Текст книги "Вечное невозвращение"
Автор книги: Валерий Губин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Он стоял у окна в самом конце коридора и рассматривал звезды.
– Думаешь о новой картине? – спросил я подходя.
– Да. Посмотри, какой необычный цвет звезд. Они почему-то кажутся зелеными. Наверное, это особенность местного воздуха. Жалко, я не успею нарисовать зеленые звезды в больничном окне.
– Может быть, и успеешь.
– Замечательное у нас с тобой путешествие получилось! Не так ли? Столько увидели интересного, с такими девушками подружились. Ты ведь не жалеешь?
– Нет, я очень доволен. Только я думаю, что путешествие наше не закончилось. Отдохнешь – и поедем дальше.
– Нет, пора составлять завещание.
– Если ты собрался помирать, то зачем встал?
– Лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Умереть – это очень естественно. Мы всегда ближе к смерти, чем к жизни. Треть жизни мы спим, еще треть живем, как автоматы, почти не приходя в сознание. Только изредка мы чувствуем, что живем: когда любим, когда творим, когда веруем. Я, наверное, был живым в полном смысле этого слова несколько дней за всю свою жизнь. И это были самые счастливые дни.
– Преувеличиваешь. Кто же еще живой, если не ты?
– Я иногда живой, а постоянно живые только Бог и дьявол. Они между собой играют нами, борются за наши души. Один оживляет, другой умертвляет, а мы как марионетки. Но я не жалуюсь, я счастлив, что у меня были эти несколько дней. И сейчас, в полном уме и почти в полном здравии, завещаю тебе свою машину, по крайней мере, до дома ты сможешь на ней доехать. Тоне я завещаю свои тапочки, они в багажнике, очень хорошие тапочки. Новые меховые, на кожаной подошве.
– Спасибо, адмирал. Я их отдам в наш музей краеведения, – сказала Тоня за моей спиной.
Мы и не слышали, как она подошла.
– И давно ты здесь стоишь? – спросил я, не оборачиваясь.
– Нет, только подошла. А вы что, обо мне говорили?
– Непрерывно, – отозвался Саша. – И заметь: только хорошее.
– Что же можно сказать обо мне хорошего?
– Ну, ты красива, умна, у тебя ноги от самой шеи…
– И за все это только тапочки?
– А больше у меня ничего нет. Я бы отдал тебе свою квартиру в Москве, но у меня сын. Боюсь, он будет против.
– Ладно, завещатель, иди, ложись. Даем тебе два дня, чтобы окончательно оклематься, а потом в дорогу. Табор ждать не будет.
Саша ушел, а мы еще долго стояли у окна, прижавшись друг к другу, словно дети, потерявшиеся в темном лесу.
– Ты тоже видишь, что звезды зеленые? – спросил я.
– Нет. У меня не такие глаза, как у Саши. Для меня они голубые, а некоторые даже желтые.
Глава третья
Мы ехали вдоль какой-то реки. Дорога то подходила почти к самой воде, то шарахалась от нее в глубь леса. Саша часто вздыхал, вспоминая о Рите, которая отказалась ехать с нами дальше – дочь надо было готовить в школу. Тоня опять пела, и поскольку она перестала быть цыганкой, в репертуаре у нее были исключительно русские песни. Мне особенно понравилось в ее исполнении песня про то, как летят утки. Я попросил ее спеть еще и даже сам негромко подпевал.
– Песни у вас сплошь ветхозаветные, – резюмировал наше пение Саша.
– А тебя что нравится? Какая у тебя любимая песня? – обиделась Тоня.
– Марш нахимовцев!
– Спиши слова.
– Я помню только начало.
И он запел, как заблеял, видимо, нарочно коверкая мелодию:
Солнышко светит ясное!
Здравствуй, страна прекрасная!
Юные нахимовцы тебе шлют привет…
– Дальше не помню, – сказал Саша.
– Ну что с тебя взять, дрянь адмиральская!
– Но, но, разговорчики на палубе! Вон Котовский стоит. Будем останавливаться?
Впереди голосовал пожилой человек в военном кителе, штатских брюках и офицерских сапогах. Его глянцевая лысина просто сверкала на солнце.
– По-моему, симпатичный дядечка, – подала голос Тоня. – Давайте остановимся.
Котовский сказал, что его дом – пять километров в сторону от дороги, и просил подвезти.
– Но ты же видишь, что мы прямо едем, а не в сторону.
– Я еще вижу, что вы люди симпатичные, а значит – добрые.
– Ничего это не значит, – убеждала его Тоня, когда он усаживался рядом с ней. – Недавно в Вышнем Волочке одного молдаванина судили. Троих зарезал, а сам писаный красавец.
– Красавец и симпатичный человек – это разные вещи, – кротко отозвался наш новый пассажир.
Дом у него оказался добротной здоровенной избой. Он чуть не силой усадил нас за стол во дворе, и они вместе с Тоней отправились на кухню готовить еду.
– Неужели один живет в таком доме?
– Вполне возможно. Он тут вообще один – три дома, что мы проехали, явно брошенные, совсем развалились.
– Страшно, наверное, так жить?
– Может быть, привык. Вообще, я думаю, в его возрасте уже ничего не боятся.
– Да он чуть старше нас. Я еще многого боюсь.
– Это только кажется. На самом деле ты ничего не боишься.
Саша отправился к машине, а я стал думать, чего же я все-таки боюсь. И решил, что боюсь стать инвалидом, боюсь уличных хулиганов, экономического кризиса, который может оставить меня без моей крохотной пенсии, боюсь жизни после смерти, если таковая будет, ибо уверен: если там что-нибудь есть, то только вечное умирание. Но боюсь я всего этого как-то абстрактно, умом. По-настоящему я боюсь только одного: вдруг, в один прекрасный день, мне станет ясно – жизнь свою я прожил зря. Я, конечно, много чего успел сделать: писал, думал, любил, кому-то помогал, с кем-то воевал. Но, возможно, все это не то, все это никому не нужно. Я и так постоянно испытываю чувство досады, ибо моя жизнь все время распадается на несвязные куски, и я никак не могу достичь какой-либо целостности, значительности. Но все еще теплится надежда, правда, очень слабая, что есть в моем существовании какой-то, мне пока еще не ясный внутренний смысл.
Потом мы ели запеканку из макарон с яйцами и было вкусно, как в детстве. Котовский, узнав, что мы никуда конкретно не едем, а просто путешествуем, предложил несколько дней пожить у него.
– Отдохнете, мне поможете по хозяйству. И не так страшно будет вместе.
– А чего вы боитесь?
– Не то чтобы боюсь, но немного опасаюсь. Тут компания из города время от времени наезжает. Один мафиозный бизнесмен и два бугая с ним. Требуют, чтобы я дом им продал за смешную цену, а если не соглашусь, грозят поджечь.
– Как же мы с бугаями справимся?
– Оружие есть – карабин и ружье. Только я с ними не умею обращаться.
– Мои мужики умеют, – заверила Тоня. – дин из них генерал, а другой адмирал.
– И ты по-македонски можешь, разве нет?
– Для этого нужны пистолеты.
– У меня есть наган, – сказал хозяин, – но без патронов. Таких патронов, наверное, уже в природе нет. Нам и не придется стрелять. Если они увидят нашу команду, да еще с оружием, то отступят. Я уверен. Хотя бы на время оставят меня в покое.
– Что ж, тащи сюда свой арсенал, будем разбираться.
– Что тащи? Мы что, остаемся? – заволновался я.
– Ну да. Будем, как семь самураев, помогать бедным крестьянам.
– Но нас трое.
– Это их трое, а нас четверо.
Вечером хозяин, назвавшийся Федором Ивановичем, разжег большой костер, чтобы спалить накопившийся хлам. Мы сидели вокруг, смотрели на искры, уносившиеся в темное небо, и молчали. Лежала плотная, густая тишина и далеко за рекой в лесу время от времени было слышно какую-то птицу, вскрикивавшую, словно во сне.
– Ты бы спела что-нибудь, Антонина, – попросил Саша.
– Такой вечер не для песен, – ответила она, – а для воспоминаний.
– Хорошо, когда есть что вспоминать.
– Разве тебе нечего, адмирал?
– В моем прошлом больше того, что хочется навсегда забыть, а не помнить.
Подул холодный ветер, но никто не захотел уйти в дом, только Тоня набросила куртку. Федор Иванович подложил дров в костер и сказал:
– Кстати, о воспоминаниях. Помните, как у Чехова в «Студенте»: «Точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и при них была точно такая же лютая бедность, голод, такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета, – все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше». Все это очень созвучно нашему времени.
– Вы, наверное, раньше в школе учительствовали? – спросила Антонина.
– Да, тридцать лет в местной школе. И уже десять лет она закрыта. Учить некого. Только в школьной программе «Студента» не было.
– Конечно, там же об апостоле Петре, который в такую же холодную ночь грелся у костра и три раза отрекся от Христа, а потом долго безутешно плакал. И еще о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, во дворе первосвященника, продолжаются непрерывно до сего дня и всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле….
Теперь ее лицо, выхваченное из темноты зыбким светом костра, не было ни лицом цыганки, ни лицом той странной женщины, которое мы видели как-то в машине. Может быть, это было лицо тех первых христианок, окружавших Христа, – Марии или Марфы. А может быть, просто лицо женщины, женщины в чистом виде, как выразился бы Саша, или женственности, чей лик проступает хоть иногда у любой представительницы этого странного пола.
Все опять надолго замолчали, и, пока молчали, два раза вскрикнула птица за рекой.
Вновь, как и несколько дней назад, меня охватило чувство беспричинной радости, да так сильно, что казалось, еще немного – и я могу оторваться от земли и полететь – над костром, над спящим лесом и над речкой, еле слышно шумевшей в темноте….
Тут я опять услышал звук лопнувшей струны. Видимо, только я услышал, потому что никто не шелохнулся. Показалось, что на этот раз меня предупреждают о неминуемой опасности, которая уже совсем рядом.
Дом состоял из двух огромных комнат, и одну отдали нам с Антониной. Спали мы на широкой кровати с блестящими никелированными шарами. Кровать сильно скрипела при малейшем движении, а если движения были более сильными, пыталась выехать на середину комнаты.
Я встал чуть свет и пошел в лес. Лес, такой привлекательный издалека, елово-сосновый, насквозь пропах грибами, а под каждой сосной росли густые кусты черники. Я на четвереньках ползал по кустам, собирая ягоды, и вдруг уткнулся в чьи-то колени. Антонина стояла передо мной, глядя сверху вниз, как на блудного сына, сбежавшего из дома. Я вдруг обхватил ее ноги, уткнулся лицом в подол и заплакал. О чем я плакал: о кончающейся, бестолково прожитой жизни, об умерших родителях, которые так и не узнали о моей любви к ним, ибо я ее все время прятал, – кто знает? Она молча гладила меня по голове, не говоря ни слова. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем мы услышали крики Саши, который шел по лесу, разыскивая нас.
– Пойдем со мной, – сказала Антонина совершенно незнакомым голосом. И, взяв за руку, потащила напролом сквозь кусты, коряги, гнилые пни.
– Скорей, а то адмирал увидит!
Ветки хлестали по лицу. Два раза мы перепрыгнули довольно широкую канаву. Я промочил ноги в черной, как деготь, бочаге, но покорно шел за ней, верней, позволял ей себя тащить. Наконец лес поредел, впереди отчетливо голубело небо.
– Дальше иди один. Там скоро будет берег.
Я пошел, не оборачиваясь, и обнаружил небольшую полянку, а сразу за ней речку. У самой воды, на разостланном покрывале, сидели двое пожилых людей – мужчина и женщина. Мужчина был полный, грузный, в спортивных штанах и майке. Он держал в одной руке бутылку пива, а в другой очищенное яйцо и что-то говорил женщине, которая сидела спиной ко мне и доставала свертки из сумки. Я, как зачарованный, смотрел на это покрывало: неприхотливый узор на нем отпечатался в моей памяти на всю жизнь. Много лет, в детстве, этим покрывалом застилали мою кровать; потом, выцветшее, она висело на даче в беседке, закрывая нас от солнца; потом на нем в коридоре спала наша единственная в жизни собака, которую мать разрешила купить.
Мать повернулась и протянула отцу бутерброд. Она смотрела прямо в мою сторону, но видеть меня не могла, потому что я стоял в тени, за густыми ветвями.
– Надеюсь, ты в воду сегодня не полезешь? – спросила она.
– Купаться – это обязательно! – заверил ее отец.
– Ну смотри! У тебя грабли – любимый инструмент. Потом я опять буду с твоим радикулитом мучаться.
Они долго незлобно и неторопливо переругивались. Я стоял не шелохнувшись – не просто смотрел и слушал, а жадно впитывал в себя их лица, их голоса. Сердце мое разрывалось от любви и жалости. Я чувствовал, что от волнения и счастья подкашиваются ноги, еще минута и я просто упаду. Вместо этого я тихонько опустился в высокую траву и закрыл глаза. Еще некоторое время я слышал их и радовался, что слышу. Слезы опять побежали по моим щекам. Голоса постепенно становились все тише. Я боялся открыть глаза и увидеть, что никого нет; я хотел крикнуть им, чтобы не исчезали, но не мог шевельнуться, словно придавленный.
Очнулся я от холодных брызг в лицо. Саша стоял надо мной и поливал из сложенных ладоней.
– Здорово любовь тебя довела! Забрался бог знает куда и спишь как убитый среди бела дня. Я минут пять тормошил, теперь вот решил водой полить.
Я увернулся от очередной порции и сел.
– Ты что так блаженно улыбаешься? Хороший сон видел?
– Да, очень хороший.
– Извини, что помешал.
– Да нет, ничего, я вроде бы его досмотрел до конца.
До обеда мы с Сашей пилили дрова, Федор Иванович громко колотил молотком в сарае, а Антонина варила уху из рыбы, которую утром принес с реки наш хозяин. Я боялся смотреть в ее сторону, хотя чувствовал, что она часто и с любопытством взглядывает на меня. Даже когда сели за стол, я не знал, как себя вести и что сказать ей. Единственно разумным, как я считал, было бы встать перед ней на колени и целовать руки.
– Вы очень похожи на мою жену, – сказал Тоне Федор Иванович. – Удивительно похожи, просто одно лицо.
Мы с Сашей переглянулись.
– Где ваша жена?
– Она умерла семь лет назад.
Издалека донесся натужный рев мотора.
– Едут!
– Тоня, быстро принеси карабин из дома – скомандовал Саша.
– Что, прямо сразу стрелять будем?
– Зачем стрелять? Мне его почистить надо.
Джип подрулил вплотную к забору. Оттуда вылез маленький мужичок, среднего возраста, очень широкий в плечах, отчего он казался квадратным, за ним два накачанных парня.
– Здорово, хозяин! – зычно гаркнул прибывший, цепкими, настороженными глазами оглядывая нас. – У тебя что, гости?
– Да, поохотиться приехали.
– На кого же здесь с боевой винтовкой охотиться?
Саша, вынув затвор, через ствол разглядывал мужичка.
– Говорят, опять волки появились. Недавно у Архангельского двух овец задрали.
– Неужели волки? Вранье это!
– Сам не видал, но многие говорят.
– Интересно! – Мужичок понял, что приехал не во время, но решил не отступать. – Может, пригласишь к столу, чайку попить?
Федор Иванович на секунду заколебался, но Саша опередил его.
– Чая нет. Вчера еще кончился.
– Мы можем что-нибудь и покрепче предложить.
– Интересное предложение. А ты кто такой?
Мужичок побагровел, но решил стерпеть.
– Козиков Сергей Иванович. А ты кто?
– Можешь называть меня просто, Козиков: ваше превосходительство.
Парень за спиной Козикова громко заржал. Тот злобно зыркнул на него, и парень сразу затих.
– Превосходительство, значит?
– Да, – вступил Федор Иванович. – Александр Васильевич – контр-адмирал.
– Надо полагать, в отставке?
– Не угадал, Козиков! Я на вечной службе. Россию охраняю.
– Как это?
– Колчак моя фамилия. Может, слышал: Александр Васильевич Колчак.
– Ты, я вижу, шутник. Ну ладно, Федор Иванович, раз мы не вовремя, приеду позже, когда твои белогвардейцы разъедутся.
Он хотел повернуться, но Саша щелкнул затвором.
– Спиной к стволу не поворачиваться! Задом идите!
– Да ты что! Мне угрожать?
– Я тебе советую, а ты сам решай.
Они попятились задом к калитке и наткнулись на Антонину.
– Мужичок! Дай ручку, всю правду о твоей судьбе расскажу.
– Да пошла ты, рвань цыганская!
– Я тебе говорю – ручку дай! – густым басом вдруг прохрипела она, и, выхватив из-под платка огромный наган, ткнула ему в грудь. Парни дернулись к ней, но Саша снова щелкнул затвором, – они попятились дальше.
Козиков в растерянности протянул ей руку.
– Ой, Козиков, – сказала она, рассматривая ладонь и не отнимая нагана от его груди. Плохо твое дело, линия жизни вот-вот пресечется.
– Да ну тебя к черту! И где ты такой бутафорский наган откопала?
– Думаешь, бутафорский? – Она отвела руку в сторону и, почти не целясь, выстрелила. Корзинка самого высокого подсолнуха за забором разлетелась на куски. Грохот был такой, будто стреляли из миномета.
Козиков вырвал руку и, вжав голову в плечи, бросился к машине.
– Что-то я не разобрала, язва у тебя или уже рак! – кричала Антонина вслед.
Джип взревел, откатываясь задом. Козиков, высунувшись, прокричал что-то угрожающее, и они умчались, оставляя за собой клубы пыли.
– Ты где, Тонька, патроны достала? – отсмеявшись, спросил Саша.
– Нашла один заржавленный на чердаке, еле очистила. Боялась, что ствол разорвет.
Мы еще долго пили чай, с хохотом вспоминали Тонино гадание по руке, постную рожу Козикова. Только Федор Иванович ни разу не улыбнулся.
– Они от меня не отстанут. Когда-нибудь обязательно снова заявятся.
– Откуда он взялся, этот Козиков?
– Раньше во Ржеве, в пединституте марксистскую философию преподавал. Потом, под конец перестройки, вдруг купил магазин, затем все ларьки у вокзала, недавно овощную базу приобрел….
– Не дрейфь, Федор Иванович, что-нибудь придумаем. Армия тебя не бросит.
– Не будете же вы вечно здесь жить… Но все равно – спасибо за помощь.
– А вы думаете, Козиков вечен? У него действительно на руке написана скорая кончина от какой-то болезни, уж я-то вижу. – Антонина поднялась и стала собирать посуду – Что-то мне подсказывает: вряд ли они еще сюда явятся.
Три дня мы прожили спокойно, и я вечером третьего дня решил, что это были самые счастливые дни жизни. Я любил, я насквозь пропитался окружающим миром: запахами трав, тихим шуршанием речки, звездным куполом над головой. В душе моей царили мир и спокойствие, никакие тревоги и заботы не омрачали ее. Видимо, мне удалось проиграть назад всю музыку моей бестолковой жизни, колдовство отступило, и теперь во мне постоянно звучала чистая, ничем не замутненная мелодия моего существования – я ее слышал каждую минуту. Просыпаясь утром и глядя на безмятежное детское выражение лица спящей Тони, я даже думал о том, что жизнь должна остановиться. Все время не может быть так хорошо. Я вспомнил древний миф о том, как мать попросила богов забрать своих сыновей, в то время когда они спали, гордые и счастливые своей победой на Олимпиаде. Они достигли высшего пика счастья и дальше продолжать жизнь уже не было смысла – дальше только унылая повседневность; и лучше умереть, находясь на этом пике торжества.
Утром мы поехали купаться на плотину. Там, как утверждал Федор Иванович, вода стоит и успевает хорошо прогреться. Тоня с Сашей сидели впереди и во все горло распевали «Марш нахимовцев», поскольку Саша умудрился вспомнить все слова.
– В мире нет другой родины такой! – орали они и давились от смеха.
Я тоже смеялся вмести с ними, и вдруг у меня заныло сердце. Возникла неизвестно откуда взявшаяся уверенность: все, что со мной случилось в жизни до сих пор, – это только предыстория того, что начнется сейчас. А сейчас произойдет такое, в сравнении с чем вся моя предыдущая жизнь окажется набором банальных случайностей, каковой она и была на самом деле. Кроме трех последних дней.
Мотор ревел, мы неслись вниз по узкой дороге с высоченными откосами справа и слева. И тут, неизвестно откуда, на дорогу выскочили две девчонки в венках из одуванчиков. Саша отчаянно сигналил, а они, вместо того чтобы отскочить в сторону, побежали вперед. Саша ударил по тормозу, но тут наша машина налетела на какой-то камень. Руль круто вывернуло влево, и мы на всей скорости помчались по откосу вниз.
– Держись! – Саша изо всей силы жал на тормоза, и пытался править.
– Дальше обрыв, мы разобьемся! Поворачивай! – закричал я.
– Не могу, руль не слушается!
Наша машина соскользнула с откоса и как будто зависла в воздухе. Обрыв был метров тридцать, не меньше. Внизу я увидел маленькую речку, извивавшуюся среди огромных валунов. И мы полетели прямо на них.
– Простите, ребята, – сказал Саша.
«Сейчас должен быть страшный удар», – мелькнуло в голове. Я весь сжался, вцепившись в переднее кресло.
Но удара не было. Мы все падали и падали, и казалось, что это будет тянуться вечно, что это не падение, а самый настоящий полет.
Решив зайти к Саше, я купил большую бутылку «Флагмана». Саша обрадовался и мне и бутылке, и мы сели созерцать мандалу. Через час, почувствовав необыкновенный подъем духа, то ли от медитации, то ли от водки, я повернулся к нему. Саша сидел в полном оцепенении, тараща глаза на стену, и шевеля губами.
– Может, прервемся на время?
– Сейчас не могу. Ты видишь, как она изменила цвет. И пульсирует по краям.
– Допустим, – сказал я, хотя ничего такого не видел.
– Это признак большой беды, которая может случится с кем-то из нас.
– А может с обоими. Вдруг эта водка – самопальная подделка.
– Ты где брал?
– На Смоленке, в гастрономе.
– Тогда вряд ли.
– Ты думаешь, мандала может предупреждать или предсказывать? Мне вон в прошлом году цыганка нагадала, что я найду в трамвае сто рублей. И до сих пор ничего.
– Причем здесь цыганка? И когда ты последний раз на трамвае ездил?
– Вообще-то давно.
– То-то же! А мандала меня уже несколько раз спасала.
– От чего?
– Так я тебе и сказал. Это сугубо личное. А сейчас, я думаю, она нас предупреждает – видишь, какое грозное сияние.
– А вдруг большие деньги сулит?
– Кто-то из нас на опасном пути, нужно срочно изменить жизнь.
– Хорошо. Поедем путешествовать. од уже прошел, пора и в дорогу.
– Лучше никуда не ездить, а временно затаиться, залечь и ничего не предпринимать. Дорога всегда опасна.
– Что ты каркаешь? Прорицатель нашелся!
– Мое дело предупредить. Я просто почувствовал. Может быть, и ошибся.
– Ошибся, ошибся. Давай еще выпьем.
Мы выпили, и снова стали смотреть на мандалу. Тут я действительно увидел, что ее края мерцают. Да не просто мерцают, а даже загибаются вовнутрь. И там, где они отстают от стены и загибаются, под ними зияет черная, страшная дыра.
Я ничего не сказал Саше, но весь оставшийся день у меня было плохое настроение.
Через три дня мы решились. Выехали рано утром и быстро проскочили по кольцевой до поворота на Ригу. По причине праздника машин на шоссе было мало и нам удалось почти час идти на приличной скорости. До тех пор, пока не кончилось хорошее покрытие.
Как научиться летать
Андрей Петрович открыл окно, несколько минут постоял, глубоко вдыхая пронзительный осенний воздух, потом перелез через подоконник и встал на крышу пристройки. Вдали прогудела электричка, и шум ее колес долго таял за лесом, становясь все тише. Андрей Петрович поежился от холода, еще несколько секунд, как обычно, поколебался, потом прыгнул в темноту и полетел. Он пролетел над своим садом, над соседним домом, над заброшенным полем. Вскоре впереди обозначилась темная громада леса, и Андрей Петрович начал быстро набирать высоту. Вот уже весь дачный поселок, деревня и большая часть леса лежали, как на ладони, глубоко под ним.
Внизу было темно, только в двух или трех домах горели окна. К концу сентября поселок почти опустел, а в деревне спать ложились рано, увидеть его никто не мог, да и кому было нужно в этот поздний час вглядываться в ночное небо, полузакрытое облаками. Мелькнули зеленые огоньки светофоров – и Андрей Петрович полетел дальше, в глубь леса, немного забирая влево, обходя большое черное пятно зависшей невдалеке тучи. Показалась еще деревня, совсем темная, лишь на одном столбе над колодцем светил фонарь, очерчивая на земле ровный желтый овал.
Андрей Петрович не знал, почему и как он летает, – время от времени он, словно птица или пловец, взмахивал руками и действительно летел немного быстрее, в то же время чувствуя, что руками махать совсем не обязательно: какая-то сила держала его в воздухе и не давала упасть. И так пятнадцатую ночь подряд. Каждый раз нереальность происходящего кружила ему голову. До этого он летал только в снах, замирая от страха или восторга, и вот летит наяву, но ни страха, ни восторга нет, есть лишь щемящая жалость к самому себе, такому одинокому и заброшенному, беззвучно скользящему в темном осеннем небе вдали от людей. За последние две недели он почти не спал, и его лихорадочное состояние только усиливало чувство нерельности происходящего, зыбкости и размытости всего вокруг.
Вдали невысоко над горизонтом засверкал ковш Большой Медведицы. Звезды дрожали в воздухе, и ему казалось, что они дрожат, как и он, от холодной сырости, поднимающейся над лесом. Раньше Андрей Петрович часто думал о том, что, видимо, любой человек умеет летать; много раз он стоял на краю какого-нибудь обрыва или на балконе, и ему казалось, что если решиться, взмахнуть руками, броситься в эту глубину – можно и полететь. Недаром ведь всегда бездна так и тянет, подмывает: решись, ты же можешь летать! Но он понимал, что ничего на самом деле не получится, сознание не даст, испугает, подсунет – как его ни подавляй – мгновенный всплеск мысли: а что если упаду! И тут же упадешь, разобьешься, а полностью подавить страх, выключить сознание, перестать думать – невозможно.
Ранней весной заболела жена, заболела сразу тяжело и безнадежно. Видно, болезнь давно подспудно точила ее, мучила, но она скрывала ее от него и от себя, боясь признаться в неотвратимом. Теперь все выплеснулось наружу. Андрей Петрович каждый день раньше убегал с работы, покупал продукты, доставал какие-то дефицитные лекарства и ехал на другой конец города в больницу, с отчаянием видел, как она тает, и ему казалось, что и из него постепенно по капле уходит жизнь, что он умирает вместе с ней. Он все меньше ощущал свое тело, не чувствуя никакой усталости в ногах, бегал по аптекам и знакомым, почти не ел, и глухое, переполнявшее его горе будто приподнимало над землей, делало невесомым. Жена умерла в конце сентября, не дожив нескольких дней до своего дня рождения. Выходя с кладбища и слыша за спиной сочувственный шепот, он вдруг почувствовал в себе такую невиданную, звенящую и иссушающую легкость, такую пустоту, что сам себе показался бесплотным и прозрачным. Тем же вечером он уехал на дачу, не желая никого видеть и выслушивать соболезнования, а ночью полетел, решившись наконец спрыгнуть с крыши своей пристройки в непроглядную бездонную темень.
Туча тем временем приблизилась и закрыла половину неба. От нее отчетливо пахло гниющими листьями и лекарствами от простуды. Андрей Петрович поднялся еще выше, и теперь ему стали видны зарево над большой узловой станцией впереди и бегущие далеко за лесом огоньки недавно прошедшей электрички, и даже ровная черная гладь водохранилища вдали. Тут же вдруг он увидел не только станцию с ее огнями, не только свой поселок и лес, – увидел, вернее, почувствовал, всю землю, огромную, темную, живую, распростертую под ним от края до края неба и качающую его своим ровным и могучим дыханием. Почувствовал ее силу и ласку, заботу о нем, таком маленьком и жалком, таком одиноком, и никому более на свете не нужном. Он раскинул в стороны руки и ноги, как будто лежал на воде, и застыл, почти не шевелясь.
«Так она любит и ласкает всех, – думалось ему, – всех своих детей… „Все львы, орлы и куропатки, рогатые олени, пауки, молчаливые рыбы, обитающие в воде, морские звезды и те, кого нельзя видеть глазом…“», – улыбнулся он, вспомнив монолог из «Чайки», – все они счастливы, потому что доверяют ей и покорно отдаются ее властной силе. Только человек, наделенный сознанием, такой странной и нелепой способностью, обречен на постоянную неудовлетворенность, только он заранее знает о своей смерти и смерти своих близких, о своей хрупкости и ничтожности в сравнении с вечностью. Только его время от времени пронизывает необъяснимая тоска, словно воспоминание о своей далекой, давно потерянной родине”.
Вдали послышался грозный рокот, все усиливаясь, переходя в оглушительный рев, и над Андреем Петровичем пронеслась огромная тень самолета с красной мигалкой под фюзеляжем.
“Самолет не летит, он просто продирается сквозь пространство, толкаемый мощными моторами. – Андрей Петрович скользнул вниз и, почти касаясь верхушек деревьев, устремился назад, к дому. – Только у нашей тоски самые гибкие и самые надежные крылья. Чем меньше я помню, тем мне легче летать. Надо все подавить в себе, все забыть, тогда, может быть, удастся духовно прикоснуться к тому, к чему уже прикоснулся физически”.
Пролетая над заброшенным полем, он на секунду задержался, пытаясь разглядеть что-то белевшее внизу.
“Может быть, я совсем перехожу туда, может быть, я почти не человек, а птица, животное, умеющее летать. И все-таки страшно отказаться от себя, стереть память и стать чем-то конкретным, обретя в этом покой и счастье”.
Дома, закутавшись в одеяло, он долго не мог согреться и, засыпая, все еще продолжал бороться со своими вязкими и тяжелыми, неповоротливыми мыслями.
“Раньше семья, любовь, мои привязанности и привычки ограждали меня от мира, я никогда с ним не сталкивался, живя в своем маленьком мирке. А теперь он открылся передо мной, как пропасть, что манит и страшит одновременно, требует отказаться от себя, обещая подлинное блаженство, но как-то глухо обещает, неясно и невнятно”.
Он погиб через несколько дней, врезавшись в темноте в высоковольтные провода, и, пробитый мощным разрядом, падая вниз, вдруг увидел лицо своей жены и обрадовался, что не успел совсем перейти туда, где нет памяти, что она в эти последние мгновения его жизни, как живая, стоит перед глазами.
Свет в окне
Уже неделю Григорий Иванович чувствовал угнетающую слабость во всем теле. От малейших усилий дрожали ноги, плыло перед глазами. В воскресенье вечером он не выдержал и лег с виноватой улыбкой.
– Ты прости меня, Маша, что-то неможется.
– Заболел?
– Нет, видно, это уже не болезнь, а последний звонок. Да и пора честь знать.
– Бог с тобой, что ты опять заговорил?
– На этот раз серьезно. Я чувствую. И отец мой, и дед померли ровно в восемьдесят. Это нам такой срок отмерен, нашему роду. И мне совсем не страшно умирать, потому что ты еще будешь жить после меня.
– Не буду я жить после тебя! – Старушка обошла со всех сторон кровать, заботливо подтыкая одеяло. – Ты же меня знаешь. Не буду ни одного дня.
– Будешь, – улыбнулся Григорий Иванович. – У нас ведь дети, нельзя, чтобы они враз осиротели.
– Молчи, дуралей. – Она села рядом, сунула свою маленькую сухую ладошку ему под щеку – и они замерли так и просидели много часов, разговаривая друг с другом и друг друга утешая, хотя не сказали ни слова.
Была уже глубокая ночь, когда Григорий Иванович зашевелился.