Текст книги "Зверь лютый. Книга 24. Гоньба (СИ)"
Автор книги: В. Бирюк
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
В эту неделю, пока толпа в Луках подъедается – можно такой навар…! Да он летом только за наше серебро два десятка коров возьмёт! Если не дурак – может очень серьёзно подняться. Хотя… Летом здесь война будет:
«…Романъ и Мьстиславъ пожьгоста Лукы; а луцяне устерегосшася и отступиша они въ городъ, а ини Пльскову…».
Успеет вложиться – потеряет. А с мошной… может, и убежит.
Я к нашему «губану» и присоседился. Хочу, де, торг здешний глянуть.
Спутников своих пришлось оставить: конюшню надо вычистить и крышу подправить. Ну нельзя же добрых коней на неделю в такое… строение ставить!
– Хозяин! За работу заплатишь.
– Не-а. Не любо – иди со двора.
Монополист хренов. Но коней – жалко. Да и за проезд с меня не берёт. Одежонку дал. Гречушник этот дурацкий, котелком по уши, лапти с онучами. Хорошо хоть, онучи – тёплые. Армяк… почти целый… лыком подпоясанный… штаны домотканые… мотня у колена… «По колено борода, по колено и вода». В смысле – рубаха мужская.
Вырядился я. Как пугало.
Виноват – как русский крестьянин.
Отвык уже такое прикольное шмотьё носить. Уже не прикольно. Самое скверное – ни панциря, ни клинков, ни карманов.
– Ап-ап… А куда…?
– В кулачок. Или – за щёку. Если мелкое.
Вот был бы я женщиной… Не-не-не! Это не то, про что вы подумали!
Женщины привычны всё в сумочках таскать. А мне нормально – по карманам распихивать. Только карманов в этом мире до 17 века… только у моих Всеволжских.
Как голый. Даже познабливает. Но деваться некуда. Из Губанов чего там в Луках нарешают – не понять. Надо хоть осмотреться, людей послушать… может чего и всплывёт.
На торгу хозяин пошёл в скотный ряд – телушку свою продавать, а я – в сторону. Сперва возле возчиков потолкался, в посудный ряд заглянул, поприценивался. Бессмысленное занятие – сейчас, по поводу «саммита», цены совершенно нереальные. Потом нашёл кабак, сел в тёмном углу, пива кружку – на стол, шапку – на глаза. Слушаю. Об чём народ толкует.
* * *
Чисто для коллег. Общепита здесь нет. Сотня дворов в городе, чуть больше в посаде. Все кушают дома. Приобщиться к культуре? – В церковь. Языком поболтать, уши погреть – на торг. Голоден – жену погоняй. Не женат? – К родне. Или – к хозяину, если в работниках. Нет хозяина? Нищий? – Вот тебе хлеба кусок, христа ради, да проваливай.
Любой ресторатор обанкротится.
Но когда происходит такое сборище, когда по городку толчётся масса бездельного, безместного и при этом не бедного народа, которому есть-то не хочется – на постое кормят, деньги имеются, а дела нет, то… Пара-тройка ушлых местных мужиков распахнули ворота, вымели амбары, поставили столы на козлах, лавки…
«Пиво хмельное. Подставляй хлебало дурное».
* * *
Весьма пустое времяпрепровождение. Хотя некоторые подробности услыхал.
Захарию-посадника новгородцы не любят. Хитёр, говорят. Якуна-тысяцкого – не любят ещё больше. Жесток да жаден. Даньслава – уважают военные. За лихость и храбрость. Остальные – ругают. За то же самое. В отношении мирных сограждан.
Кто подговаривал «лихих людей» князя зарезать да подворье его сжечь – знает каждый. Но выдать преступников на суд Ропаку… не, мы новагородцы, мы вольные люди, у нас суд Сместный – князя с тысяцким…
Когда тысяцкий и есть один из главных заговорщиков…
А снять…
– Мы – вольные люди. Коли решим – снимем. Своей волей.
– Так он же вор!
– Вор. Знаем. Но мы, покаместь, не решили.
«Этот-то? – Сукин сын. Но он – наш сукин сын».
Прелести демократии. Даже при общем вполне определённом народном мнении, оно отнюдь не реализуется в конкретное кадровое решение. «Фактор времени» – преступник остаётся во власти, ситуация накаляется, конфликт взорвётся кровью, сожжёнными городами, убитыми, искалеченными, уведёнными в рабство гражданами. В частности – вот этими «луцянами», которые нынче вокруг ходят, торг ведут и богатым покупателям радуются.
Я пару раз менял места, походил по округе. Дело шло к вечеру, солнышко так и не выглянуло ни разу за день. Надо или домой утопывать, в эти Губаны – хозяин постоя уже свою худобу продал и уехал, идти самому придётся. Или попробовать глянуть – что в городке. Разговоры серьёзные будут идти там, в крепостице. Хорошо бы хоть местность осмотреть.
Тут подвернулся случай. Какой-то старичок, по виду – из теремных боярских слуг, стоит посреди улицы и чуть не плачет. У ног две торбы, битком набитые, да мешок муки.
– И как же ты, добрый человек, вот это всё тащить один будешь? Помощник-то твой – где?
– А! Ить-ять! Сукин сын! Вошкино отродье! Я ж ему сколько раз говорил – от меня не на шаг! Сбёг! Ужо я его! Плетями без жалости! Стоит гдесь-то, с молодками лясы точит, зубы скалит! Вернётся – все по-выкрошу! Шкуру лохмотьями спущу!
Слово за слово, выясняется, что дедушка – слуга одного из бояр Ропака, ходил на торг снеди прикупить, взял с собой молодого холопа, а тот сбежал.
Нет-нет! Что вы! Не совсем, не на волю – просто с девками поболтать. И не видать его. Деду теперь одному покупки наверх, в городок, где его господин стоит, не снести. А ждать, пока молодой парень вволю наболтается да о деле вспомнит – некогда.
* * *
Коллеги, вы бывали в пионэрах? С красным галстуком? «Пионер – всем пример» – не? – А-а-а! Происки коммустизма!!!
То есть – вас не учили? А мне с детства рассказывали, что бабушкам и дедушкам надо помогать. Ну, там, через дорогу перевести, место в автобусе уступить, сумка какая тяжёлая…
* * *
Вскидываю мешок с мукой на плечи:
– Ну, пошли, показывай дорогу.
– Ой… эта… стой! А сколь возьмёшь?
– А сколь не жалко.
И топаю себе вверх, к воротам крепости.
Дедок засуетился, подхватил торбы и за мной. Перемежая благодарности Господу нашему Иисусу с подозрительными вопросами в мой адрес. И общим трёпом о его высокой и важной должности в челяди боярина и неминучих наказаниях меня. Ежели я вдруг, сдуру, чего…
Он – бормочет, я – шагаю. Стража на воротах в городке – дедка в лицо знает, пропускает без вопросов.
Я уже говорил: в крепости любого русского городка в воротах стражники стоят. Не времена туризма: здесь оборонительное сооружение, а не памятник архитектуры – караульная служба обязательна.
Донёс до места, скинул в поварне, получил за работу хлеба краюху. Пшеничного! Дедок, от радости, что всё сложилось и обошлось, куну дал. Грамм серебра! Серьёзный заработок. Три десятка таких кусочков и можно овцу скрасть. В смысле – на виру хватит.
Главное – я могу походить по городку. Уже вечереет, но пока ворота не заперты. Можно, например, осмотреть городской храм – церковь Николая Угодника. Где, вернее всего, и произойдёт крестное целование. А нет ли тут каких-нибудь полуподвальных окон?
Помниться, я так в Смоленске к самой Евфросинии Полоцкой влез. Под платье. И «у нас всё получилось».
К Ростику…? – Не. В смысле – под платье. А вот послушать… Очень даже. И получить удовлетворение. От доступности. Информации, конечно. А не того, про что вы подумали.
Напротив церкви – посадников двор. Ворота нараспашку, слуги бегают. Воротники стоят. Внутри всё чистят и вытряхивают. Похоже, в этом дворе Ростик на постой и встанет. Вот бы мне туда… и своим слухопроводом прям в княжескую опочивальню.
Я же сказал – «слухопровод»! А не то, что вы, со своим извращённым воображением…! Он же – старенький и больной! Хотя, конечно… опочивальня… там и другие будут… молодые, здоровые и… разнополые.
Судя по состоянию здоровья Ростика, именно возле его постели, и будут проходить самые интересные разговоры…
Я присматривался к подходам к усадьбе, как вдруг чуть слышное шипение и пойманное краем глаза движение…
Уклониться я не успел. Мощный внезапный удар сбоку в голову сшиб на землю, вогнал лицом в снег. Над головой презрительно прозвучало:
– Шапку сымай. На церковном дворе стоишь. Смердятина плешивая
В голове звенело, сплюнул на снег – кровь. Зубы, вроде, целы. Щёку прикусил? – Нет, язык.
Шапка с косынкой улетели в сторону. Я стоял на коленях и смотрел на группу молодых, здоровых, прилично одетых мужчин. Они, видимо, только что вышли из церкви, и, пока я пытался сообразить о путях проникновения в усадьбу напротив, подошли сзади.
– Ну, чего вылупился? Благодари за науку, дурень стоеросовый.
Я утёрся, счищая снег с лица. Чувствуя, как растерянность от внезапного, неожидаемого удара, сменяется мгновенно вскипающим, неуправляемым бешенством.
– С-сука…
Я этого не сказал вслух. Но инстинктивная, после ошеломляющего, болезненного, совершенно неспровоцированного нападения, оценка собеседника вполне была прочитана по моим губам.
Тот ахнул. Зло сжал зубы. И снова махнул на меня кнутом. Снова целя мне в голову.
Тут-то уж не как давеча. Тут-то я видел его движение. Чётко поймал кнут на руку. И дёрнул.
Кнутобоец снова ахнул. И прилетел ко мне на грудь.
Мне осталось только развернуть его по-удобнее, обернуть его шею его же плетью и потянуть.
Приём известный, мы с Артемием отрабатывали до автоматизма. Кнут, кроме орудия наказания, ещё и боевое оружие.
* * *
Как это героично, технично и попандопулопипично!
Защищая свои честь и достоинство, жизнь и здоровье… отражая неспровоцированное нападение… в рамках необходимой самообороны… благородно и по-рыцарски «один на один»… хоть и безоружный, но я тут любого…!
Ты – кто? Армяк? – Смерд.
Дал сдачи «сыну боярскому»? – Смердятина сбрендившая.
Какое «один на один»?! О чём вы?! Поединок – занятие равных. Людей. А тут… взбесившийся таракан-переросток в серьмяге. А ну, дружно его тапками!
* * *
В следующий миг мощный удар по плечам бросил меня вперёд. Я свалился на моего обидчика, попытался вздохнуть, подняться. Дёрнулся, кажется свернув ему шею. На меня обрушился град ударов.
«В три кнута» – меня били несколькими кнутами с разных сторон. Я уже говорил, что палач-кнутобоец работает довольно медленно. Но здесь были более лёгкие инструменты – нагайки. Много, непрерывно – вздохнуть невозможно.
Зимний армяк, две рубахи под ним – несколько гасили удары, сберегая мою кожу. И сами – разлетались в клочья. В какой-то момент меня, худо соображающего, пытающегося выпутать руку из перехваченного у первого «ревнителя пристойности на церковном дворе» кнута, схватили с обеих сторон, стащили…
– Тать! Убивец! Задавил боярича!
Ухватили сзади, раздирая уже порванную на спине в лохмотья одежду. Я рванулся, вырываясь из рук державших меня, они отлетели, кинулся бежать…
* * *
Как сказано в учебнике по фехтованию 14 века:
– Если против вас три противника – бегите. В этом нет позора.
О позоре, о чести – я не думал. Некогда. Но – побежал. Тут бы шкуру в целости уберечь.
* * *
Увы… Чужие лапти, как коньки на катке, проехались по накатанной заледенелой тропинке к крыльцу храму.
– Эта дорога ведёт к храму? – Дорога-то – да…
Растянулся навзничь, снова получив мощный удар по затылку. Теперь – от ледяной корки на дорожке. И тут же, немедленно, какой-то… «танцор» вспрыгнул сапогами мне на живот. Чисто инстинктивно скрючился, сшиб «балеруна» в сторону, перевернулся на бок. На меня снова насело несколько человек.
– Путы давай! Вяжи душегуба!
Потом они отскочили, по крику одного из этих… «скромно, но со вкусом одетых молодых людей». Который, с явно видимым наслаждением, издавая вопли радости и восторга, принялся бить меня сапогами в живот.
Па-де-де оказалось коротким, после третьего удара я, пусть и со спутанными за спиной руками, сумел развернуться на плече и достать его ногами.
«Балерун» улетел в снег, а толпа снова навалилась на меня. Непрерывно колотя и ругаясь, «славные русские витязи» вбили мне в рот кляп из обрывков моей же одежды, замотали голову остатками армяка и затянули на шее петлю.
Кожаный ремень. Сыромять? Мокрая? Сейчас от тепла моего тела начнёт подсыхать, сжиматься…
Впрочем, моим противникам не было нужды ждать: они затянули петлю так, что дышать я не мог.
Впрочем, дышать я не мог ещё и из-за куска армяка в горле, разодранные нитки которого вызывали неудержимые рвотные позывы.
Идиоты! Я же «Зверь Лютый»! Я же надежда и отрада всего прогрессивного человечества! Я же, мать вашу, владетельный Воевода Всеволжский! Да у меня там войско, казна, требушеты, ушкуи, телеграфы…!
«Там». Не «здесь».
Здесь я – смердятина взбунтовавшаяся. Двуногая разновидность бешеной собаки.
«Встречают – по одежке, провожают – по уму» – русская народная.
Меня будут хорошо провожать. Если сумею дожить до того момента, когда появится случай проявить ум. А если – «нет», то – «нет». Кладбище «для бедных» у них в посаде я сегодня видел.
Поток продолжающихся ударов кулаками и ногами вдруг прекратился, над головой раздались какие-то… спокойные неразборчивые голоса. Особенно неожиданные после яростных воплей моих противников. Меня подняли за вывернутые за спину руки, ударили поддых, врубили по почкам, подхватили и поволокли. Головой вперёд. На разъезжающихся на льду ногах. В развязавшихся онучах. Кто-то из моих носильщиков наступил на один. Чуть ногу мне не оторвал. И – руку.
Тащили меня недалеко. Всего пару раз уронили. Раз – об лёд. Больно. Раз, кажется, в навоз – мягко. Приложили плечом в дерево. Бросили на… на какие-то доски. Попинали чуток ногами. И всё стихло.
Ушибы, удары, честно говоря, в этот момент почти не ощущались – моё внимание полностью занимало иное впечатление.
Я очень хотел дышать.
Страстно.
Всем телом, всей душой.
Всем нутром и сущностью.
Но кляп и кожаная петля на шее – не давали.
Задыхаться, пытаясь блевануть, одновременно ругая себя последними словами за проявленную глупость в форме «чувства собственного достоинства в армяке» – яркое впечатление.
Столько всего понаделать, построить, вытерпеть… и так глупо нарваться «на ровном месте» – на дворе церковном. Вообразить, будучи в крестьянской одежде, себя человеком…
«Человек – это звучит гордо!».
Звучит. Но – недолго. До первого кнута.
В глазах была уже не темнота от намотанных на голову тряпок, а разноцветные пятна и цветные колёса от удушения.
Тут обмотку с моей головы осторожно сняли и, вдруг показавшийся знакомым голос, ласково произнёс:
– Ну здравствуй, шкурка серебряная. Уж не ждал, не гадал, а свиделись.
Я потрясенно пытался вглядеться в склонившееся ко мне лицо. Разглядеть. Сквозь опухшие от побоев веки, сквозь слипшиеся от пота ресницы, сквозь текущие от удушья слёзы.
Лицо расплывалось, очертания дрожали. Но… но это был он.
Хотеней Ратиборович. Из рода киевских Укоротичей.
Мой господин. Хозяин. Любовник. Единственный. Единственный в мире. В двух мирах моего времени.
Глава 52
6
Кошмар. Кусок из страшных снов после переедания на ночь. Я ж про него и думать забыл! Я ж был уверен, что убежал от… всего того киевского ужаса. Когда меня ломали. И – сломали. Трижды. Когда мне показали кусочки из бездны. Из бездны моей души. Моей слабости, моих страхов. Страха пустоты. Страха бессмысленности. Страха быть преданным.
Преданным. Брошенным единственным человеком в этом мире. Единственным любящим. И – любимым.
Боже мой! Как я тогда любил его! Безоглядно, беззаветно! Всей душой, всем сердцем своим!
Когда меня, после Саввушкиных подземелий, после бесконечной череды боли, унижений, страхов, завёрнутым в тулуп, подхватили на руки и потащили к нему… На первую нашу встречу… Совершенно испуганного, ничего не понимающего, бессмысленного, бесправного, бессильного, беззащитного… Рабёныша. Зацепившегося за одну-единственную мысль.
Всё, все мои прежние представления, понятия, цели и оценки, душа и тело – были вдребезги разбиты, разломаны. Осталось одно. Столп, вокруг которого в беспорядке болтались ошмётки сознания. Единственный стержень, вбиваемый в душу неделями предыдущих ужасов, страданий и поучений.
«Отречёмся от старого мира…». От мира, где я что-то знал, что-то умел, что-то значил… был чем-то. «Старый мир» – погиб. Исчез. Сбежал из моей души от тычков Саввушкиного дрючка. Человек – пыль. Ты – прах. «Отряхнём его прах с наших ног». «Прах» себя, своей гордости, своей самодостаточности. Своей личности – «старого мира». Полное само-отречение, само-отверженность.
«Личность – ничто». А что – «всё»? Коллектив? Господь? Господин? – Да. Иного – нет. Хозяин. Мой.
Служение. Истовое. Честное. Всей своей испуганной и истерзанной душой. Служение господину. Единственному спасению в этом чуждом, страшном, безумном мире. Хозяину. Владетелю. Владельцу. И робкая, слабая надежда, последняя из не сгинувших уже надежд: «Мой господин… Он – хороший».
Тогда, после недель темноты и смрада застенка, свежий, морозно-весенний воздух во дворе боярской усадьбы бил в нос, в лицо, в душу. Вливался, пьянил. Радость свежести, радость света. Радость надежды. До сих помню тот запах подступающей, ещё снежной, весны.
Это был мой шанс. Как я теперь понимаю – единственный. Шанс остаться живым. Живым и мыслящим. Сохранить разум и душу. Понять этот мир. Поняв – попытаться найти в нём место. А не превратиться в тупую забитую двуногую скотинку. Или, вероятнее, просто в кусок быстро сгнивающей падали.
Как я тогда волновался! Перед встречей. Первой встречей с моим… С моим светочем, моим спасителем. Моим властелином… Единственной ниточкой в этом мире, позволяющей мне не рухнуть в темноту небытия, в мрак и ужас безумия.
Робкие, едва начавшие пробиваться, ростки надежды, только возникающие на руинах моей тогдашней души, моего сознания, моей личности, разрушенных Саввушкиным «правдовбиванием», космической пустотой одиночки-подземелья, побоями, муками, уговорами, проповедями, дрессировкой, голодом, жаждой, лишением сна, болью… и снова… и опять… Надежды ещё не осознаваемой, не высказанной, но лишь едва-едва ощущаемой, чувствуемой. Даже не – «будем жить!», а просто – «не сдохнуть бы в бессмысленности пустоты и непонимания». Пусть бы и «сдохнуть». Но хоть ради чего-то. Или – кого-то.
Все эти… «надежды на возможности надеяться» – связывались с ним. С Хотенеем. Сперва ещё – невиданным, незнакомым. С поименованным символом. С какой-то лихорадочно воображаемой измученным мозгом, израненной душой смесью русского витязя с лубков и Иисуса с икон. Всемогущего. Всевидящего. Всеблагого. Спасителя. Вседержителя. Господа. Господина.
«Он заботиться обо мне, он обо мне думает, он позвал меня к себе. А я его… я его люблю! Я ведь пока ничего другого не могу! Не умею, не понимаю. Только любить. У меня не осталось ничего. Только душа. В изнурительной, изнывающей пустоте чуждого мира только одно лекарство для души – любовь. Только один свет – любовь к нему».
Эта надежда – единственное, что позволяло хоть как-то ожидать жизни, не сваливаться за грань безумия, поддерживалась повторяемыми поучениями Саввушки, образом Спаса в застенке, людьми, вещами, всем… Всё принадлежало ему! Весь мир вокруг меня! И – я. Между прочими вещами…
Мда… Факеншит. Сильнейшие душевные переживания при крайнем физическом истощении. Помнится, слёзы у меня тогда текли от… от всего. От света, от звука. От слова. От надежды.
Теперь… Теперь слёзы текли от боли в горле, от невозможности вздохнуть.
Хотеней суетился вокруг меня, что-то ворковал умильно, ласково гладил по голове:
– Сколько лет прошло, а всё такой же! Лысенький, гладенький, с искоркой… Как углядел – глазам не поверил!
Обычно, я уже в апреле загораю. Остаточная металлизация на коже, и так ослабевшая за эти годы, становится невидимой. Но сейчас, в конце февраля, загар уже сошёл. Когда на мне разорвали одежду… кто видел – тот может снова увидеть. И понять.
Появился какой-то прислужник с шайкой горячей воды и чистыми тряпками. В четыре руки они осторожно срезали с шеи удавку, распутали руки, принялись освобождать меня от грязной, мокрой, порванной в клочья одежды. Хотеней довольно беспорядочно суетился, непрерывно говорил, у него дрожали руки. От радости встречи? Когда они кантовали меня или задевали те места, по которым пришлись удары кнутов… и другие удары… – было больно.
Впрочем, я же помню, что боль не может быть бесконечной. Она теряет остроту, силу. Отступает, омертвляется. Помню. С того раза. Когда он меня… поял. В первый раз. Как оказалось – и в последний. Лишил «девственности». «Невинность» я потерял сам, значительно раньше, в другую эпоху и в другом месте.
– А вырос-то! Вырос-то как!
Хотеней заботливо, даже – нежно, промывал тёплой водой мои раны и ссадины, принялся их смазывать, гонял прислуживающего ему молодого парня за каким-то особенным бальзамом. Добродушным, домашним говорком развлекал меня рассказами:
– А мы-то тогда… Я, знаешь ли, грустил за тобою. Сильно грустил. Другого-то такого так и не сыскалось. А как ты тогда на свадьбе плясал! По сю пору перед глазами стоит. Как золотишко-то на твоём-то, на теле белом, позвякивает, тряпки-то те красные будто море волнуются… Глаз не отвесть! Эх, было времячко! А женка-то моя, которая тогда тебе ноги-руки поломать обещалася, померла, прости её господи. И батюшка еёный, Гордей-боярин, помнишь? – преставился. Да уж… Мы-то думали – убили тебя. Всех вас поганые зарезали. Слух такой был. А вон оно как. Ты живой. А жёнка моя – уже и сгнила в могиле-то.
Я с некоторым удивлением, даже – потрясением, вдруг понял, что за прошедшие годы Хотеней сильно изменился.
Прежде он был молодой, русобородый, среднего роста, мужчина. Красивый, сильный, спокойный… Прекрасный… Столп и светоч. Свет и смысл жизни. Моей жизни. Власть безграничная и всеблагая. Спокойное могущество, добрая сила.
Теперь же я видел довольно обычного мужичка. Невысокинького, несколько оплывшего, с хорошо выпирающим животиком, с опустившимися щеками, с красными прожилками на носу. Пьёт? Он и тогда, в Киеве, был до этого дела… весьма не враг.
Даже голос у него изменился. Прежде твёрдый, бархатистый, глубокий, он когда-то пробирал меня аж до трепета. Выворачивал душу наизнанку. Внутри всё дрожало. От волнения, от счастья, от… от одного его присутствия.
Теперь же, хотя многие интонации сохранились, я слышал мелкий, несколько дребезжащий тенорок. С явными признаками периодической одышки.
А изменился ли он? – Конечно, столько лет прошло… Но так ли сильно? Или это изменился я? Стал умнее, опытнее… Понимать здешнюю жизнь… хоть чуток, но начал. Просто – больше стал. Тогда – он был могуч и силён. Возвышался, громоздился над сопливым тощим подростком. Мощь. Благосклонная. Благая. А теперь я на голову его выше. И в плечах шире. И кулак больше…
Тогда, сразу после «вляпа», первые встретившиеся мужики показались мне огромными мохнатыми гориллами. Просто потому, что моя «точка зрения» находилась очень низко. Физически и социально.
Тогда он был главной частью страшного, дикого, непонятного, очень болючего мира. Самый важный, яркий, всё определяющий кусок реальности. А я был – никем. И звали меня – никак. «Шкурка с искоркой».
Все дела, все люди в моём тогдашнем окружении, все мысли и события, всё – крутилось вокруг него. Ось мира.
Теперь таких «кусков реала» в моём «поле зрения» стало значительно больше. Да я и сам… немалый «ломоть» здешней действительности.
Восприятие объекта зависит не только от свойств объекта, но и от точки зрения наблюдателя. Но чтобы до такой степени…. «Он – упал». Да не – «у него упал»! а – «упал в моих глазах». Хотя сам он – никуда не «падал». Просто «глаза»… переместились.
Пришлось лечь на спину – коленям и локтям сильно досталось. Хотеней уселся на пол, закинул мои ноги себе на плечи и, осторожно смазывал голени, по которым били и кнутами, и сапогами, а онучи, хоть и тёплые – защита слабая, продолжал непрерывно щебетать, вспоминая прежнее наше с ним общение, последующие разные события. С гордостью упомянул о делах нынешних:
– А князь-то наш, Ростислав Мстиславович, меня ценит-уважает, к себе приблизил. Вот, наперёд послал, усадьбу ему, стало быть, под постой подобрать.
Где-то по краю сознания проскочила мысль: «чрезвычайно ценный контакт». Квартирьер Ростика, имея ко мне «особые отношения», вполне может обеспечить присутствие на всех этапах предстоящей «поряди». Даже на закрытых, келейных сборищах.
– Перевернись-ка.
Мне пришлось стать на четвереньки, Хотеней, принялся аккуратно обрабатывать полосы содранной на спине кнутами кожи.
Это очень хорошо, что армяк был. И кнуты – не палаческие. Кабы выдрали полосы мяса «мало не до кости» – я бы тут вовсе без чувств валялся, кровью истекал. А так – ничего, только «ватный туман» в голове. Нечёткость в координации, провалы в чувствительности, слышу через раз…
Пройдясь мазью по странгуляционной борозде от удавки на моей шее, Хотеней вдруг сообразил:
– А ошейник-то твой где? Ну, гривна холопская? Снял? – Ай-яй-яй. Нехорошо хозяйский знак убирать. Ты, выходит, теперь холоп беглый? Беглый да словленный. Хе-хе-хе… Не боись – бить-казнить не буду. Прощаю. На радостях. Это ж такая удача! Случай такой, чтобы беглого холопа через столько лет сыскать! Да ещё такого. Большого, здорового, сильного… Красивого…
Его рука, прежде чуть придерживающая меня за горло, пока он смазывал да заматывал тряпицей мне шею, уверенно, по-хозяйски заскользила по моему телу. Пощупала, мимоходом, мускулатуру на плечах, проверила бицепсы, скользнула по спине. Осторожно обходя уже переставшую кровоточить длинную ссадину, оставленную кнутом, мимо здоровенного синяка на рёбрах с левой стороны, где наливался чёрным здоровенный синяк от удара сапогом «балеруна».
В памяти всплыли давешние, самые первые ощущения от прикосновений его рук. Радость. Радость надежды, защищенности, заботы. И любви. «И возложил длань на выю его»… Так же правильно! Какая у него прекрасная ладонь! Настоящая твёрдая мужская рука…
Была. Странно: а ладошка у него довольно вялая. И – потненькая.
– Ах ты, какой хорошенький. Гладенький. Миленький. Целочка моя серебряная.
Давнее прозвище царапнуло слух. А ласковая потненькая ручонка ухватила за ягодицу, погладила, пощупала, полезла дальше… Я дёрнулся, и услышал над собой знакомую повелительно-успокаивающую интонацию:
– Тпру! Стоять! Не боись, не боись. Всё будет хорошо. И у нас всё получится.
Прежние, несколько удивлённо-неуверенные, от неожиданности нашей встречи, от сомнения в своей редкостной удаче, интонации в его голосе, мгновенно заменились более привычными, хозяйскими. Ситуация для него приобретала понятность: господин боярин поймал холопа беглого.
Рутинное дело: холопы – бегут, их – сыскивают. Возвращают, наказывают. Сыск хорошо прописан в «Русской Правде» – до «третьей руки». Почти каждый русский «муж вятший» с этим сталкивался, своё господское имущество – возвращал, право – применял. В необходимом объёме.
«Русская Правда» налагает штраф при убийстве чужого холопа. Вира в одну гривну определена при убийстве своего спьяну. Но, будучи в «трезвом уме», убить своего раба… Хозяин вполне в своём праве. А если не «убить», а «забить», так что смерть наступит через пару дней… или – часов… Собачонку домашнюю сапогом пнул. Та поскулила, в чуланчик убежала да сдохла. О чём тут говорить? – Падаль убери.
У нас тут есть кое-какие привходящие обстоятельства. Личные привязанности или, там, склонности. Но это – мелочи. Можно выпороть. Для научения. Можно запороть. Можно голодом заморить. По желанию. А можно даже и милость господскую явить – выдрать, но не сильно. А потом, после научения – приласкать. Поиграть-позабавиться. Приятным для себя образом.
Как хозяин решит со своим имением поступить, так оно и будет. Господин – в воле своей. Мой господин. Сколько лет прошло, а он меня не забыл. Крепко я ему в сердце запал. Любит, ценит. Ишь как заботится, наглаживает…
Ваня, чётче с местоимениями. Не – «мой». Хозяин – «меня». Овладевший – «мною». Не путай «объект» с «субъектом».
В дверь влетел прислужник с каким-то кувшином и тряпками. Хотеней принялся ему что-то втолковывать, продолжая нежно наглаживать мою задницу, парень как-то визгливо, плачуще оправдывался. Хотенею пришлось вставать, дать холопу пощёчину. А я осторожно стал собирать свои побитые конечности в кучку и отползать к стенке. Где и уселся, давя стоны боли.
Впрочем, давить особо было нечего – говорить после удавки я не мог, ошмётки кляпа ещё царапали горло, периодически заставляя меня пытаться вывернуться наизнанку. Иногда удавалось чуток вздохнуть.
Избитая спина, при прикосновении к стене, запылала, казалось, нестерпимым огнём. Но, как я хорошо знаю, боль – не вечна. Если не сильно дёргаться. Что-то интересное попало под правую руку, я автоматически потянулся, в спине снова полыхнуло…
«И это пройдёт» – Соломон прав.
А знаете ли, уважаемые коллеги, «сидеть на попе ровно» – очень приятно. Поскольку именно задница наименее пострадала от кнутобойства. Я уже говорил, что по попе секут только розгами. Всеми остальными инструментами работают по спине. И вот, усевшись на мою единственную непострадавшую часть, я смог заняться обсервацией.
Нет, это не то, что вы подумали.
Я смог оглядеться. Тёмное помещение, освещаемое сальным огарком в черепке на лавке. Похоже на мыльню в бане. Две двери, пустое пространство, по стенками – лавки, в углу – пара-тройка деревянных тазиков-шаек стопкой. Баня, похоже, недавно топлена – тепло.
Парень прибирал с пола ошмётки срезанной с меня одежды, перепачканные кровью и мазями тряпки, о чём-то нудно ныл. А я разглядывал Хотенея.
Удивительно – что я в нём тогда нашёл? Обычный дюжинный мужичок, теперь уже и стареющий. Тридцать три – возраст Христа. Пора лезть на «Голгофу». Ну и с чем ты пришёл к этому сроку? Не похорошел. Не поумнел. Семья, жена, дети… Жена – уже сгнила, об остальном не вспоминал. Квартирьер… Это карьера? Оплыл. Как-то весь… опустился. Выцвел. Смелость, честь… Он ведь старательно не вспоминает, что предал меня тогда, послал на жуткую смерть. Мою смерть. Чтобы решить свои какие-то тогдашние мелкие материально-матримональные проблемы.
Эх, Хотеней-Хотеней… Выбрал бы тогда меня, а не ту сопливку… Я ведь для тебя…! Как гибрид цепного пса и Василисы Премудрой – и сберёг бы, и возвысил. Сколько людей, которые со мной пообщались – поднялись. Аким, Чарджи… Горох Пребычестович – мелочь. Даже и князь Муромский… Ты так бы взлетел! Но… Рабёныш, холопчик, «новогодний подарок», «дырка мягенькая для разгрузки чресел молодеческих», «шкурка с искоркой»… Твой уровень восприятия. Ничего иного ты не искал, не ожидал… И – не увидел. И извинятся за ту свою измену – не собираешься.
Виниться? Перед рабом?! – Что за бред!
Собираешься снова сделать меня своим холопом.
Меня?! «Зверя Лютого»?! В ошейник?!
«Ты, Ваня, беглый холоп. Но я тебя прощаю. Позабавь, ублажи – и плёточек не будет. Так только, ежели вдруг настроение дурное господское проявится».
Ничего иного ты не только сказать – подумать не можешь. Не потому что тупой, а потому что нормальный. Святорусский боярин. Со своим, «с молоком матери впитанным» набором ожидаемого, коридором допустимого.