355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Осипов » Я ищу детство » Текст книги (страница 21)
Я ищу детство
  • Текст добавлен: 13 ноября 2017, 14:00

Текст книги "Я ищу детство"


Автор книги: Валерий Осипов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)

Он залпом выпил коньяк, отшвырнул в сторону стакан и бутылку и ещё несколько минут смотрел на пылающую деревню, постепенно кренясь в сторону всё больше и больше. Потом повернулся к Лимону и Крысину.

– Какое прекрасное зрелище, не правда ли? – Гюнше был пьян вдребезги, но последний стакан, вздёрнув нервы до предела, на какое-то мгновение выпрямил его и настолько прояснил обезумевшую от коньяка голову, что обер-лейтенант снова почти правильно заговорил по-русски. – Какое прекрасное зрелище, господа славяне, а?

Он захохотал и уронил голову на грудь. Но тут же вздёрнулся – прояснение ещё действовало.

– Славяне уничтожают славян! – выкрикнул Гюнше зловеще и громко. – Это и есть мой принцип, моё открытие, моё развитие расовой теории фюрера!

Он ткнул пальцем в Крысина и Лимона:

– Вы сейчас уничтожаете этих несчастных мужиков и баб, а потом будете уничтожены и вы! Причём такими же, как вы! А потом и они будут уничтожены, и ещё раз они, и ещё! Уничтожение уничтожителей! У-нич-то-же-ние у-нич-то-жи-те-лей! Какое открытие! Какая тема для диссертации! Какой гениальный вклад в расовую теорию фюрера!

Гюнше покачнулся и упал. Крысин и Лимон взяли обер-лейтенанта под руки, подтащили к машине и уложили на заднее сиденье «майбаха».

Потом повернулись к деревне.

– Значит, уничтожение уничтожителей, – медленно выговорил незнакомые слова Николай. – Это нас, что ли, он собирается уничтожить?

– А то як же? – не поворачиваясь к нему, пьяно усмехнулся Лимон.

– Значит, за верную службу полезай под гробовую доску…

– Це дило ще треба разжува-аты, – пьяно растягивал слова Лимон, качаясь и держась за крыло машины.

– «Разжуваты»! – передразнил Крысин. – Не понял, к чему дело идёт?

– Тикать треба витселя, Мыкола, тикать, – горько понурился Лимон и вдруг заплакал…

Деревня догорала. Уже не слышно было ни криков, ни выстрелов, ни яростного хруста огня, пожирающего кровли домов. Малиново мерцали сгоревшие, но ещё не распавшиеся срубы. Ночь поглотила дым. Оставался только запах гари и сажи. Калёный дух истребления тупо веял от гигантского пепелища. Пожарище ещё жило, дышало, пульсировало. Багровый отблеск улетевшего в небо огня – свечение невинно загубленных человеческих душ – лежал на низких облаках кумачово и траурно.

Через неделю, рано утром, на окраине города, где временно разместилась и квартировала кочевавшая по деревням и сёлам зондеркоманда, был найден труп обер-лейтенанта Гюнше. Начальник команды был убит зверски, с особой жестокостью, двадцатью двумя ударами ножа в грудь и спину.

Вечером того дня по подозрению в убийстве обер-лейтенанта полевая жандармерия арестовала в местном гаштете пьяного Лимона.

На первом же допросе, протрезвев, он сознался в том, что в одиночку, без сообщников, убил Гюнше. Мотивы совершённого преступления обвиняемый назвать отказался.

Полевой суд заседал пять минут – Лимон был приговорён к расстрелу на месте.

Заместитель начальника зондеркоманды, зная о дружбе Крысина с приговорённым, улыбнувшись, назначил Николая в группу расстрела.

Лимон стоял возле каменной стены без мундира, в белой нижней рубашке – худой, длинный, нескладный, с неизменной своей кислой улыбкой на продолговатом жёлтом лице.

– Николай! – неожиданно крикнул он Крысину по-русски, чисто и без акцента. – Не скучай здесь без меня, скоро встретимся!

И Крысин, свинцово напрягшись, и чтобы не мучился Лимон ни одной лишней секунды на этой, уже чужой для него земле, выстрелил недолгому и нелепому своему другу прямо в переносицу.

После расстрела Лимона Николай Крысин как бы потерял самый последний интерес ко всему, что окружало его. Багровое облако какого-то невыносимого похмелья чугунно придавило его к земле. Он что-то делал – ходил, говорил, куда-то ездил, но всё это происходило механически, как бы уже не с ним, как бы в тумане, без участия его сознания и воли.

Николай чувствовал, что заболевает. Не телом, не душой (тело навечно запеклось какой-то ржавой, засохшей коркой, а душа… души давно уже не было, на месте души дремотно печалилась окоченевшая пустыня). Он заболевал отрицанием действительности, физическим отрицанием самого себя в ней.

За крупную взятку, симулируя падучую болезнь, Крысин перед самым выездом зондеркоманды на очередную акцию лёг в госпиталь. Пролежал неделю, а потом, опять же за взятку, быстро пройдя через комиссию врачей-фольксдойче, падких на золотые безделушки, устроил себе перевод в обычное полевое полицейское соединение.

С этой частью его носило ещё некоторое время по оккупированной территории, теперь уже стремительно уменьшавшейся перед широким фронтом неудержимо наступавших советских войск.

Однажды в составе отдельного полицейского отряда, брошенного на подавление партизан, Крысин оказался в тех самых местах, где его взяли в плен. И впервые за много месяцев к нему внезапно пришли необычайно яркие, совершенно отчётливые и подробные воспоминания о первых днях войны, о первом его ранении, первом госпитале, первой атаке, службе в трибунале… А за этим потянулось довоенное – Москва, Преображенка, отец, мать, Тоня, братья… Он испугался ожившей памяти. Когда-то приказал себе намертво забыть всё это, вычеркнуть навсегда из души и сердца, потому что к этому возврата не было. Но теперь он понял, что омертвление памяти не будет длиться вечно, что память будет прорываться к нему, будет наносить ему раны и заставлять вспоминать прошлую жизнь, оживлять всё то, что он хотел было до конца своих дней отбросить за черту своего плена.

И он впервые подумал о том, что, отрываясь от зондеркоманды, он, может быть, подсознательно надеялся на что-то, на какие-то перемены своей судьбы…

…Партизанский отряд, на поиски которого было брошено полицейское соединение, был организован совсем недавно на базе старого отряда, ушедшего в рейд по немецким тылам; состоял он из новичков и молодёжи и действовал крайне робко и неумело. Вскоре его обнаружили и почти полностью уничтожили. В плен попали только две санитарки и писарь, до войны работавший в местном райисполкоме и сохранивший при себе исполкомовские бланки и печать.

Подчиняясь каким-то тревожным, инстинктивным ощущениям, какому-то сильно развившемуся у него в последние дни страховочному чувству, Крысин незаметно втащил писаря в пустую партизанскую землянку, подпёр дверь колом и под пистолетом заставил написать на исполкомовском бланке справку о том, что старший сержант Николай Фомич Крысин, совершив побег из лагеря военнопленных, находился в местном партизанском отряде, геройски воевал и выполнял все задания командования. (Так оно и могло быть на самом деле, если бы он, исчезнувший из своей части именно в этих местах и находившийся в лагере, до похоронной команды, неподалёку отсюда, действительно совершил бы побег.)

Едва он успел спрятать справку в карман, как в землянку, выбив кол, вломились пьяные полицаи, заорали, что нечего тут допрашивать всякую сволочь, схватили писаря за шиворот и поволокли наружу. Николай надёжнее перепрятал справку и выбежал следом, опасаясь, что писарь может «продать» его. Но едва он откинул дверь землянки – рядом затрещали выстрелы. Было поздно – писарь и две санитарки уже лежали на земле в натекающих лужах крови.

– За что пленных побили, мать вашу!.. – дико заматерился Крысин, замахиваясь автоматом на стрелявших.

– Ха-ха-ха! Гы-гы-гы! – заржали пьяные полицаи и гурьбой пошли к партизанскому складу, где была обнаружена большая канистра со спиртом.

Николай присел около писаря. Тот ещё царапал землю рукой, которой несколько минут назад написал последнюю в своей жизни справку – по всей форме, на бланке с печатью, но жизнь уже оставляла его, и помочь умирающему человеку ничем уже было нельзя. Две партизанские санитарки были убиты опытными «специалистами» сразу и лежали не шевелясь.

Писарь затих. Он унёс с собой в могилу тайну партизанской биографии Николая Крысина. И теперь о том, что родилась она, эта биография, всего лишь четверть часа назад, не знала больше ни одна живая душа на свете.

Ночью Крысин зашил добытую непонятно пока ещё для чего бумагу в каблук правого сапога; через сутки, опять же ночью, проснулся от страшного сна: сослуживцы-полицаи (шпана, ворьё, мародёры, сволочь на сволочи) украли его, крысинские, сапоги…

Сапоги стояли на месте. Николай взрезал каблук, вынул справку, быстро прибил каблук на место. Куда было девать бумагу? Крысин распорол ширинку на штанах, затолкал справку в глубокий шов, замотал тройным рядом суровой нитки.

Лёг спать, но тут же снова вскочил – штаны тоже могли украсть. Полицаи – кусочники, шкурники, живоглоты! – даже в казарме тащили всё прямо друг из-под друга.

Он несколько раз перепрятывал справку и целую неделю почти не спал, пока счастливая мысль не явилась однажды ему – укрыть драгоценную бумагу в кальсоны… Близкой перемены нижнего белья не предвиделось, а на старые кальсоны сослуживцы, пожалуй что, не позарятся даже в дешёвом своём блатном скотстве.

На этом Крысин, надёжно схоронив партизанскую справку в исподниках, и успокоился.

Война катила под уклон. Уходя с немцами всё дальше и дальше на запад, Николай Крысин всё больше и больше понимал, что отступление в Германию – не самый лучший вариант его будущей судьбы. С каждым днём он убеждался – битые немцы стали совсем не теми тевтонами и викингами, за которых выдавали себя в сорок первом. Эсэсовские начальнички волокли награбленное барахло в поездах и машинах в свой фатерланд не хуже, чем черкизовские домушники на хазу к перекупщикам после «скока». Тысячелетний рейх скурвился на корню. За таких сладких фраеров, как обер-лейтенант Гюнше, давали теперь не больше двадцати копеек за пучок в базарный день.

В этой обстановке особенно неверны и коварны могли быть немцы, как это казалось Крысину, с теми, кто работал с ними на оккупированных территориях. Возьмут и обменяют всех полицаев, всю «бандеру» и власовцев на каких-нибудь своих генералов, которые ещё со Сталинграда сидят в плену у наших. Вот и болтайся тогда на какой-нибудь широкой советской площади на глазах у юных октябрят и жизнерадостных пионеров – занятие, что и говорить, не из весёлых… Нет, такой вариант судьбы ему, Николаю Крысину, человеку с партизанской справкой в кальсонах, явно не подходил. Такое счастье его не устраивало.

Хотя наши сейчас, рассуждал Николай, вряд ли пойдут на какой-нибудь обмен. Зачем меняться, когда и так всё в кармане. Да и на кого менять? Что могут предложить немцы – ссучившуюся рвань, вшивоту, падаль – предателей и изменников? А у наших все козыри на руках, вся коронка – туз, король, дама, валет…

Наши. У наших… Невесело размышляя о своей будущей жизни, прикидывая её возможные варианты и неотступно думая о могучем советском наступлении, лавиной гнавшем перед собой его хозяев, Николай Крысин всё чаще и чаще произносил про себя это забытое слово – «наши». И в такие минуты естественно вроде бы избранный им путь ухода в Германию совсем не казался таким уж естественным. Формула обер-лейтенанта Гюнше «уничтожение уничтожителей» крепко сидела в голове у Крысина. Зачем теперь немцам такие, как он, когда они сами-то еле уносили ноги. Лишняя обуза, от которой дешевле было отделаться, чем кормить и поить свору бесполезных по теперешним делам наёмников в своём фатерланде. Надеяться, что бывшие русские солдаты в немецких мундирах, купившие в лагерях свою жизнь ценой измены, будут рьяно защищать фольварки и поместья в Померании и Силезии, было бы глупо. Кто предал однажды своих, чужих предаст и подавно, хотя у своих ничего хорошего их не ждёт, но всё-таки, всё-таки… Русские среди немцев теперь были даже опасны. Не проще ли согнать их всех на край какой-нибудь глубокой ямы (уничтожение уничтожителей) да и…

Предчувствия не обманули Крысина. На одной из железнодорожных станций, когда он в составе группы РОА (русская освободительная армия), к которой пристал в самом начале сорок пятого года, пытался погрузиться в эшелон, немцы выставили около вагона пулемёт и саданули по ним длинной очередью. Половина власовцев завалилась прямо на месте, остальные, матерясь, кинулись врассыпную от поезда. Они тут же собрались за водокачкой и решили атаковать эшелон, дать немчуре напоследок «прикурить», всем лечь, но показать колбасникам настоящую русскую удаль…

Но Крысин, рядом с которым захлебнулся розовой пеной верзила-власовец, уже полз от водокачки за ближний сарай. Убегая от огрызнувшегося свинцом поезда, он уже принял на ходу решение. Многодневное предчувствие наконец подтвердилось. Обострившееся в последние дни до предела почти собачье чутьё опасности на каждом шагу не подвело его.

Теперь надо было доверять только самому себе и поступать так, как подсказывало ещё трепыхавшееся на дне истлевшей души желание удержать голову на плечах. Время жить на ногах в волчьей шкуре кончилось. Надо было опускаться на колени, а точнее – становиться на карачки, и ползти овцой в новую жизнь, доставши из кальсон партизанскую справку и держа её в зубах.

Что будет впереди? Неизвестно. Во всяком случае, дорога теперь поворачивала на восток. Любым способом надо было добыть надёжные документы и попасть в Москву – посмотреть на Тоню, отца, мать, братьев, пройтись по Преображенке хотя бы раз, перевести дух, отдохнуть, отогреться… А там видно будет.

Железнодорожная станция, от которой уполз Николай, стояла в лесистых горах. По ущельям и распадкам, двигаясь по ночам, Крысин быстро ушёл от людей и догоравшей внизу войны. В пути он наткнулся на брошенную лесную сторожку, на чердаке которой обнаружил много старой одежды, в том числе полосатую лагерную куртку. И сразу родилась легенда: он был в партизанах, попал в плен к немцам, был увезён в Германию на завод (обстоятельства такой жизни можно и не выдумывать – он слишком хорошо знал их), бежал и много дней шёл на восток, встретил по дороге отступающих немцев, они ранили его…

Ранили. Для убедительности действительно нужны были свежие раны. Человеку, прошедшему через столько испытаний (плен, завод, побег) без свежих ран было нельзя. И Николай решил сам нанести себе ранения.

Эта мысль принесла ему даже какое-то удовлетворение. Он и в самом деле слегка подстрелит самого себя, немного казнит себя – хотя бы за то, что заснул тогда в карауле, за то, что, не выдержав жизни в похоронной команде, перешёл к немцам, за то, что согласился пойти служить к Гюнше… Ведь он же идёт к своим – надо же ему как-то наказать себя, надо как-то казнить свою полицейскую душу, казнить себя для самого себя, для Москвы казнить, для Преображенки. Может, бог за это и немного простит его, снимет с него часть греха – не весь грех, хотя бы часть…

Он почувствовал, что находит во всех этих словах какие-то новые силы для своей возможной будущей жизни. Он как бы уже оправдался в чём-то перед самим собой, уже что-то смыл с себя…

Да, да, надо наконец казнить самого себя. Не очень сильно, слегка. Но казнить. Чтобы полегчало. Чтобы не люди казнили его, а он сам себя. Надо уязвить себя физической болью за сытые месяцы у Гюнше и за всё остальное. Надо прийти к богу не только со своей хитростью и ловкостью, но и с мучением. И бог снимет с него, с Николая Крысина, часть прошлого. Бог же видит всё, его же не обманешь…

Он переоделся в найденную на чердаке старую одежду, поддев вместо нательной рубахи полосатую куртку (своё, немецкое, сжёг во дворе на костре), вошёл в сторожку, наглухо закрыл все окна и дверь, сел на пол, крепко прижался спиной и затылком к стене, положил на дуло автомата безымянный палец и мизинец правой руки, горько вздохнул, зажмурился и нажал спусковой крючок указательным пальцем левой руки…

Очередь прозвучала тихо, но боль вырвала из руки автомат – он отбросил его и закричал, но тут же задавил в себе крик, подавился им, захлебнулся болью, сполз спиной и затылком по стене на пол, лёг на бок, поджал колени… В глазах ширились зелёные круги боли, боль жгла затылок, рвала на куски правую руку, жалила сердце… Отпустила, прицелилась и ударила в переносицу. И Николай Крысин потерял сознание.

Он очнулся от сырости – открыл глаза и увидел, что лежит щекой в луже собственной крови. Правая рука находилась около лица. Он отодвинул её – боль зашевелилась в плече. Мизинец и безымянный висели на коже, обнажив две раздробленные костяшки. Вся правая рука была похожа на раздавленную лягушку.

Крысин сел, поднял левой рукой правую ко рту, взял зубами висевшие на коже пальцы и сильно дёрнул…

Боль прыгнула на сердце, опять ударила в переносицу, и он снова потерял сознание, успев последним усилием выплюнуть изо рта два своих пальца, выхаркать сгусток своей крови, чтобы не задохнуться от него в беспамятстве (он успел подумать об этом), чтобы не подавиться собственными пальцами – бывшей частью своей руки, которую он сам почти отгрыз от себя.

…Когда несколько дней спустя в маленький горный городишко, который недавно заняла советская воинская часть, вошёл, опираясь левой рукой на палку, как на костыль, измученный, истерзанный человек в изорванной одежде, с исхлёстанным, исцарапанным ветками деревьев лицом, неся перед собой на перевязи, как убитого ребёнка, огромную окровавленную культю правой руки, первые же встретившие его советские солдаты сразу отвели раненого в санчасть. Тем более что он оказался своим, русским человеком, бежавшим из плена.

Военфельдшеру второго ранга, первым осмотревшему Крысина, Николай подробно рассказал свою легенду, добавив только, что несколько дней назад встретил в горах банду бандеровцев и один из них чуть было не убил его в упор, но он, Крысин, успел схватить рукой дуло автомата и отвести его в сторону, но очередь срезала два пальца… Полосатая куртка с подлинным номерным знаком и партизанская справка, извлечённая из грязных кальсон (других документов на заводе в Германии, естественно, сохранить не удалось), устранили у военфельдшера подозрение, что перед ним «самострел». Кроме того, в том соединении, на которое вышел Крысин, незадолго до этого погиб особист – убили действительно скрывавшиеся в окрестных горах бандеровцы. Это, во-первых, придало рассказу Крысина о пальцах дополнительную достоверность, а во-вторых, сыграло главную роль в его дальнейшей судьбе: никто не взял «на карандаш» главную часть всей истории – плен. И когда Крысина, как потерявшего много крови, отправили в большой полевой госпиталь, в сопроводительных бумагах о плене упоминалось, как об очень незначительном эпизоде, зато партизанская справка красовалась на первом месте.

Пока Николай лежал в госпитале, добытую им в лесу бумагу послали на проверку. В ответе подтверждалась подлинность бланка и руки, заполнявшей документ.

Накануне выписки Крысин, употребив все свои способности, вошёл в большую дружбу с начальником канцелярии госпиталя – старшиной, на правой руке которого (везло же Николаю!) чернела перчатка протеза. Обсудив не один раз проблемы своей будущей, послевоенной, «однорукой» жизни, Крысин и старшина сделались большими приятелями. Поэтому, когда Николай оформлял выписные документы, слово «плен» в них как бы растаяло (тут не знаешь даже, как с одной рукой устроиться, чтобы семью обеспечить, а с одной рукой да ещё с «пленом» – голодай жена и дети).

Однорукий старшина сделал своё дело, а главное госпитальное начальство в суматохе победных дней не обратило должного внимания на то, что во входящих и исходящих бумагах Крысина некоторые концы не совсем сходились со своими концами. Формально всё было правильно (старшина понимал толк в делопроизводстве), а к мелким погрешностям весной сорок пятого и придираться-то было неудобно.

Николаю Крысину выдали на руки совершенно чистые документы. Он был спасён.

В тот день, получив на вещевом складе новую форму и ощущая, как хрустят в нагрудном кармане «корочки» солдатской книжки, Николай ушёл в госпитальный сад и сел на пустую скамейку.

Всё, решительно сказал он самому себе, подвожу черту. Никогда ничего не было – ни похоронной команды, ни учёбы у немцев, ни гауптмана, ни польского побега, ни Гюнше, ни зондерслужбы, ни Лимона, ни полицейского спецотряда, ни РОА… Живу только по документам. Всё было только так, как сказано в документах, – армия, партизаны, снова армия. Ничего другого не было. Всё другое навсегда выбрасываю, выметаю, выжигаю калёным железом, вычёркиваю из памяти, сердца, души, глаз, кожи. Забыть. Не вспоминать. Ни наяву, ни во сне. А если начнут копать промежуток между службой в трибунале и партизанами – повинюсь. Да, было двухдневное пленение, из которого и ушёл к партизанам. Не писать же в документах о двух днях плена… Где был между партизанами и той воинской частью в горах? Был в другом партизанском отряде. Документально именно это время подтвердить не могу… Но вряд ли кто-нибудь серьёзно обратит сейчас внимание на такую чепуху.

Конечно, есть опасность, что захватят бумаги зондеркоманды или полицейского отряда… От всего отпираться. Кто-то служил там по моему удостоверению, которое немцы отобрали во время двухдневного плена. А фотография? Мою фотографию использовал похожий на меня человек.

Это на всякий случай. А на самом деле – не будут же немцы хранить такие документы против себя. Наверняка сожгут… Но если взять даже самое худшее – документы захватят наши. Что же, их сразу начнут читать, разбирать, выискивать след какой-то мелкой сошки – Кольки Крысина? Там и поважнее его упоминаются люди. Но и до них ещё не скоро руки дойдут.

Последний вариант. Всё-таки дознаются. Встретится кто-нибудь, кто видел его в полицейской форме… И даже тогда ещё не всё потеряно. Не арестуют же его на месте?.. А пока начнут выяснять да писать запросы – будет время уйти. Он почувствует опасность. И тогда, если уж совсем деваться станет некуда, – слепить какое-нибудь подходящее «дело» и навсегда отвалить с Преображенки.

Куда?.. Страна большая, найдётся место где-нибудь в Сибири или в Средней Азии… А будет «тесно» в родной стране – лететь дальше. С иностранцами он теперь обхождение знает, объясниться на первых порах, хотя бы по-немецки, сумел бы… Может, зря он повернул от Германии? Проскочил бы с ходу через фатерланд к американцам или французам. И тогда никаких забот о прошлом… Правда, жизнь там, в заграницах, как рассказывали знающие люди, дороговатая – без большой копейки делать нечего. Да и немцы бы не пропустили через фатерланд просто так, за здорово живёшь. Не дали бы обвести себя, ухлопали бы по дороге.

Короче говоря, если всё-таки разворошат прошлое, отваливать надо будет не с пустыми руками. Подвернулось бы что-нибудь похожее на тот день, когда они в гюншевской команде ещё вместе с Лимоном, царство небесное, отбирали у богатых людей золотые царские десятки и драгоценности…

«Хватит! – строго сказал себе Крысин и даже оглянулся вокруг. – Перестань!.. Ишь ты, размечтался о золотых, невозвратных временах… Получил чистые документы на руки и опять в прошлое нырнул, да? Никаких золотых времён не было, никакого Лимона не было, никакого Гюнше. Я же запретил себе вспоминать об этом. Зачем о самых плохих вариантах будущей жизни думать? Ведь всё хорошо пока. О лучших вариантах надо думать. Я же снова теперь советский человек, солдат-победитель, да ещё партизан. Вот приеду в Москву, на Преображенку, увижу Тоню, мать, отца, братьев, и всё забудется постепенно, снова жизнь наладится. А там смотришь – всё былое быльём зарастёт. Люди заново жить хотят, забыть хотят прошлое. На ком греха во время войны не повисло? На то она и война, чтобы в грех человека вводить… Но войне скоро конец. Значит, и грехам конец. И всем мыслям о прошлых грехах надо конец положить. По новой жить будем… Ничего, Коля, не дрейфь! Не из таких ещё переделок тебе выползать удавалось».

Так успокаивал себя Николай Крысин, сидя в госпитальном саду в новой советской военной форме, с чистыми документами в нагрудном кармане гимнастёрки. Так рассуждал он о вариантах своей будущей жизни, рассчитывая на то, что всё забудется, всё сгладится в этой близкой новой мирной будущей жизни.

Так заканчивал он войну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю