355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Маслюков » Побег » Текст книги (страница 9)
Побег
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:53

Текст книги "Побег"


Автор книги: Валентин Маслюков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

– Матушка! Матушка!.. – пробормотал Святополк.

Юлий дернул дверь – она оказалась заперта, и постучал. В палате стихло. Потом Милица отрывисто бросила:

– Кто еще?

– Новости от Юлия.

Тишину за дверью можно было ощущать как полнейшую неподвижность. Замер и Юлий, остановив дыхание.

– Святополк, открой, – слабо и неуверенно сказала Милица.

Святополк заторопился, запор бестолково громыхал в его дрожащих руках. Юлий, напряженный и беспощадный, отступил на размах двери, – не более того. И когда Святополк, изменившись в лице, сдавленно охнул, Юлий цепко придержал его и отстранил от входа.

– Кто там? – встревожилась Милица. Она не видела, что происходит.

На поясе Святополка болтался усыпанный самоцветами кинжальчик, Юлий походя выхватил его из ножен и больше уже не глянул на расслабленно отвалившего к стене брата.

В освещенной пустой палате с вытертыми на уровне плеч и поясниц стенами Милица сидела на престоле, занимая правое, мужское место. Тяжело облокотилась на поручень и скосила глаза в сторону входа.

И когда из дверного проема в толстой стене появился Юлий, она вздрогнула, метнувшись взглядом от кинжала к босым ногам. Потом замедленно выпрямилась, словно припоминая что-то. Но не побежала и не кликнула стражу. Карие глаза ее на постаревшем лице расширились и от этого остановились, почти безжизненные…

И вдруг она передернулась почти судорожно, отчего помолодела сразу на двадцать лет, обратившись прежней неувядаемой Милицей, какой всегда помнил ее Юлий. В нежном лице ее отразилось смятение, она вскочила, резво вспрыгнула на престол, словно Юлий казался ей крысой, – разве не взвизгнула.

Зеркального блеска жало в его руке сковало Милице взор, стеснило грудь. С усилием оторвала она глаза от клинка. Полные страдания и мольбы, глаза эти жаром обдали Юлия, коченели мышцы. Раздирая себя, прорывался он сквозь невидимые путы и, почти обеспамятев, с надрывом в сердце – а-а-а! – саданул под девичью грудь. И прянул, задыхаясь.

Птицей вскрикнула она под ударом – замерла, уставившись на торчащий пониже соска кинжал.

Неправдоподобно красная струйка крови тоненько выбегала на сверкающее железо.

– Какой ужас! – тихо сказала Милица, позабыв всех.

Но уже нельзя было удерживать жизнь неподвижностью. Женщина вздрогнула, сразу осев, хватилась за стену – и постарела лет на двадцать. И еще подогнулись ноги, новую четверть жизни она потеряла, опускаясь, – сверкнула в волосах седина. Напрасно цеплялась она за стену, пытаясь удержать оставшееся, – неотвратимо соскальзывала старуха к неотвратимой черте.

Вдруг, омерзительно заколебавшись, как медуза, обратилась она в дряхлую ведьму, ничуть не похожую на Милицу, рыхлую и толстую, в грубом черном наряде. Колдовское ожерелье из крошечных человеческих рук, голов и внутренностей на ее груди шевелилось, словно конечности и сердца эти, только сейчас отрезанные, были насажаны на полную бьющейся крови жилу…

Рухнула, грузным ударом развалив под собой высохший трон Шереметов.

В обломках векового престола развалилась мертвая ведьма. Блеклые глаза ее не закрылись.

Отступив еще дальше – на шаг-другой, Юлий судорожно зевал.

Немощно придерживаясь стены, высунулся из дверного свода Святополк и спросил, приглядываясь к груде тряпья на том самом месте, которое еще недавно занимала вдовствующая государыня Милица:

– Это она?

Потеки крови на темных одеждах, на черных плитах пола казались грязными. Подергивалось в последних судорогах чудовищное ожерелье.

– Ты ее убил? – прошептал Святополк. Он узнал рукоять своего кинжала, но ничему не верил.

Настороженно тронул покойницу башмаком и тотчас же отступил, ожидая, что колдунья ощерится. Смелее пнул и еще – распаляясь. С грудным стоном, с бессвязным бормотанием на трясущихся губах принялся он топтать мертвую. Несколько раз успел ударить вялое, но неподатливое тело, прежде чем Юлий оттащил брата.

Шумная возня, возгласы, дверь нараспашку пробудили охрану – показался кудрявый красавец в золоченных полудоспехах, а за ним валила толпа сумрачных молодцев в кольчугах и при оружии.

– Вот ваша Милица, глядите! – кивнул Юлий, придерживая брата, который, не особенно уже вырываясь, кричал:

– Гадина она, гадина! Подлюка! Стерва! Мразь!

Хватившие мечи дворяне оглядывались друг на друга. Они еще ждали повелительный голос государыни.

– Здесь ваша Милица, эта падаль. Лучше глядите! Глядите! – горячечно говорил Юлий, не давая дворянам опомниться. – Я ваш государь, другого нет и не будет. Зовите бояр и полковников: Милица убита, я принимаю власть. Все поступают ко мне на службу в прежних чинах и званиях.

Мечи скользнули в ножны… Еще мгновение – и дворяне склонились в настороженном поклоне.

Слезно выкрикивал бессвязные ругательства Святополк, наконец, он обмяк, привалившись к брату…

Юлий не покидал Звездную палату и не позволил унести мертвое тело, пока здесь же, возле разбитого престола Шереметов, не принял присягу ошеломленных до безгласия военачальников. Бояре и окольничие не смели выражать чувств, а, может быть, и не имели их, и что единственное себе позволяли – опасливо косить глазами на запрокинутую лицом вверх старуху.

Покончив с первоочередными делами, Юлий приказал отнести тело на площадь, разжечь факелы и развести костры, чтобы каждый мог убедиться в смерти оборотня. Невероятные известия взбудоражили город, ночь за окном гудела.

Юлий потребовал перо и бумагу, потом выбрал из обломков престола ровную доску и пристроил ее на колено, чтобы положить лист. Начал он сразу, без обращения:

«Я пишу эти строки той самой рукой, которой полчаса назад пролил кровь. (Прошло уже более двух часов, но Юлий не понимал этого.) Разлегшаяся на престоле блудница убита. Гнусная тень оборотня развеялась, но тяжело на сердце.

Тоскливо и страшно. Будто я заблудился и стынет голос.

Приходи.

Приходи скорей – я не могу без тебя жить».

Подписавшись, Юлий сложил лист и сунул его гонцу, который продолжал стоять, как бы чего-то ожидая, и, когда государь недоуменно вскинул брови, решился напомнить, что не получил распоряжения.

Как странно – Юлий тронул висок. Можно ли было усомниться в том, что день и ночь, без роздыха бередило душу бесплодным возбуждением мысли и воображения?

– Золотинка, – произнес он одно слово.

Весною 770 года жизнерадостный город Толпень отметил появление примечательного странника. Величественный седобородый старец не затерялся в чересполосице солнцепека и холодной сырой тени столичных улиц с их пронизывающими сквозняками и привычной вонью, тихими тупиками и оглушительно галдящими площадями, где не смолкали подвывающие крики разносчиков и торговцев, где бездомные мальчишки вызывающе свистели и плевались, а бездомные собаки, напротив, вели себя скромно и уклончиво, безропотно уступая дорогу оборванным нищенкам, бесстыдно сверкающим срамными местами сосункам в коротких, едва по пуп рубашонках и даже вовсе лишенным какого-либо значения и одежды козам. Окладистая, по грудь борода странника сама по себе уже привлекала внимание искушенных в зубоскальстве толпеничей, ибо с известных пор всеобъемлющее легкомыслие овладело столицей и все значительное, строгое и обстоятельное оказалось такой диковиной, что не имело ни малейшей надежды затеряться в безвестности.

Толпень пел и танцевал, изъясняясь в промежутках между тем и этим щебечущим, хихикающим языком. День и ночь гремела музыка, танцевальное легкомыслие распространялось от княжеских дворцов к окраинам и хотя заметно слабело здесь, вырождаясь в приплясывающее пьянство, веселья все же хватало. Потому-то почтенный старец с патриаршей бородой мог рассчитывать на самое издевательское внимание со стороны обитателей слободы. Двусмысленную вежливость и недвусмысленную грубость толпеничей умерял, однако, увесистый сучковатый посох, которым старец отмахивал на ходу с наводящей на размышления легкостью.

Старозаветную бороду и посох закономерно дополняло несообразное одеяние странника. Столица давно уж забыла зиму: девушки раскутали грудь, парни красовались голыми икрами без чулок, а бородач притащил откуда-то из дремучих холодов прошлого меховую шапку и крытый бархатом теплый балахон невиданного покроя. Что-то вроде просторной подпоясанной рубахи; балахон этот надевался через голову, имея только разрез возле горла, отороченный точно так же, как ворот, подол и обшлага, хорошим куньим мехом. Цепкий взгляд толпеничей примечал необыкновенного устройства, с множеством карманов и кожаных ремней, котомку и, наконец, в преувеличенном изумлении опускался на толстенные, из разноцветного меха унты явившегося из неведомых земель и времен странника.

Между тем молодо шагающий бородач не особенно тяготился смешливым оживлением вокруг себя. С простодушным любопытством он осматривал и темные подворотни, и раскрытые настежь лавки: там сапожник трудился возле подвешенных, как диковинные, плоды, сапог; портной маячил возле развевающихся знаменем портков; медник скрывал свою сверкающую лысину за горами жарко сияющей посуды; благодушный оружейник миролюбиво курил трубку в окружении смертоносного железа – кривых и прямых мечей, сабель, тонких, как вертел, кончаров, боевых топоров с необыкновенно длинными рукоятями и устрашающего разнообразия ножей.

Ничто не ускользало от маленьких, остро шныряющих глаз странника, не укрылась от него и самая смешливость толпеничей – приятная достопримечательность столицы. Порядочно углубившись в дебри Крулевецкой слободы, бородач остановился, чтобы порадовать следивших за ним бездельников особенно удачной несуразностью. Для чего понадобилось ему только стащить с потной залысины шапку и обмахнуть ею широкое загорелое лицо – на этом необходимые приготовления были закончены.

– А что, приятель, – обратился он к первому попавшемуся ротозею, – где мне найти великую государыню Золотинку. Где она живет?

Местечковым своим простодушием вопрос этот так и сразил столичного парня в драной рубахе, которая необъяснимо топорщилась по разодранным, то есть отсутствующим местам, точно так же, как топорщились коротко стриженные, но все ж таки достаточные для создания беспорядка на голове волосы.

– Гы-ы! – прыснул он, захлебнувшись смехом, и, опасаясь, по видимости, чего похуже, поспешно заткнул рот кулаком.

– Она не живет, она танцует, – пояснил шустро вынырнувший откуда-то мальчишка, босоногое дитя Крулевецкой слободы.

– Да танцы-то где, дурень? – мягко попрекнул его странник.

– Послушайте, почтеннейший, – остановилась не старая женщина с продолговатым ушатом влажного белья в руках, – эти греховодники до добра вас не доведут. Я вижу вы человек нездешний…

– Это мягко сказано, – смиренно заметил странник, так что женщина не удержалась от мимолетной улыбки. – Я отсутствовал два года, – продолжал он, не стесняясь ни чужих ухмылок, ни собственного чистосердечия. – И уже не поймешь, то ли меня не было два года, то ли я был, но не было двух лет – не знаешь, чему верить.

– А кажется, вас не было два века, – не удержалась женщина, окинув лукавым взглядом старозаветный наряд незнакомца.

– Да, ощущение такое, – с готовностью согласился он. – По-моему, у пигаликов запасы рухляди хранятся веками. Без малейшей порчи, заметьте! Похоже, они обрадовались, когда получили возможность хоть что-то сплавить и чуть-чуть разгрузить свои склады. Все равно мне не в чем было идти, а в горах еще лютый холод.

– Так вы от пигаликов? – сразу посуровела женщина и тряхнула головой, чтобы сбросить со лба прядь влажных волос. Все вокруг, кто прислушивался к разговору, насторожились.

Бородач вздохнул. Видно, не раз уже приходилось ему объяснять запутанную и не вполне правдоподобную повесть своих скитаний.

– Я попал к пигаликам не по своей воле, – коротко сказал он.

– И эти ребятки за здорово живешь… так вот и выпустили на волю? – усомнилась женщина.

– Пигалики вернули меня к жизни.

Кажется, она не поверила. Опустила ушат с бельем на землю, словно бы желая облегчить и без того не малую тяжесть сомнений, постояла в задумчивости и ни к чему, видно, не пришла.

– Ну, если вы и вправду угодили к пигаликам и ушли от них по добру по здорову, – сказала она без выражения, – то, может, сумеете добраться и до великой княгини. Не думаю, чтобы это было труднее. Сегодня какой-то праздник. В Попелянах. Но туда вы не попадете. Легче будет у Чаплинова дома – меньше толкотни и стражи. Станьте поближе к подъезду, вот и все… Ничего не хочу сказать дурного, только государыня наша по молодости лет не любит докуки. Нужно действовать обиняком и с подходцем, большие деньги потратить, очень большие, чтобы попасть Золотинке на глаза. А там уж как получится.

Собеседник, похоже, смутился, возражение замерло у него на устах. Вместо того обмахнул он лицо шапкой, что было оправдано и жарой, и проступившей на его лбу испариной, но не обмануло, однако же, мудрой и внимательной женщины, видавшей в жизни немало растерянных, с нечистой, потревоженной совестью людей. Может статься, искала она не там, где следует, но самый богатый жизненный опыт и чуткая наблюдательность не многое могли дать тут для истолкования очевидных странностей почтенного старца. Не понимая, женщина, по свойству своей доброжелательной натуры, заговорила особенно мягко и осторожно:

– Попробуйте. Последнее время, слышно, государыня имела пребывание в доме Чаплина на Соборной площади. У нее много дворцов. Попробуйте.

Странник кивнул, собравшись уж было уходить, но задержал женщину взглядом и сказал вдруг, доверительно понизив голос:

– Но это моя девочка. Моя дочь. Золотинка.

Женщина растеряно тронула влажные волосы и застыла с поднятой рукой. Почтенный, но мстительный по-своему старец так и оставил ее в похожей на столбняк неподвижности, не удосужившись привести в чувство.

На площади показали ему обставленный стройными башенками Чаплинов дом – городской дворец государыни, отличавшийся необыкновенно широкими окнами по темному, выложенному грубым камнем фасаду. Простой, без красного крыльца или каких-нибудь украшений вроде колонн и карнизов, вход охраняли четыре кольчужника с бердышами.

– Проваливай, – миролюбиво сказал десятник, едва дослушав странника.

Но тот только огладил бороду, не к месту улыбнулся и добавил:

– Нет, вы передайте великой государыне Золотинке, что пришел Поплева. Одно слово: Поплева. Вас государыня никогда не целовала? Поцелует. Золотинка кинется вам на шею.

Кольчужники переглянулись, позволив себе лишь самые осторожные, едва скользнувшие по лицам ухмылки, ибо тут была замешана честь государыни – с какой стороны на это дикое предположение ни посмотри. И десятник, величественной дородности муж, в достаточно близком соседстве благоухавший раскинутыми поверх железа кружевами и лентами, повторил с той простецкой грубостью, которая сходит иногда и за дружелюбие:

– Проваливай, пока цел.

– Придется позвать полуполковника, – добавил второй, имевший понизу кольчуги нечто вроде коротенькой присборенной юбчонки, какие носят не вошедшие в возраст девочки.

– А полуполковник у нас хват, рассусоливать не будет, – закончил мысль третий, тот патлатый с тяжелым, грубым лицом молодец, что отмечен был посверкивающей на солнце серьгой.

– А если я черкну несколько слов? Возьметесь вы передать записку?

На этот раз они ничего не ответили, но как-то так поскучнели, что и самый непонятливый бы сообразил: терпение придворных вояк близится к концу. Поплева понял. Потоптался еще в раздумье и почел за благо воздержаться от пререканий.

На другом краю площади он подыскал себе клочок тени под боковым порталом соборной церкви, откуда просматривались городской дворец государыни и вооруженные бердышами стражники у входа. Тут, в углублении церковных ворот, нашелся теплый от недавнего солнца приступок, где можно было устроиться по-хозяйски. Поплева положил шапку и посох, достал из котомки ломоть хлеба, соль и большую луковицу, увенчав все это богатство початой бутылкой мутного вина. По некотором размышлении, впрочем, он убрал лук, а затем и вино, лишив себя слишком пряных и духовитых удовольствий в предвидении скорой встречи, тесных объятий и лобзаний. Пощипывая понемногу хлеб, он приготовился ждать.

Спокойный, доброжелательный взгляд его обнимал и расфуфыренных стражников напротив, через площадь, и шумливый торг по правую руку от дворца. Заслышав громыхающую карету, он настороженно приподнимался, а удостоверившись в ошибке, с прежним добродушием разглядывал дремавших на ступеньках церкви нищих.

Поплева изрядно удивился бы, если бы узнал, что кое-кто из отметивших его своим вниманием зубоскалов, не расстается с ним уж какой час. Бесплодно тянувшийся день не обещал как будто бы новых развлечений, и тот настойчивый соглядатай, что следовал за Поплевой еще от предместий, это понимал – он не навязывал страннику своего общества, ни в коем случае! Одетый в немаркий долгополый кафтан сухопарый человек. Невыразительный облик его разнообразили лишь долгие кудри, выбивавшиеся из-под маленькой шапочки, да необыкновенно густые крылья бровей, которые придавали нечто многозначительное внимательному, слегка косящему взгляду. Не первый час взгляд этот привлекали устало вытянутые ноги Поплевы, на которых красовались пыльные меховые сапоги, – ничего иного с того края паперти, где устроился терпеливый соглядатай, видно не было, но хватало и этой малости, чтобы человек ощущал себя при деле.

Между тем Поплева напрасно поджидал свою девочку: Золотинки не было во дворце, который назывался с незапамятных времен Чаплинов дом. Не было ее тут даже и при том произвольном допущении, что блистательный золотой оборотень, которого привычный ко всему народ признавал за государыню, мог считаться выросшей на глазах у Поплевы славной девочкой Золотинкой. Ни Золотинки не было тут, ни обманчивого ее подобия Лжезолотинки, потому что приноровившаяся к краденому обличью Чепчугова дочь Зимка проснулась тем ясным и непорочным утром в своей загородной усадьбе Попеляны.

Семь месяцев беспрестанного торжества не насытили Зимку. Она меняла дворцы и палаты, как наряды, ночевала не там, где проснулась, а просыпаясь, раскидывала в истоме руки, ощущая мучительную невозможность объять собой уготованную для наслаждений вселенную. В ворованном счастье ее было нечто лихорадочное. Наслаждение не давалось, отравленное потаенной, никогда не исчезающей вовсе тревогой.

Любовь Юлия отзывалась в Зимке трудной, неразрешимой ревностью к самой себе, к своему краденому обличью. Зимка мучалась, не зная то ли доказывать полное свое тождество с Золотинкой, оправдывая надежды и ожидания Юлия, которые она добросовестно стремилась постичь, то ли, напротив, завоевать его заново, для себя, унизив и опровергнув самую память о Золотинке. Она была непоследовательна и нерешительна и вдруг теряла благоразумие в припадке болезненного своевольства, за которым стояла все та же неизлечимая, как застарелая язва, неудовлетворенность.

И даже самая Зимкина жизнерадостность – то лучшее, что она могла с чистым сердцем подарить Юлию, – носила в себе нечто вымученное, преувеличенное. Во всяком случае, с тех самых пор, как Зимка приметила, что Юлий наслаждается ее весельем и радостью, что оживает ее смехом и заражается ее бодростью. С тех пор Зимка с поразительным постоянством не пропускала ни единого случая и повода для веселья.

Испорченная тайной червоточиной, жизнь ее была полна натужных усилий. С немалым удивлением обнаружив, что Юлий совсем не знает ревности в том привычном, «короткоходовом» ее варианте, который так хорошо изучила Зимка, она почитала необходимым возбуждать эту ревность, окружая себя блестящими молодыми людьми. Ни сном ни духом не помышляя об измене, она, случалось, заводила дело так далеко, что и сама начинала пугаться порожденных ее усилиями призраков, которые принимали совсем не призрачные, телесные очертания.

Временами Зимка с беспокойством чувствовала, что не может точно угадать, не совсем как будто бы, не до конца понимает, что нужно Юлию. Всеми силами пытаясь оседлать и укротить его страстное, в чем-то даже пугающее, небезопасное чувство к ушедшей в небытие Золотинке, она изводила себя и незаметно погружалась в пучину такой всеохватной, томительной, иссушающей любви, что с ужасом ощущала свою беспомощность перед любым ударом судьбы.

И судьба ходила уже, ворочалась и урчала где-то рядом…

В это беспорочное весеннее утро Зимка проснулась в устеленной пуховой периной ладье, которая была подвешена за штевни к потолку высокого и просторного, назначенного для приема сотен гостей покоя. Но, видно, Юлий все ж таки чего-то не додумал, устраивая эту игрушку: движение сонной женщины, стоило ей перевернуться, вызвало приметную зыбь, не весьма приятную для сухопутного человека.

Зеленым морем головокружительно шумела дубрава – за стеклами высоких окон волновалась залитая солнцем листва. Озираясь и позевывая в безбрежном одиночестве покоя, Зимка непроизвольно ощупывала себя и потягивалась, трогая грудь и оглаживая ладонями бедра.

Блуждающая улыбка, однако, сошла с лица, когда, вполне очнувшись, юная государыня обнаружила на соседней, давно оставленной Юлием подушке, сложенный вшестеро лист.

Ничто еще не произошло, но дурное предчувствие стеснило дыхание.


«Я жду. Пославший меня ждать не будет.

Ананья».

Записка поразила Золотинку, как внезапный окрик. Она уставилась в раскрытый лист, словно не в силах была уразуметь двух исписанных ясным и жестким почерком коротких строчек. И огляделась, очнувшись.

Кто осмелился подложить письмо?

Скомкала лист и тут же принялась разглаживать бумагу, чтобы сложить, как была. А потом вскочила и порывисто бросилась за борт в сине-зеленые волны сложенных горами подушек.

Ныряльщицей расстроенная и угнетенная Зимка показала себя неважной: неловко плюхнулась в пуховую пучину и не успела оправиться, как вышедшая из равновесия ладья неспешно поддала ее сзади. Отчего Зимка снова ушла в подушки, на самое дно, где едва не задохнулась от досады.

Стон ее отозвался топотом босых ножек: тонущей государыне на подмогу бросились из смежной комнаты девушки. Наряженные собственным Зимкиным умыслом под пугливых купальщиц, они придерживали на бегу ничем не закрепленные полотнища тонких тканей – единственное их одеяние, не доставлявшее, однако, ни потребной для плавания свободы движений, ни уверенности в себе, на какую вправе рассчитывать вполне одетый человек.

Зимка поднялась прежде, чем переполошенные девушки успели выказать свое усердие.

– Кто здесь был? – спросила она вздорным голосом и показала зажатый в руке листок.

Лишенный определенности (или, наоборот, содержащий в себе слишком много неопределенностей) вопрос не имел достоверного ответа. Пугливые купальщицы понимали это и беспомощно переглядывались.

– Я узнаю, и всем станет плохо! – продолжала Зимка, не прибавляя ясности. Бедняжки и вовсе лишились голоса.

Бог знает, почему они так обомлели! Зимка еще никого не придушила и не прибила и, уж конечно, не сожгла никого волшебным искренем, владение которым приписывала ей молва. Но девушки сделались у нее безгласными. И это доставляло Чепчуговой дочери порочное удовольствие, вызывало желание довести их до слез, а потом простить.

– Государь! – воскликнула тоненький подросток Арина: не сдержала радости и испуганно осеклась, усугубляя тем невольно признанную вину. Все они от растерянности плохо собой владели – еще миг и, повинуясь безмолвному знаку госпожи, кинулись с облегчением вон.

Пока одетый в светлое Юлий пробирался завалами подушек, Зимка успела овладеть собой, уронила записку Ананьи, а потом, проваливаясь в пуховых волнах, потянулась навстречу любимому – и телом, и руками с раскрытыми ладонями. Юлий вспыхнул вопреки искусственно напущенной на себя сдержанности, улыбнулся благодарно и щедро. Они сплелись.

– А ты давно встал? – с нарочито оскорбительным спокойствием спросила Зимка, когда затянувшиеся объятия грозили уже чем-то выходящим за пределы благоразумия. Роковая записка, утерянная где-то здесь, среди подушек, леденила и чувства ее, и мысли.

Она рассчитала верно: достаточно было нескольких безразличных слов, чтобы Юлий утих, отстранился, действительно уязвленный. Но кажется, ему понадобилось немалое усилие, чтобы прийти в себя. Зимка высвободилась.

Двойная победа над Юлием – и так, и эдак! – доставила ей, однако, не много радости. Зловещая писулька Ананьи отравила все, и Зимка колебалась, не зная впутывать мужа в это дело или нет. И как далеко можно зайти в признаниях, чтобы не обнаружить давно уж, казалось, прерванную связь с Рукосилом? И можно ли верить Ананье, что Рукосил в дряхлом обличье Лжевидохина все еще жив? Лжевидохин, которого она оставила при смерти еще полгода назад, уверенная, что чародей, подаривший ей Золотинкин облик, не протянет и нескольких дней… Да что там полгода – скоро год будет! Статочное ли это дело, чтобы такая развалина, как Лжевидохин, выжил, помнил и озаботился послать подручника потребовать с Зимки долг? Не затевает ли Ананья и собственную игру?

Зимка не первый день уклонялась от неприятной и опасной встречи, не зная, на что решиться. Не проще ли будет уступить?

– Да, в самом деле! – спохватился Юлий. – Пока ты спала невинным сном до полудня, я тут за тебя отбивался. Но без успеха. Сейчас я принял посла Совета восьми…

– Ах, этот пигалик! – откликнулась Зимка, изображая некоторое беспокойство – потому как раз, что беспокойства не чувствовала. Это была привычка ко лжи, которой она отдавалась почти неосознанно. Она не понимала, что нужно пигаликам, и, встревоженная происками Ананьи, не ждала больших неприятностей еще и отсюда. Поэтому, не сообразив еще толком, что к чему, уже пыталась увлечь Юлия на ложный след.

– Буян настаивает на встрече, – сказал Юлий и запнулся, не вовремя остановившись взглядом на Золотинкином колене. Поставив мужа на место, Зимка устроилась с той впечатляющей свободой, к которой и сама еще не могла до конца привыкнуть, хотя, казалось, давно освоилась с особенностями чужого тела: подогнула ногу и на нее села, выставив из-под рубашки так поразившее мужа округлое колено, а другую ногу забыла под немыслимым углом вбок, не испытывая при этом ни малейшей неловкости или потребности переменить положение. К тому же Зимка сообразила, что удачно расположилась против солнца, и пристроившийся на подушках Юлий различал ее стан через полупрозрачный шелк. И оплавленное на обнаженных плечах золото. Что-то такое он увидел, отчего запнулся, а потом опустил глаза с необыкновенной, почти потешной мрачностью. На скулах обозначились желваки, и он промолвил, уставившись в подушку: – Буян привез тебе личное послание Совета восьми. Мне не показывает. Я не мог добиться объяснений.

– Что ему нужно? – сказала Зимка с притворной зевотой. – Это даже смешно. Если пигалики хотят предъявить счет за протекающие потолки, то, извини меня, прошел уже год, как я залила их кукольный домик. Потолки давно высохли. А если пигалики вспомнили пожар… то вообще не понятно. Где они были раньше?

Зимкина горячность не убедила Юлия, он помрачнел еще больше, обескураженный этой легковесной запальчивостью. Зимка предпочитала бы, чтобы государь Словании, Межени, Тишпака и иных земель обладатель не принимал так близко к сердцу происки каких-то пигаликов – забившихся в норы недомерков.

– Ну, хорошо, – сказала она, ощутив себя жертвой, – я приму Буяна сегодня же. И делано спохватилась: – Но какая досада! Сегодня благотворительный праздник! Ты знаешь, в пользу утонувших рыбаков Колобжега. Я не могу обмануть рыбаков… – Она остановилась, чтобы Юлий мог возразить, но тот молчал. – Хорошо, – решилась тогда Зимка, соображая, – я приму Буяна на празднике. Пусть приходит.

Юлий вскинул глаза. Сдержанная печаль его совсем не нравилась Зимке, и без того озабоченной. – Тяжело, – сказал он неверным голосом, снова потупившись, и уткнулся подбородком в подушку. – Я ничего о тебе не знаю. Да, правда, – добавил он еще тише. – Там, где совсем не ждешь – преграда.

Зимка беспокойно подвинулась в намерении остановить ненужный разговор, да не придумала, как достичь этого, не сведя дело к ссоре, и потому промолчала, переменив позу. Настороженное ощущение опасности не оставляло ее и только усилилось.

– Видно, это все пустое, – задумчиво молвил Юлий, опустив голову. – Слишком многого я хотел.

Она не стала отрицать. А, может быть, даже и не расслышала, прозревая в этот миг – пока еще смутно, отрывками – коренное разрешение своих мучительных затруднений. Отвага, самопожертвование и хитроумие, дьявольское хитроумие – вот что понадобится ей, чтобы спасти себя и спасти Юлия.

Был это пока что не замысел в полном значении слова, а чувство: нужно, в конце концов, что-то делать! Чувство это заставило Зимку вскинуться, слабо вскрикнуть, броситься к Юлию и в недолгой победоносной борьбе припасть губами к его уклонившемуся лишь на мгновение лицу.

Благотворительный праздник Морских стихий, который получил обиходное название праздник Утопших рыбаков, затеян был с похвальной, хотя и не объявленной нигде целью почтить память Зимкиной предшественницы Золотинки. Память эта дорого Зимке давалась, не дешево обошлась она и на этот раз: общие расходы стали в заметную даже для казны сумму в тридцать тысяч червонцев. Тридцать четыре тысячи, если быть точным, но четыре тысячи покрывали благотворительные взносы гостей и считались доходом праздника, значительную часть которого предполагалось направить в помощь пострадавшим во время необыкновенных бурь этой зимы колобжегским семьям. Четыре тысячи червонцев и составляли первоначальную смету, перекрытую потом разыгравшимся Зимкиным воображением в восемь раз.

По первому замыслу тонущие рыбаки и их вдовы, аллегорические фигуры Тихого Семейного Счастья, Морской Нивы, Нахмуренного Моря, Бури, Ужаса, Безутешной Скорби, Примирения Перед Лицом Вечности и, наконец, Благотворительности в лице самой Золотинки, которая являлась на запряженной тритонами колеснице, как утешительное видение утонувших моряков, – все эти лица и фигуры должны были танцевать свои чувства на суше, на окруженной вековыми дубами площади Попелян.

Позднее Зимка придумала для большей естественности перенести действие на море. С этой целью вместо площади было отрыт таких же прямоугольных очертаний пруд – двести пятьдесят шагов на двести. Уже по устроении моря обнаружилась необходимость в острове: воду пришлось спустить, посредине раскисшей, топкой ямы воздвигнуть укрепленный бревенчатыми стенами остров – совершенно круглый, он являл собой род засыпанной землей кадки. Сходство с цветочным горшком мало на что годному клочку суши придавали несколько пересаженных из леса деревьев. Они довольно быстро засохли и пожелтели, почему главный устроитель торжества, деятельный выдумщик Ксень, в припадке порожденного отчаянием изобретательства велел выкрасить и стволы, и ветви, повянувшую листву подобранными под естественные цвета красками. Таким образом насаждения рукотворного острова приобрели бросающуюся в глаза подлинность, а подлинная дубрава, что окружала со всех сторон прямоугольное корыто моря, покрылась искусственными украшениями в виде бумажных лиан и тряпичных цветов, которые оплетали невыразительные стволы дубов и кленов до самых вершин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю