейчас, утром, невыспавшаяся Гитана сидит у входа в палатку, курит и мается с похмелья.
Из палатки в зелёной юбке и жёлтой кофте выходит её партнёрша по исполнению обрядовых таборных песен старая цыганка Бара (по возрасту она занимает второе, после Гитаны, место в ансамбле). В зубах у Бары тоже папироса – я никогда в жизни не видел ни одной некурящей цыганки. Ростом Бара ещё ниже Гитаны и соответственно гораздо толще.
Уперев руки в пухлые бока, Бара несколько секунд с трагической пристальностью смотрит на Гитану. На глазах у Бары навёртывается неподдельная слеза.
– Ах, красивая, молодая! – неожиданно вскрикивает Бара, обращаясь к Гитане. – Раньше всех встала, обо всех думает – как людей накормить, как им дать заработать лишние сто рублей!
Гитана выплёвывает окурок.
– Я сама знаю, что я молодая и красивая, – скосив глаза на Бару, говорит она сквозь зубы. – Не надо мне так часто напоминать об этом.
Появляется однорукий дядя Бухути с медведем на верёвке. Дядя Бухути тоже принимал вчера участие в одном из заключительных туров примирения Снежаны и Гражины и поэтому с утра у него такие же маленькие и красные глаза, как и у медведя.
Дядя Бухути ведёт медведя в дальний угол пустыря и там (видно, медведь вконец осточертел ему) привязывает косолапого к дереву, ловко орудуя одной рукой.
– Надоел, – говорит Бухути, вернувшись к палатке, – пускай пока один живёт.
Гитана и Бара сочувственно смотрят на него.
– Сон видел, – садится Бухути около цыганок. – Лежу в поле совсем один, совсем голодный. Есть нечего, пить нечего, денег нет. А пить ой как хочется!.. Подходит ко мне лошадь и говорит: Бухути, на тебе тридцать рублей, иди в баню, купи ведро пива, вместе пить будем.
– Лошадь, которая пьёт пиво, – назидательно говорит Бара, – это плохой сон для цыгана.
– Можно не давать лошади пиво, – пожимает плечами Бухути, – что ей одно ведро? Тем более на двоих? Ей три ведра дай, всё равно будет мало.
– Тебе приснилась какая-то странная лошадь, – закуривает Гитана. – Разве она не знает, что торговать пивом в бане начинают с восьми часов?
– Почему с восьми?! – яростно вскакивает Бухути. – Я знаю истопника, у него есть ключи от буфета, давай деньги!
Гитана лезет в карман своей необъятной юбки и достаёт десять рублей.
– Больше нету, – с отвращением к собственной бедности говорит она.
– Я дам тоже десять, – предлагает Бара, – возьми.
– Зайди к Арнольду, – советует Гитана, – он войдёт в долю.
Прихватив первое попавшее ведро (кажется, конское), дядя Бухути отправляется за пивом.
– Только лошадь свою не бери с собой! – кричит ему вдогонку Гитана. – Она нам сегодня совсем не нужна!
В палатке зверей раздаётся львиный рык. Это пробует с утра голос Зевс. Ему вторит противным голосом большой кошки пантера Лялька. Взвыли шакалы, трубит слониха Шурочка. Медведь в дальнем конце пустыря, испугавшись, пытается залезть на дерево, но верёвка мешает ему.
Цирк просыпается. Из своей палатки вылезает на пустырь семья жонглёров Серегиных. Вместо утренней зарядки они начинают перебрасываться кольцами: папа – маме, мама – дочке, дочка – брату и обратно.
Женщина-каучук Элеонора Любарская зевает, ещё раз зевает, сладко потягивается, разбрасывая в стороны руки, тянется, тянется, ещё раз зевает, откидывается назад – и в результате встаёт на «мостик».
Клоун Пинелли (О. И. Куценко – председатель местного комитета), прогулявшись до туалета, теперь стоит неподалёку от привязанного медведя и задумчиво смотрит на него, как бы пытаясь понять – почему медведь смешон и так, без всяких усилий со своей стороны выглядит смешным, а он, Пинелли, по-настоящему смешным бывает только на заседаниях местного комитета, когда призывает членов месткома не появляться на арене в нетрезвом виде.
С видом английских лордов, прибывших к папуасам, проходят через пустырь акробаты-прыгуны Довейко, три брата – два родных, один двоюродный. Это аристократы нашего цирка – из всей труппы только они трое живут в гостинице. Средний брат, Владимир Довейко, впервые исполняет на арене в Уфе рекордный трюк (двойное сальто с земли после флик-фляка и перемёта).
Братья постоянно разъезжают с фронтовыми бригадами по действующим армиям. В Уфу они прибыли на два месяца – для отработки в стационарных условиях рекордного трюка. Группа Довейко даёт этим трюком две трети всех наших сборов. Как принято говорить в цирке – Довейко кормят всю труппу. И поэтому они живут в гостинице. И поэтому они раньше всех начинают репетировать на манеже.
Как только я увидел братьев Довейко – молодых, сильных, красивых, с дерзко выпуклыми ключицами, ступающих по арене какой-то очень уверенной и гордой походкой, – мне сразу же расхотелось быть «цыганом», а захотелось стать акробатом. Взлетать птицей с трамплина под купол, раскинув в стороны руки. Или, разбежавшись из-за кулис, стремительно вырваться на арену – флик! фляк! перемёт! – и взметнуться ввысь в заднем сальто, гордо откинув голову… Или пройтись вокруг арены в боковых, арабских сальто с земли, вызывая аплодисменты… Я уже несколько раз приходил на репетиции Довейко, сидел на самой верхней скамейке, но братья на меня даже не взглянули… Они вообще с презрением относятся ко всей нашей цыганской «шараге», а вокалисток, Гражину и Снежану, разлетевшихся однажды под хмельком к ним пофлиртовать, окатили такими взглядами, сказали им такие слова, что те долго потом плакали у себя в палатке, – братья Довейко не употребляли ни грамма спиртного и на дух не выносили около себя пьяных. Только тренинг, тренинг, тренинг – небольшой отдых – и снова тренинг, тренинг, тренинг, тренинг.
Ах как мне хотелось одно время попасть в ученики к братьям Довейко! От них веяло какой-то мужской сдержанностью, серьёзностью, строгостью, твёрдостью, они были похожи на греческих героев, на древнеримских титанов, они поражали чистотой своей артистической солидарности, сосредоточенностью на общей цели, отрешённостью от всех слабостей и соблазнов жизни. Я страстно надеялся обратить внимание братьев Довейко на себя, всюду попадался им на глаза, старался мелькать, и в конце концов они решили посмотреть – на что я способен.
Но это ещё впереди, а пока…
А пока я сижу перед нашей цыганской палаткой в окружении участников аттракциона «Свадьба в таборе». Оповещённые Гитаной и Барой о том, что Бухути пошёл за пивом, все артисты нашего ансамбля уже вылезли из палатки. Даже Гражина и Снежана (с очень сильно запудренными синяками) сидят рядом друг с другом.
У нас тоже своя, почти «таборная», солидарность.
Последними из палатки выходят жена и муж – Злата и Злат Крымко (это их имена и фамилия по афише), чечёточники, очень красивые и стройные, очень страстные и молчаливые люди, по национальности мексиканцы. Как их настоящие имена и фамилии и как они попали в ансамбль среднеазиатских цыган – одному только богу известно.
В окружении всего зверинца выползают на прогулку Арнольд и Бриллинг. Впереди идут на цепи Зевс и Польди. Потом трусят на коротких ремешках шакальчики Сеня и Соня. Слониха Шурочка замыкает шествие.
Увидев в дальнем углу пустыря нашего медведя, Зевс останавливается и замирает на месте как вкопанный. Неожиданно с утра в нём просыпается охотник, хотя он уже много раз видел этого медведя. По спине Зевса пробегает крупная боевая дрожь. (Скандалистка Польди – известная трусиха, даром что хищница – прячется за льва. Шакальчики путаются под ногами у Шурочки.)
Зевс оглядывается на Арнольда – можно начинать охоту? Но Арнольд пожимает плечами и качает головой («Я думаю, что не стоит» – так надо понимать его жесты). Зевс выключается из боевой стойки и готов дальше продолжать прогулку, но тут, на его беду, показывается Бухути с ведром пива.
Арнольд и Бриллинг немедленно загоняют зверей в клетки, и на правах пайщиков, вложивших свои десять рублей в пиво, присоединяются к нашему кружку.
Роль виночерпия исполняет Гитана (как художественный руководитель ансамбля она никому не может передоверить с утра эту ответственную функцию). Ей подают пустую стеклянную банку из-под каких-то фруктовых консервов, граммов на триста, и Гитана, черпая спасительный напиток прямо из ведра, обносит всю «Свадьбу в таборе», в том числе и меня.
Мне, конечно, пиво совсем не так уж и необходимо, как взрослым. Но это форма моего самоутверждения – хотя бы перед Арнольдом и Бриллингом. Я член коллектива, мне здесь платят зарплату. Я сижу рядом со своими товарищами-артистами (не такими, правда, «небожителями», как братья Довейко, но всё-таки артистами). Я встал сегодня в семь часов утра, чтобы успеть к этому нашему ежедневному утреннему застолью. Мы сидим на земле в кружок – так же, как и во время представления на арене, сидим «по-таборному», и это можно даже рассматривать как своеобразную форму репетиции.
Мне жутко хотелось спать сегодня утром. Но я всё-таки встал и пришёл. (Хорошо, что мама работала в ночную смену – я выскользнул из дома беспрепятственно.) И вот я сижу среди своих. Я равноправный участник представления, я такой же взрослый, как и все. И разве я могу отказаться от протянутой мне Гитаной банки с пивом? Я беру банку и залпом осушаю её. Это мой «пропуск» во взрослую жизнь. Я артист цирка. И хотя мне только ещё двенадцать лет, я уже зарабатываю деньги. И поэтому я имею право пить пиво.
Первое коллективное мероприятие проведено. Неприятные воспоминания о вчерашнем дне сняты и с души и с языка. После завтрака Гитана начинает распределять состав ансамбля на дневные концерты. Злата и Злат, мексиканцы, идут в Дом офицеров на выступление перед допризывниками. Кстати сказать, они от пива отказались, и их долю по решению Гитаны выпил дядя Бухути, и это справедливо – ведь это он ходил за пивом.
Снежана и Гражина отправляются петь в госпиталь. Сегодня им это подходит.
– Раненые раненых всегда хорошо принимают, – под общий смех говорит Гитана.
Дядя Бухути поедет бороться с медведем в ремесленное училище – подростки везде с восторгом встречают мишку.
А сама Гитана и Бара сегодня примут участие в концерте в городском театре после какого-то важного областного совещания. Меня они берут с собой. Я буду стоять на сцене среди цыганок с гитарой в руках, в сапогах, красной рубашке, чёрном парике и неслышно перебирать струны. Основные гитарные партии будут вести сами Гитана и Бара и ещё две цыганки, а я просто буду присутствовать, изображая из себя «члена семьи» – цыгане любят создавать на сцене семейную обстановку. Это даёт зрителям дополнительные интимные ощущения.
…Мы первые возвращаемся в цирк после дневного концерта. Городской театр совсем рядом – тут же на улице Ленина. Гитана и Бара идут отдыхать, а я заглядываю на манеж. Ого, братья Довейко ещё здесь, они всё ещё репетируют.
– Эй, цыганёнок! – смеётся Владимир Довейко. – Иди-ка сюда!
Я робко подхожу к арене.
– Сальто хочешь сделать? – спрашивает старший брат.
– Хочу! – прижимаю я руки к груди. – Но я не умею.
– Научим, – говорят братья Довейко.
Они надевают на меня «лонжу» – ремень, к бокам которого прикреплены две верёвки для страховки. Два брата берутся за верёвки и становятся у меня по бокам.
– А ну-ка крутани заднее сальто, – просит Владимир Довейко.
– Но я же не умею, – делаю я большие глаза.
– Прыгай вверх и чуть назад, взмах прямыми руками, колени прижимай к груди, а руками хватайся за ноги – ниже колен. И самого перевернёт. Понял?
– Понял, – упавшим голосом говорю я.
– Готов?
– Готов…
– Внимание… Алле, ап!!!
Я ничего не понимаю. Всё перевернулось передо мной вверх ногами, в глазах потемнело, сильная ладонь крутанула меня за поясницу, и, перевернувшись и чуть провиснув на верёвках, я снова стою на ногах.
Первое в моей жизни сальто-мортале!
– Ещё раз. Внимание… Алле, ап!
Я сильно подпрыгиваю, взмахиваю руками – колени на грудь…
– Темп! – кричит Довейко.
Это значит – резче руками за колени! Переворот через голову, и я стою на манеже.
– Хорошо, хорошо! – хвалит меня старший брат. – А ну ещё раз!
Я встаю в исходное положение.
– Алле, ап!!
И снова сильная ладонь толкает меня под поясницу, и я делаю подряд третье сальто.
– Репетэ! – смеётся Владимир Довейко. – Повторяем… Теперь смотри на меня внимательно. Руки не просто тяни вверх, а выхватывай из карманов. Вот так… Р-раз!!. Понял?
Вытаращив глаза и вытянув шею, я поспешно киваю головой.
– Ещё раз прыгнешь? – спрашивает Довейко. – Не устал?
– Нет, нет, что вы! – почти вскрикиваю я. – Я вообще не устаю!
Акробаты смеются.
– А парень-то с куражом, – замечает старший брат.
– Парень хороший, – соглашается Владимир Довейко, – прыгучесть есть. И гибкий.
Я не верю своим ушам… У меня есть прыгучесть, а? И ещё я гибкий… И кто это говорит? Сам Владимир Довейко, исполнитель рекордного двойного сальто с земли. Вот это да!
– Натаскать его можно быстро, – раздумывает вслух старший брат, – это сейчас вообще-то хорошо смотрится – ребёнок на арене. Война, многие с детьми в разлуке. Особенно у военных будет хорошо проходить.
– Ну, так и надо натаскивать! – вступает в разговор самый младший брат. – Украсит номер? Безусловно украсит. И даже утеплит. Трое взрослых и один маленький. Детей на манеже всегда хорошо принимают, я по себе знаю.
– Хочешь к нам в номер? – спрашивает Владимир Довейко.
– Х-хочу! – задохнувшись от счастья, залпом выпаливаю я.
– Но для этого надо будет поработать, – делает строгое лицо старший брат, – семь потов с тебя сгоним.
– Хоть двадцать! – восторженно кричу я.
Я уже «старый» циркач и понимаю, что это значит – попасть в такой номер, как «Братья Довейко»!
Акробаты снова берутся за «лонжу» и начинают таскать меня по всей арене.
– Алле, ап!
Я прыгаю, переворачиваюсь, становлюсь на ноги.
– Алле, ап!
Сильный подкрут за спину, и, не удержавшись, я падаю на арену.
– Ничего, вставай! Сто раз должен упасть, а на сто первый получится…
Владимир Довейко сидит на барьере и наблюдает за нами.
– Алле, ап! Ещё раз!
– Алле, ап! Ещё раз!
– Алле, ап!..
– Стоп! – вскакивает с барьера Владимир Довейко. – У меня гениальная идея! Его завтра же можно ввести в наш номер…
– Каким образом?
– Хорошо работать сальто с трамплина он всё равно не научится даже через месяц…
– Пускай плохо работает, пускай падает, пускай старается. Зрителю это понравится – ребёнок учится прыгать.