355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Урсула Кребер Ле Гуин » Орсиния (сборник) » Текст книги (страница 27)
Орсиния (сборник)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:46

Текст книги "Орсиния (сборник)"


Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 45 страниц)

После перерыва они вернулись в тесное душное пространство галереи и стали смотреть, как депутаты занимают свои места. Теперь должны были выступать представители каждого штата – со словами благодарности высшей власти государства за разрешение созвать ассамблею. Место великой герцогини пустовало: верховная правительница уже отдала долг вежливости. Йохан Корнелиус, изящный, седовласый, со своей всегдашней благожелательной улыбкой, занял свое место справа от пустовавшего кресла герцогини, и пышные речи на латыни теперь адресовались именно ему.

– Ну вот, поскольку Меттерних тоже отсутствует, – заметил Френин, – приходится благодарить марионеточного министра марионеточной правительницы, посаженной на престол марионеточным императором, которым правит такой опытнейший кукловод, как канцлер Германии, и мы все благодарим его – за несказанную доброту, ибо он позволил нам вот уже целых шесть часов, собравшись в этом зале, поговорить на замечательном, но абсолютно мертвом языке в полном соответствии с древней традицией. Боже мой! С какой стати мы торчим здесь и смотрим этот кукольный спектакль?

Верховный прелат Орсинии, архиепископ Айзнарский, наконец объявил повестку дня. В последний раз Итале видел его в кафедральном соборе в пасхальную ночь – застывшая фигура в золотом облачении, вся в сиянии праздничных огней и как бы растворяющаяся в звуках райской музыки. На церковной латыни он довольно слабым и тонким голосом открыл собрание и внес на рассмотрение депутатов предложение единодушно проголосовать за выражение глубокой благодарности великой герцогине за милостивое разрешение собраться в ее дворце.

Кто-то поднялся в зале, слева от архиепископа, желая выступить. Архиепископ, пошептавшись со своими помощниками, осторожно сказал на латыни:

– Мы признаем этого депутата. Даю вам слово.

– Господин архиепископ, уважаемые господа депутаты, – звучно начал выступающий, но не на латыни, а на своем родном языке. – Я предлагаю внести следующие изменения в сделанное предложение: ассамблея проголосует в знак благодарности верховному правителю, но пусть голосование состоится и резолюция будет принята на родном языке жителей этой страны!

На какое-то время в зале воцарилась полная тишина, потом послышались возгласы, становившиеся все громче.

– Господин архиепископ! Прошу вас восстановить в зале порядок, – попросил оратор, – слово для выступления предоставлено было мне. Итак, мое имя Орагон, я депутат от третьего сословия, избранный Национальным собранием провинции Полана. Однако в данном случае я говорю не только от имени своей провинции, но и от имени всей страны, и от имени всей страны я обращаюсь к вам, господа депутаты, ибо речь идет прежде всего о наших правах и о наших священных обязанностях.

Сильный, уверенный голос Орагона зазвучал громче, произносимые им знакомые, но такие важные слова как бы сразу заполнили собой казавшееся странно пустым и холодным пространство огромного зала: моя страна, мой народ, наши права, наша ответственность… Любое слово, давно не произносимое вслух и томящееся под запретом, как бы вбирает в себя всю силу молчания, и эта сила лишь увеличивает его собственное могущество. Именно она, эта сила, скопившаяся за долгие годы вынужденного молчания, наполняла сейчас речь Орагона, и он понимал это и продолжал говорить без колебаний, зная, что это, вполне возможно, его первое и последнее выступление в этом зале. На галерее репортеры прильнули к своим блокнотам, стараясь непременно полностью записать его речь. Итале писал почти с той же скоростью, с какой говорил Орагон: он практически наизусть знал содержание этой речи, он выучил все эти слова много лет назад в тихой и темной библиотеке родного дома в Малафрене, эта речь, состоявшая из стольких различных слов, могла быть, в сущности, сведена к четырем основным словам: ЖИТЬ СВОБОДНО ИЛИ УМЕРЕТЬ. Орагон говорил сорок минут, и под конец голос его уже звучал чуть хрипловато. Аудитория была потрясена. Итале выронил карандаш: онемевшие пальцы больше не держали его. Карантай поднял и его карандаш, и записную книжку и подал ему, знаком указав, что нужно продолжать записывать: среди членов ассамблеи творилось нечто невообразимое. То и дело вскакивали желающие выступить и что-то кричали с места; у несчастного архиепископа просто глаза вылезли на лоб. Корнелиус в течение всей речи Орагона хранил молчание. Он, безусловно, тоже прекрасно понимал смысл этой речи, но в отличие от Итале полагал, что время таких речей давно миновало. Однако по мере того, как продолжались дебаты, причем выступающие говорили на местном языке, практически выйдя из-под контроля, премьер-министр все более мрачнел. Энтузиазм масс и их неконтролируемые действия всегда были его врагами. Во время одного из выступлений – это был какой-то барон из Совены, довольно воинственно настроенный и безусловный патриот, – Корнелиус поднялся, подошел к архиепископу и стал ему что-то тихо внушать. Возмущенный Орагон снова вскочил. Его могучий хрипловатый голос, привыкший перекрывать любой шум во время любых собраний как в помещении, так и под открытым небом, заглушил речь барона:

– Господин архиепископ, я требую, чтобы в зале был восстановлен порядок. Герр Корнелиус, не будучи депутатом, является на данном собрании всего лишь гостем и не имеет права говорить, пока такое право ему не будет предоставлено большинством присутствующих депутатов!

Воцарилась несколько испуганная, но все же насмешливая тишина, и Корнелиус, выпрямившись, неторопливо прошел на свое место.

– Я отказываюсь от своего права на выступление с разрешения уважаемой ассамблеи, – сказал он, не повышая голоса, так что его расслышали только представители духовенства, сидевшие в первых рядах. – Прошу вас, продолжайте дискуссию.

Однако воинственно настроенный барон теперь вдруг словно онемел. Кто-то выкрикнул:

– Давайте проголосуем за предложение господина Орагона!

– Господа, – вмешался архиепископ, – я полагаю, что дальнейшие дебаты и голосование нам следовало бы отложить; уже начало шестого, и, следуя…

Его прервал депутат из Красноя:

– Прошу прощения, уважаемый председатель! Мне кажется, сперва нужно проголосовать, стоит ли переносить обсуждаемые вопросы.

Архиепископ устало потер лоб, из-за чего его головной убор смешно сдвинулся набок, и сказал умоляющим тоном:

– Очень прошу уважаемых депутатов проявить терпение; я еще не совсем освоился со своими обязанностями председательствующего. Проголосуем, следует ли закрывать сегодняшнее заседание.

К нему, точно чертик из табакерки, подскочил клерк:

– Sic et non, – прокричал он. – Sic?

– Продолжаем заседание! – крикнул кто-то из тех рядов, где сидели представители знати. – Давайте сразу покончим с этим делом! Я желаю выступить!

Наконец, после множества путаных и незавершенных выступлений, было проведено голосование по поводу переноса заседания. Результаты были впечатляющие: сто сорок депутатов проголосовали за то, чтобы заседание продолжить, сто тридцать один – за его перенос, сорок семь воздержались. Председательствующий рассудил, что заседание в любом случае следует прервать на два часа для обеда, и его предложение было принято.

– Ну вот и все, – сказал Брелавай. – Они нажрутся, вернутся в зал сонные и проголосуют даже за то, чтобы следующее заседание велось на санскрите!

Однако, когда предложение о том, на каком языке должны проходить заседания ассамблеи, было наконец поставлено на голосование – это произошло в одиннадцать, часов ночи! – в пользу латыни высказались не более десяти депутатов. Второе предложение, выдвинутое Орагоном и связанное с первым, о некоторых изменениях в процедуре проведения заседаний в провинциях, вполне способно было обеспечить третьему сословию большинство в ассамблее, однако голосование по этому вопросу архиепископ, которого явно во время обеда напичкали советами по поводу того, как, применяя оборонительную тактику, контролировать ситуацию путем использования парламентских процедур, решил перенести на завтра. Итак, с ощущением несколько невнятной победы депутаты заседание отложили.

Итале и Карантай, оставив остальных в «Иллирике», отправились в Старый город к Геллескару. Там их приветствовали радостными возгласами и шампанским. У Георга Геллескара уже находились Луиза, Энрике, Эстенскар и прочие члены «либерального кружка».

– Ну что, объявили Австрии войну? – спросил старый граф, отец Георга Геллескара.

Старый граф, полковник не существующей ныне национальной армии, в последний раз был в строю еще под Лейпцигом. Итале впервые познакомился с ним два года назад, когда, уступив бесконечным приглашениям Георга Геллескара, явился к ним в дом на ужин. Этот дом показался ему куда более величественным и суровым, чем дом Палюдескаров, да и повод для приглашения был абсолютно формальный. Итале вел себя довольно вызывающе, играя роль стойкого республиканца, а Георг Геллескар был слишком занят, будучи хозяином дома, чтобы вытащить приятеля из трясины оскорбленного молчания, в которую Итале неизбежно погружался. Когда он с Мрачным видом сидел в полном одиночестве в дальнем углу обширной гостиной, к нему, медленно и тяжело ступая, подошел старый граф и сел рядом.

– Я знал вашего деда, – сказал он вдруг. – Итале Сорде из Малафрены.

Итале лишь молча посмотрел на него: в тот момент он был слишком увлечен собственной убежденностью в том, что никто вокруг его не понимает и понять не способен.

– Георг мне о вас рассказывал, но ваше имя ничего мне не говорило, пока я вас не увидел, – продолжал между тем старик. – Вы очень на него похожи.

– Где же… Где вы познакомились с ним, дорогой граф? – не выдержал Итале.

– В Париже. Я был тогда совсем молод, а ему было уже под сорок. На родину мы вернулись одновременно; он собирался уехать в свое поместье, а я должен был получить офицерский чин. В течение нескольких лет мы переписывались… Он, должно быть, давно уже в могиле.

– Дед умер в 1810 году.

– Более никогда в жизни не встречал я таких людей! – Старик серьезно и строго посмотрел на Итале.

– Что же мой дед делал в Париже?

– Жил – вот как вы живете здесь. В 70-е годы в Париже было полно иностранцев, и мы в том числе. Там всегда полно иностранцев. Бежавшие из своей страны поляки – лучшие в мире фехтовальщики! – немцы, мы… И все между собой разговаривали по-французски. Ах, какие мы вели тогда беседы… Немало крови и воды утекло под мостами Сены с тех пор, как мы, совсем еще молодые, сиживали в кафе, обсуждая, скажем, «Общественный договор» Руссо. А над нами нависала тень Бастилии… Да, господин Сорде, все переменилось с тех пор, все…

– Но ведь и мы часто спорим по поводу этой работы Руссо, – смиренно заметил Итале, он уже совсем забыл о своей «роли».

– Неужели? А впрочем, конечно, она многое помогает понять… Но то были иные времена, господин Сорде. Золотой век. Молочные реки и кисельные берега, и, между прочим, молоко в этих берегах еще не скисло! В 93-м я в Париже не был и мясников этих не видел, зато в 15-м году я был в Вене и видел там немало стервятников… И, между прочим, это ваш дед открыл передо мной возможности того золотого века, рассказал о том новом мире, которому еще только предстояло родиться! И тогда мне казалось, что это поистине великий мир… Но во что он превратился чуть ли не сразу после своего рождения? И что сталось с вашим дедом? Вернулся к своим виноградникам и умер, подобно простому земледельцу. А я повел свои четыре сотни на растерзание войскам Наполеона под Лейпцигом, а потом вернулся домой – и теперь мне остается сидеть и беспомощно наблюдать, как дерутся эти стервятники…

– Что ж, наше время еще не вышло, граф, – сказал преувеличенно бодро Итале и оглушительно высморкался. Честно говоря, его дурное настроение в тот вечер было отчасти вызвано жесточайшим насморком: поселившись на Маленастраде, он постоянно простужался.

– А наше – вышло. Отправляйтесь в Америку, молодые люди! Ищите там новый мир, даже если он населен дикарями, только не тратьте здесь время зря!

– Если новый мир действительно существует, то он здесь. Для меня он здесь или нигде! Только так, – сказал Итале даже как-то свирепо, и старик с неменьшей яростью воскликнул:

– Что ж! Это ваше время и ваше право считать так. И все же лучшие годы моей жизни – это годы, проведенные в Париже, перед самой Революцией. Этого я никогда не забуду, господин Сорде, хотя вряд ли даже тогда мы с Итале Сорде верили, что достигнуть золотого века можно благодаря всего лишь упорному труду и доброй воле. Но я никогда не стал бы уверять молодых, что золотой век вообще недостижим! – Он хлопнул своими крупными ладонями по деревянным, потемневшим от времени подлокотникам кресла и яростно сверкнул глазами в сторону Итале и своего сына Георга, который между тем успел к ним присоединиться. Потом старый граф, явно стараясь успокоиться, отвернулся от них и стал смотреть туда, где в центре гостиной пестрели прекрасные туалеты дам, а гости были заняты мирной и веселой беседой.

С того вечера началась их дружба. И всегда – как Итале, так и старый граф – они чувствовали свою нерушимую связь с тем, другим Итале Сорде, что покоился теперь на кладбище близ часовни Святого Антония, под соснами Малафрены. И к Георгу Геллескару Итале проникся особой симпатией, в основном потому, что заметил, с какой нежностью и уважением тот относится к отцу, вспыльчивому и хрупкому старому вояке.

А сегодня граф Геллескар вспоминал последнее собрание Генеральных штатов, состоявшееся в 1796 году:

– Они тогда все пытались выбрать короля и вдрызг из-за этого рассорились. Может быть, теперь у них лучше пойдет, особенно если они всерьез надумают избавиться от великой герцогини? А, как вы думаете? – Старик засмеялся лающим смехом, напоминая в эти минуты крупного гончего пса. Среди радикально настроенных друзей своего сына он с удовольствием занимал самую крайнюю позицию и был способен запросто перещеголять любого в яростных нападках на Австрию, на политику Меттерниха, на цензуру, на двор великой герцогини в Синалье и так далее. Эмоции его были искренни, однако суждения и оценки, особенно когда он пытался отстаивать их с позиций разума, были часто недостаточно доказательны и как бы распадались на составные части, ибо основу их всегда составляли уважение к мужеству, презрение ко всяческим проявлениям оппортунизма, бессильная ярость аристократа, представителя знати, который видит и понимает, как разлагается и становится ненужным его класс, и горькое разочарование боевого офицера, проигравшего свое последнее сражение.

Вскоре к их беседе о Генеральных штатах присоединился и Эстенскар. Старый Геллескар не слишком жаловал этого поэта, хотя всегда был с ним вежлив, как и со всеми гостями своего дома, но вежлив той несколько нарочитой, утонченной, куртуазной вежливостью, которая болезненно напоминала Итале его собственного отца. Потом к ним подошли еще несколько человек, но не Луиза, хотя, едва Итале вошел, она взглядом дала ему понять, что очень рада его видеть. У старого графа сохранились кое-какие записи, касавшиеся собрания 96-го года, и он увел участников беседы к себе в кабинет, чтобы показать эти записи. После сегодняшнего заседания ассамблеи старый граф, как и многие другие, вновь обрел какую-то надежду – ибо подобной победы патриотов не ожидал никто, – что в стране все же можно будет решить многие давно наболевшие проблемы. Они с Эстенскаром оживленно беседовали, а Итале слушал. Этот день казался ему просто нескончаемым. Георг Геллескар только заглянул в кабинет, исчез и вскоре прислал слугу с бутылкой коньяка и запиской: «Для восстановления сил – депутату от четвертого сословия». Итале с удовольствием выпил и сам не понял, как крепко уснул, утонув в кожаном кресле. Остальные, заметив это, тихонько вышли из кабинета, стараясь его не тревожить. Так, в тишине, среди книг и деревянных панелей прошел час; в кабинете не было слышно ни звука, лишь тикали часы да потрескивал огонь в камине, когда туда, неслышно ступая, вошла Луиза. Она была в трауре: в июле после тяжелой болезни умерла ее мать. В течение всего последнего времени Луиза нежно о ней заботилась, переехав в Айзнар сразу, как только у врачей возникли соответствующие подозрения. Это произошло еще до Пасхи, но тогда она ничего не сказала Итале о болезни матери. Она вообще не очень охотно говорила на эту тему; хотя о смерти матери сказала ему очень просто и честно, точно испытывая некое облегчение и не стыдясь этого. Она не выказывала никаких внешних признаков горя, однако совершенно утратила ту здоровую, сияющую красоту юности, какой обладала в двадцать лет, когда Итале впервые ее увидел. Луиза сильно похудела и казалась очень хрупкой и бледной в своем черном траурном платье. Держалась она несколько напряженно, но, как всегда, гордо вскидывала голову.

Некоторое время постояв возле кресла спящего Итале и глядя ему в лицо и на его руки, все еще сжимавшие пустой бокал из-под коньяка, она всей своей позой выражала настороженное ожидание. Наконец она не выдержала и попыталась вынуть пустой бокал у него из рук. Итале, разумеется, тут же проснулся, и она спросила:

– Ты можешь прийти сегодня?

Он непонимающе уставился на нее, покачал головой, потер рукой лицо, взъерошил волосы, зевнул и громко спросил:

– Что?

Она поставила бокал на стол, отошла от него, прислонилась к стеллажу с книгами и отчетливо повторила, чуть отвернувшись в сторону:

– Ты сегодня можешь прийти?

– А который час? – Он вытащил часы. – Неужели половина третьего?!

– Около двух.

– Так я заснул? Послушай, а Карантай уже ушел? Мы должны были сегодня засесть с ним в редакции и срочно писать статью – номер отправляют в типографию в среду днем, то есть завтра, нет, уже сегодня… Прости, Луиза, но давай встретимся завтра вечером, хорошо? – Он с трудом выкарабкался из глубокого кресла и подошел к ней. Она не обернулась и лица ему навстречу не подняла, а двинулась куда-то прочь от него, вдоль бесчисленных книжных полок, разглядывая корешки книг.

– Завтра вечером я должна быть на приеме во дворце, – сказала она. – Да, Георг, входи, она уже проснулась, наша Спящая Красавица, разбуженная моим поцелуем! Странно, что и ты вместе с ним не уснул.

– Не имело смысла, – сказал молодой Геллескар, входя в кабинет. – Меня бы ты, по всей вероятности, не поцеловала, а укусила бы. Слушай, Сорде, тебя просто заждались наши дорогие радикалы! Ты бы вышел к ним в гостиную, а?

– Нам непременно нужно успеть подготовить этот номер, чтобы цензоры успели его просмотреть. На прошлой неделе им потребовалось пятьдесят шесть часов, чтобы дать нам разрешение на публикацию… Ты пойдешь с нами в редакцию, Георг? Там подобные ночные посиделки всегда бывают очень забавными. – Освеженный сном и уже окончательно проснувшийся, Итале прямо-таки источал жизненную силу и тепло, точно жарко горящий огонь в очаге, и Георг Геллескар тут же согласился:

– Ладно! Если я не помешаю, конечно,

– Мы и тебя к работе пристроим, не беспокойся. Спокойной ночи, баронесса, – сказал Итале Луизе весело и игриво, как всегда, когда, обращаясь к ней при людях, использовал ненавистный ей титул.

– Вы ведь простите мне мое бегство? – спросил Луизу Геллескар, добродушно улыбаясь. Она тоже улыбнулась и сказала:

– Я никак не могу заставить Энрике отвезти меня домой, хотя час уже не просто поздний. А вы развлекайтесь от души, если можете. Но неужели вы действительно надеетесь, что после сегодняшнего цензоры позволят вам хоть что-нибудь напечатать?

Но Итале, столкнувшись в дверях кабинета с Карантаем, не расслышал ее вопроса; а может, сделал вид, что не расслышал.

Глава 5

Луиза побаивалась Итале с тех пор, как впервые увидела его, когда он, только что сошедший с прибывшего из Монтайны почтового дилижанса, страшно растерянный и совершенно неуместный в ее салоне, появился у них в доме. Ее пугало в нем все – высокий рост, ярко-синие глаза, чересчур длинный нос, сильные руки, совершенно детская неуклюжесть и душевная ранимость, его революционные идеи, отчетливо ощутимое в нем мужское начало и могучий неукротимый дух, который, она это чувствовала, играет в нем, такой же яркий и опасный, как молния в грозовом небе. Этот человек был ей абсолютно неведом; он был совершенно не такой, как она, и у нее не было с ним ничего общего. Больше того, сама его сущность служила как бы отрицанием ее сущности. Пойти на контакт с ним означало для нее либо попытку разрушить эту его сущность, либо полное разрушение ее собственной сущности… Но ей совсем не хотелось таких крайностей; она всегда мечтала полностью владеть собой, осуществлять строжайший контроль над собственными телом и душою; холодность, смелость, самообладание всегда были ее идеалом. Присутствие Итале в ее жизни стало серьезным испытанием для этих качеств, однако избегать Итале или, что было бы еще проще и естественней, отослать его прочь и никогда более его не видеть она не могла: это было бы для нее проявлением трусости, признанием своего поражения. И она снова пригласила его в гости, несмотря на слабые протесты со стороны Энрике. Геллескар и Эстенскар как-то сразу приняли его сторону, а следом за ними и целая группа радикально настроенных журналистов, людей, достаточно заметных в столице, так что Луизе все равно пришлось бы встречаться с ним на светских приемах, если только она окончательно не переметнется к «венцам», консервативной и проимперской группе светской знати. Луиза поддерживала отношения с «венской группой» и даже соглашалась играть определенную, хотя и незначительную, во всяком случае, довольно пассивную роль при дворе – ту же, что и когда-то ее мать: примерно раз в неделю, когда в городе бывала великая герцогиня, бывать во дворце. Ее забавлял контраст, который составляли бесчисленные и допотопные придворные обязанности и традиции с той свободой, что царила в кругу ее личных друзей и знакомых, и она откровенно развлекалась, испытывая собственную выдержку и недюжинную силу воли на этих «паркетных шаркунах», на этих блестящих, честолюбивых и обожающих спорить мужчинах, столь сильно отличавшихся друг от друга. В основном, впрочем, они вызывали у нее элементарное презрение, которое ей вполне успешно удавалось скрыть. Но отношения с Итале складывались иначе: никакое самообладание, никакие насмешки над собой не способны были отвратить ее от этого человека, рассеять вызванное им очарование – опасное очарование! – непреодолимое влечение к нему и… презрение к самой себе. В его присутствии Луиза испытывала одновременно ужас и наслаждение, столь явственно он бросал вызов всему, что составляло ее сущность, ее сокровенные мечты.

Луиза выросла не в Красное, а в огромном фамильном имении Палюдескаров в провинции Совена, практически целиком принадлежавшей ее деду. Родители большую часть времени проводили в Красное, ибо связь с королевским двором играла важнейшую роль в жизни баронессы Палюдескар. А дети оставались в деревне под присмотром нянек, горничных и слуг, пока Энрике не исполнилось одиннадцать и его не отослали в военную школу для высшей аристократии, где он сразу почувствовал себя невыразимо несчастным. Восьмилетняя Луиза осталась практически одна в окружении слуг и поистине творила, что хотела, в огромном, точно нежилом доме, высившемся на холме среди плодородной, но исхлестанной ветрами равнины, составлявшей ее наследство. Ее товарищами по играм были дети управляющего и многочисленных арендаторов. Арендаторы, будучи на одну ступеньку выше обычных крестьян, обычно отдавали своих детей в школу, где те успевали проучиться год или два. Это были застенчивые темноволосые ребятишки, надежные и крепкие, как гвозди; обычно они считали себя рабами «маленькой баронессы», но она умудрялась почти любого довести до белого каления, пока какой-нибудь разъяренный ее нападками мальчишка не начинал кричать на нее, обзывать «паписткой» – это было самое тяжкое оскорбление – и даже плеваться, а зачастую и драться. Дружила она исключительно с мальчишками. С девчонками у нее отношения не складывались; все ее попытки поиграть с ними кончались дракой. А мальчишек она запросто могла увлечь даже на такие «подвиги», которые многим из них казались запретными – то ли в силу отсутствия воображения, то ли в силу ханжеского воспитания и благоразумия. Однако и мальчишкам далеко не всегда нравилось, что она ими командует. Однажды, когда ей было десять, она, никому ничего не сказав, пробралась домой, пряча сломанную руку. Своими насмешками ей удалось довести Касса, сына кузнеца, до такого бешенства, что он сломал ей руку, словно ивовую ветку, просто перегнув через колено. Когда же через неделю наконец прибыла ее мать – это происходило в среднем раз в год, – то ей было сказано, что «маленькая баронесса» упала с лошади. «Она стала такой дикаркой, ваша милость», – сказала нянька с легкой тревогой в голосе. Баронесса не стала ничего выяснять и отдала приказ, чтобы Луиза по шесть часов в день непременно проводила в классной комнате со своим наставником (он же был домашним священником) и ни в коем случае не играла с детьми протестантов. И этот приказ более или менее выполнялся, пока не уехала баронесса. Но стоило ее карете скрыться из вида, как Луиза удрала из дому и среди амбаров и прочих дворовых построек разыскала Касса.

Годом позже Луиза и Касс очень полюбили новую игру, которую называли «пляской дикарей». Отец Андре преподавал Луизе в том числе и историю и в свои уроки включил кое-какие, довольно невнятные, надо сказать, сведения о различных языческих верованиях и ритуалах, а также – о различных способах предсказания будущего, распространенных в Древнем Риме. И Луиза, разумеется, тут же сообщила своему приятелю, что можно узнать все, что захочешь, если правильно исполнить священный танец и принести в жертву курицу, а потом «прочитать будущее» по ее внутренностям. Они выкрали из курятника несушку и зарезали ее. Луизе стало страшно, когда она увидела, как это чудовищно просто – свернуть шею живому существу. Ей не хотелось даже смотреть, как Касс будет это делать, а он, еще больше возбужденный ее очевидным страхом и отвращением, кражей курицы и ее бессмысленным безнаказанным убийством, буквально разорвал птицу пополам и погрузил пальцы в ее внутренности, а потом сунул девчонку носом в кровавую массу: «Ну, читай же! Читай!» Луиза с трудом подавила тошноту и вопль ужаса и сказала: «Я вижу… вижу будущее… я вижу огонь… огонь и горящий дом…» А потом Касс, совершенно нагой, танцевал для нее «языческий танец» темным осенним вечером на току. Все вокруг было окутано туманом и дождевой пылью, во все стороны простирались бесконечные пустынные поля. Худощавое, мускулистое, белокожее мальчишеское тело мелькало у. Луизы перед глазами и было влажным от пота и капелек моросящего дождя. Сама же она танцевать для него категорически отказалась, и в итоге после этого вечера они практически перестали друг с другом разговаривать.

Когда Луизе исполнилось тринадцать, она вступила с представителем противоположного пола в такие взаимоотношения, в результате которых ее отослали в Красной. Она всегда вела себя вызывающе, а порой просто грубо и нагло, по отношению к старшему сыну управляющего; она всячески насмехалась над ним и подбивала других мальчишек ему пакостить. Но потом вдруг подружилась с ним, и очень скоро этот шестнадцатилетний мальчик, заласканный чересчур заботливой матерью, приобрел над ней странную и необъяснимую власть, пугая и восхищая ее своими приступами необъяснимой ярости, нежности, откровенности, веселья, безудержных слез и угроз совершить самоубийство. Он поведал ей, как соблазнил крестьянскую девушку, очень живо и подробно описывая каждое свое движение и каждое слово, и сказал, что и потом они не раз встречались и занимались любовью. Луиза слушала внимательно, завидуя и ревнуя, но все же не совсем ему веря, а затем, дав волю воображению, тоже рассказала подобную историю, где главными действующими лицами были она и Касс. Она сказала, например, что Касс «спал с нею сотни раз», и тогда сын управляющего, поверив ей, предпринял робкую попытку обнять ее и раздеть. Луиза сама преспокойно сняла с себя одежду и стояла совершенно нагая до тех пор, пока он не велел ей лечь и сам не лег сверху. С первого раза у него ничего не получилось, но он не отпускал ее, и тут она стала яростно вырываться и исцарапала ему все лицо, а вырвавшись, кое-как оделась и убежала. На следующий день он уговорил ее попробовать снова, и снова у него ничего не получилось. Тогда мальчик пошел домой и попытался застрелиться из отцовского охотничьего ружья. Его мать вбежала в комнату, когда он уже готовился нажать на курок. Рука его дрогнула, и он нечаянно отстрелил матери правую кисть. Из его бессвязного дикого бормотания можно было понять, что его безумный поступок как-то связан с Луизой Палюдескар. Но дело постарались поскорее замять. Барон Палюдескар, в то время умиравший от рака, так ничего и не узнал, а Луиза переехала в Красной и поступила в монастырскую школу. Теперь, спустя десять лет, детство, проведенное в Совене, казалось ей бесконечно далеким, точно то была не она, а другая девочка, жившая в совсем ином мире. Но все же порой она вспоминала сына управляющего и его мягкое, бессильно содрогавшееся тело; а иногда всплывало еще более далекое воспоминание – мальчик, танцующий обнаженным в туманных сумерках под дождем.

Луиза терпеть не могла прикосновений чужих рук и женскую привычку обмениваться поцелуями, не любила рукопожатия. Она даже своей горничной не позволяла одевать ее или причесывать.

Когда Итале впервые пришел к ней тогда, в апреле, в тот номер, который она сняла в гостинице близ Западных ворот, она испытывала лишь всепоглощающий страх. Она вся дрожала, была необычайно напряжена и молчалива, глядя в одну точку совершенно сухими и широко раскрытыми глазами. И все же она сама позвала его и осталась ждать в этом гостиничном номере, точно зверек, попавшийся в ловушку, из которой ее могла освободить лишь сила и безличностность его страсти. И эта страсть действительно унесла прочь все ее страхи, точно волна, смывшая построенный ребенком замок из песка, и вызвала ответную страсть такой силы, которая способна была весь песок превратить в живую воду… на одну ночь, на несколько ночей – до поры…

Когда состояние матери совсем ухудшилось, Луиза больше не смогла приходить на свидания. В июне и июле они с Итале совсем не виделись наедине и лишь дважды встречались в компании друзей. Все ее время целиком было отдано умирающей матери; она терпеливо и умело ухаживала за ней целых пять месяцев, и мать умерла, сжимая ее руку. После похорон Луиза неделю не выходила из дому и никого не желала видеть, а потом вернулась к своей прежней жизни настолько, насколько позволял траур. Итале она тогда даже ни разу не написала. Но теперь прогнать его оказалась не в силах и сдалась. Впервые они занимались любовью прямо у нее в доме, хотя и предпринимали определенные меры предосторожности, чтобы не узнали Энрике и прислуга. Горничная Луизы впускала Итале в дом только поздней ночью. Очень часто ради этих свиданий Луиза отменяла назначенную заранее встречу или давно задуманную дружескую вечеринку; и в то же время довольно часто бывала с ним сперва весьма холодна и пассивна. Но еще никогда до той ночи в доме Геллескаров Итале не говорил ей, что прийти не сможет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю