Текст книги "Орсиния (сборник)"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 45 страниц)
Проснувшись поздно, Итале открыл глаза, и навстречу ему хлынул поток яркого солнечного света. Во дворе, видимо прямо под его окошком, распевал мальчишка-конюх, чистя скребницей похрапывающего и нервно переступающего коня. Итале никогда не слышал этой песни и местный говор тоже разбирал с трудом.
В Ракаве, за стеной ее высокой,
Я милую свою оставил навсегда.
Живу средь диких скал, в стране далекой,
Где в реках и ручьях не плещется вода…
Старинная сложная мелодия, которую выводил хрипловатый, но звучный голос парнишки, вилась, точно ручей меж валунов, и все это было как бы частью живого ясного ветреного утра за окном. Итале вскочил, полный энергии и готовый к любому следующему повороту своей судьбы.
Завтракали он с Амадеем в длинной столовой; Ладислас Эстенскар «ушел в поля», как сказала его юная жена. Она тоже присела за стол вместе с ними, но завтракать не стала: она встала уже давным-давно, вместе с мужем. Это была тихая, темноволосая восемнадцатилетняя женщина. Замуж она вышла всего пять месяцев назад и держалась скорее как девочка у себя дома в присутствии гостей, а не как хозяйка. Деверя своего она явно побаивалась и искренне им восхищалась. Зато с Итале они общий язык нашли сразу, и он заявил Амадею, когда они, отправившись на прогулку, поднялись на вершину нависавшего над домом холма:
– А знаешь, мне очень нравится эта твоя сестренка!
– Что ж, Ладислас – человек разумный.
– И со вкусом! В городе таких девушек не бывает. Я знал одну, очень похожую на нее, – у нас, в Малафрене…
– И что с ней стало, с той девушкой из Малафрены?
– Ее послали в монастырскую школу в Айзнар, а потом выдали замуж за богатого вдовца… Я бы на месте ее отца никогда не позволил ей в город уехать. Город таких девочек только портит. Господи, какой потрясающий вид!
Теперь дом и хозяйственные постройки оказались прямо под ними и горбились в конце небольшой долины у опушки довольно редкого, беспорядочно растущего леска. А повсюду вокруг холма, на голой вершине которого они стояли, до самого горизонта видны были такие же бледные округлые холмы, слегка будто подсиненные сухим, чистым, пронизанным солнцем воздухом. Холмы были покрыты густой короткой травой, как на свежеподстриженном газоне. Меж холмами тут и там виднелись отары овец, похожие на сероватые головки отцветшего одуванчика; овечьи колокольчики легонько позванивали, наполняя все это огромное пространство странной, фантастической музыкой. К северу, за лесом, на морщинистой щеке горы, возвышавшейся над холмами, виднелось нечто, издали напоминавшее то ли стену крепости, то ли башню.
– Что это там, Амадей?
Эстенскар, смотревший в другую сторону, обернулся к нему; и тут же ударивший в лицо ветер и яркий свет заставили его зажмуриться. Итале показалось, что худощавое, даже резковатое лицо друга сделано из того же материала, что и эти высокогорные, блеклые, засушливые равнины.
– Башня. Она называется Радико.
– Это замок?
– Крепость. Ее взорвали, когда шла война Трех Королей. От нее мало что осталось.
– А кого из королей эта крепость поддерживала?
– Претендента. Здешние жители никогда не были сторонниками победителя…
У подножия холма бешеный ветер чувствовался значительно меньше, и можно было наконец вздохнуть с облегчением. Приятно было также увидеть наконец такие знакомые вещи, как стены домов и деревья, дававшие человеку убежище среди этих бескрайних бледных просторов.
В воротах они встретились с Ладисласом и вместе с ним отправились на конюшню посмотреть на тех коней, которых Амадей купил в Красное. Ладислас искренне похвалил гнедого, потрепал его по холке и заявил:
– Ты всегда, Амадей, в лошадях хорошо разбирался. – Было совершенно ясно, что он очень рад приезду младшего брата, любит его, восхищается им и немного его побаивается.
После обеда они втроем оседлали коней и поехали осматривать поместье. Старший из братьев оживленно беседовал с Итале о хозяйстве, младший в основном молчал. В Монтайне тоже выращивали овец, но Итале с ними дела практически никогда не имел и никогда не видел таких больших отар и столь обширных пастбищ; все это произвело на него огромное впечатление, он был совершенно очарован здешними местами и без конца задавал Ладисласу вопросы, на которые тот отвечал все более обстоятельно и конкретно, обнаружив, что разговаривает с человеком, «поработавшим в полях». В какой-то момент Ладислас даже начал забывать, что его гость – тоже «столичный литератор». Они привязали лошадей неподалеку от одного из глубоких, обложенных камнем колодцев и подошли, чтобы заглянуть в его бездонную пасть; потом снова вскочили в седла, но с места так и не тронулись: Ладислас и Итале живо и страстно обсуждали главную проблему земледелия в Монтайне – нехватку поверхностных источников воды. Амадей молча и терпеливо сидел на старой спокойной кобыле из здешней конюшни и задумчиво рассматривал далекие холмы.
Уже на пути домой он заметил, обращаясь к Итале:
– Как все-таки это странно – вернуться после стольких лет. Словно приехал в чужую страну, совершенно чужую, и вдруг обнаруживаешь, что прекрасно говоришь на здешнем языке…
В тот вечер после ужина они вчетвером сидели у камина и беседовали. Жена Ладисласа постепенно освоилась с гостями и, когда Амадей что-то сказал об уже сданной в типографию своей новой книге, спросила негромко:
– А вы ее с собой не привезли?
– Только черновик. Рукопись сейчас у Рочоя в издательстве; он обещал, что к началу 28-го года книга выйдет.
– Дживана ведь только о тебе и говорила все время, – заметил Ладислас, с улыбкой глядя на Амадея. – Очень ей было интересно, как выглядит младший из братьев Эстенскар.
– Ну вот, это я и есть, и я очень рад, что меня хоть кто-то ждал. И что впервые моя отвратительная репутация никому не вредит.
– Амадей просто устал от славы, – сказал Итале. – Но я надеюсь, что скоро ему надоест быть от нее усталым. К тому же он всегда довольно презрительно относился к собственным творениям; причем чем лучше у него получилась книга, тем больше он ее презирает! Та, что вот-вот должна выйти, по-моему, просто прекрасна. Если судить по собственным замечаниям нашего знаменитого писателя.
– Это роман? – заинтересовалась Дживана. – А как он называется? Не могли бы вы немного рассказать о нем?
– Он называется «Дживан Фоген»; это имя его главного героя. – Амадей проявлял удивительное терпение и явно старался ничем не смутить свою юную невестку. – В общем, роман получился довольно мрачный. И, по-моему, не слишком удался.
– Вот видите? – воскликнул Итале. – Никто романа еще не читал, но автор уже сообщил всем, что роман этот никуда не годится!
– Ну, не то чтобы он совсем никуда не годился, – возразил Амадей. – Если бы это было так, я бы его вообще печатать не стал.
Ладислас усмехнулся; ему то ли нравилось, что Итале потихоньку поддразнивает его брата, то ли хотелось действительно «завести» Амадея.
– Ну да, с твоей точки зрения, обычная посредственность, – нашелся Итале.
– Вот именно. Он должен был быть совсем иным. И он действительно не так хорош, как роман Карантая. А жаль.
– Вы имеете в виду «Молодого Лийве»? – спросила Дживана робко. Глаза у нее стали очень большими и потемнели от волнения; стиснутые руки скромно лежали на коленях.
– Вот вам «молодой Лийве», так сказать, лично. – Амадей указал на Итале, которому, в свою очередь, пришлось покраснеть.
– Какие глупости ты говоришь, Амадей! – громко возразил он. – Карантай начал писать свой роман задолго до того, как познакомился со мной… И, кроме того, у нас с Лийве нет абсолютно ничего общего…
– Наш дорогой Сорде тоже устал от славы, – усмехнулся Амадей.
– У Сорде ранено самолюбие, а потому он и не в состоянии ничего умного придумать тебе в ответ, – парировал Итале. – А не пианино ли это прячется там, в углу?
Это оказались маленькие клавикорды с потрескавшимся лаком, и Дживана по просьбе присутствующих сыграла несколько обычных салонных пьесок прошлого века. Пока она играла, Ладислас, точно защищая свою юную жену, стоял с нею рядом и переворачивал ноты. Потом они вместе спели какую-то старинную шотландскую песенку о любви, и голоса их, выводя прихотливую мелодию, звучали сдержанно и чисто. Они, конечно же, пели эту песенку и раньше, подумал Итале, когда оставались вдвоем в своем уединенном жилище. Пели просто так, для собственного удовольствия. Но ведь именно так все и должно быть в семье? Вот так – просто и уютно, как сейчас в этой мирной гостиной, где горит огонь в камине и звучат клавикорды… Под звуки этой музыки ему почудилось вдруг, что жизнь вообще бесконечно проста, нужно только как следует к ней приглядеться и смотреть на нее без страха. Все равно как в такой момент, когда тебе очень хочется пить, случайно приглядишься как следует – и сразу совсем рядом, какой бы сухой ни была земля, увидишь глубокий колодец, полный чистой, прозрачной воды…
Но здесь из-под земли бил не его источник; да и земля эта была не его.
В Эстене Итале прожил неделю. Он ходил по полям и пастбищам с Ладисласом, ездил с Амадеем охотиться в лес, а по вечерам беседовал с обоими братьями и Дживаной. Он чувствовал себя здесь как бы наполовину дома, потому что его окружал привычный быт сельской усадьбы, и наполовину в гостях, поскольку он был чужд скромной молчаливой жизни здешних обитателей, их тяжкому труду, Амадей все чаще отмалчивался, говорил очень редко, отрывисто, а порой и невпопад, точно с огромным трудом отрываясь от каких-то своих глубинных мыслей. В последний день Итале предложил ему поехать верхом к той разрушенной крепости, к Радико. – Нет, – отрезал Амадей.
Но, осознав, видно, как грубо и странно прозвучал его отказ, все же ворчливо пояснил:
– Ничего интересного там нет. И мне бы… Видишь ли, я хотел бы съездить туда один. Ты уж меня прости. – Лицо у него вдруг стало отчего-то сердитым и каким-то ожесточенным; глаза выдавали душевное страдание.
Господи, подумал Итале, до чего же все в жизни трудно ему дается! Он ничего не умеет воспринимать легко. Даже искреннее восхищение Итале, даже его нетребовательная дружба странным образом причиняли Амадею боль. Как и всякая любовь вообще. «Эти веревки обжигают мне руки», – как говорил паромщик с той ледяной реки в самом первом романе Эстенскара.
– Остался бы еще, хоть ненадолго, – попросил вдруг Амадей уже поздним вечером, когда Ладислас и Дживана ушли спать, а они с Итале все еще сидели у камина.
– Я обещал. Меня там Изабер ждет.
– Ракава, лживый город… – промолвил задумчиво Амадей, глядя в огонь. – Не следовало бы тебе туда ехать, Итале! Только те, кто на востоке родился, могут его понять.
– Тогда поедем вместе. Поможешь мне со статьями, а?
Но Амадей только головой покачал.
А на следующий день, стоя возле маленькой запыленной кареты, которая должна была отвезти Итале в Ракаву, он сказал:
– Когда увидишь зимой Карантая, скажи ему… – И довольно долго молчал. Потом пожал плечами, отвел наконец взгляд от пыльной и крутой деревенской улочки и закончил неожиданно: – Ладно, не важно.
Возница уже вскарабкался на козлы. Итале пора было ехать.
– Не задерживайся здесь, Амадей. Лучше поскорей возвращайся в Красной, к друзьям, – сказал Итале, протягивая руку и ласково касаясь плеча друга. Он бы, конечно, обнял его на прощанье, но Амадей отшатнулся и быстро проговорил:
– Хорошо. А теперь прощай. Приятного тебе путешествия. – И, более не взглянув на Итале, повернулся и пошел прочь. Тот некоторое время постоял в полном замешательстве, потом занял свое место рядом с возницей, и карета тронулась, позванивая и поскрипывая на ходу. Итале оглянулся и в облаке пыли, поднятой лошадьми, увидел, что Амадей уже вскочил на спину гнедого и скачет по дороге в Эстен, а за ним спокойно трусит вороная кобыла Итале с пустым седлом.
Глава 2В ту ночь Амадей допоздна лежал без сна и слушал завывания ветра. Ветер налетал порывами, сильный, холодный, и бросался с небес ледяным дождем. Когда наступало затишье, отовсюду слышались какие-то вздохи – возможно, это вздыхал старый дом, чьи деревянные стены с трудом выдерживали безумный натиск бури, но больше это было похоже на дыхание самого ветра, который набирался сил перед очередным броском через холмы к западу. Наконец Амадей не выдержал: сел, нашарил в темноте спички и зажег свечу. Комната выплыла из мрака, точно слабо освещенный островок тишины; даже завывания ветра стали не так слышны. На одной из торцовых стен комнаты висела карта Европы; эту карту он помнил с раннего детства – латинские названия, странные изрезанные береговые линии и границы чужих государств, полностью изменившиеся за минувшие восемьдесят лет, фантастические чудовища, резвившиеся в океанах, которых он никогда не видел… Восточный ветер в темноте за окном дул как раз в сторону океана, далекого и по-осеннему холодного, пролетая над холмами, над равнинами, над селами и городами, оставляя позади рассвет и стремясь навстречу закату. Утренняя заря, возможно, застанет этот ветер уже на побережье Франции, а вечернюю зарю он встретит над Атлантическим океаном, близ берегов далекого западного мира… Сильнейший порыв ветра, точно штормовая волна, сотряс дом. На разные голоса завыло в трубах и вдоль карнизов. Свеча на столе мигнула и зачадила. «Все, я иссяк, со мной покончено, – со злостью прошептал Амадей в наполненной вздохами и стонами тишине, что наступила после очередного натиска бури. – Все ушло, все, ничего не осталось, так чего же вы от меня хотите?!»
Молчание, ветер, тьма, стены комнаты, где он спал еще ребенком… Задув свечу, он явственно увидел бледный прямоугольник окна, за которым по небу мчались тучи, гонимые ветром на запад, и наконец в небесах блеснул Орион, яростно вспыхнувший в черных клубах облаков.
Днем Амадей решил прогулять гнедого. Вторая лошадь, привезенная им из Красноя, вороная кобыла, стояла в соседнем стойле, и он будто снова услышал голос Итале, говоривший ему: «Завтра ты должен взять мою вороную, у нее отличный аллюр!» Легкий приятный голос, мягкий выговор, открытое, щедрое сердце… У Амадея вновь подступили к глазам слезы, как и в тот миг, когда он хотел попрощаться с Итале у кареты. Но вместо дружеского прощания он устроил какую-то дикую сцену, исполненную болезненной и пугающей горечи и. тоски, – точно удар нанес Итале в спину, и тот выдержал эту сцену, но с изумлением и возмущением обернулся навстречу последнему удару.
Седлать гнедого Амадей не стал, а оседлал вороную кобылу и в полном одиночестве двинулся в сторону крепости Радико. Октябрь уже зажигал в лесу свои мрачноватые костры, особенно сильно облетели березы; и, оборвав на них золотые листья, ветер, казалось, истощил свои силы. Легконогая кобылка вскоре миновала лесок и быстро бежала по склону холма к вершине. Окрестные холмы были пустынны, лишь кое-где виднелись овечьи отары, принадлежавшие его брату, – проворные крепкие животные живо вскакивали с земли и дружно поворачивали головы в сторону одинокого всадника. Небо над головой было бледно-голубым. Один раз в зените лениво покружил ястреб и полетел куда-то на север.
На вершине холма Амадей спешился; здесь когда-то был двор крепости. Продолговатая насыпь с обломками торчащих из земли остроугольных каменных глыб обозначала некогда стоявшие здесь мощные стены. Ветер, что на возвышенных местах не затихал ни на минуту, играл в желтоватой траве. Крепость была разрушена практически полностью; уцелела лишь часть ворот да нависавшие над крутым откосом остатки внешней стены. Башня, впрочем, выстояла и высилась над равниной, вся покосившаяся и щербатая, но почти столь же огромная и величественная, как солнце в небе, уже клонившееся к западу, как далекие лиловые горы, скорее ощутимые у восточного горизонта, чем видимые в туманной осенней дали. Орудийная аппарель вела внутрь башни, на второй этаж. Верхние же, деревянные этажи башни были сожжены дотла при захвате крепости сто восемьдесят лет назад; от них остались лишь каменные столбы и балки да синий кружок неба над головой. Среди камней под прикрытием стен буйно разрослись травы; в оконном проеме на втором этаже, метрах в пятнадцати от земли, качали головками ярко-розовые маргаритки. Амадей подошел к узкому южному окну-бойнице; отсюда открывался вид на залитые солнцем холмы. На подоконнике было четко вырезано ножом в твердом серо-желтом песчанике:
Амадеус*Иоаннес*Эстенсис
год MDCCCXVIII
Vincam
Это он написал здесь за два дня до своего первого отъезда из Эстена в Красной. Тогда ему было семнадцать. Он вспомнил сразу – в одном легком видении, полном запахов, ощущений стоявшей тогда погоды и красок заката, – все те мгновения, когда стоял у этого окна, приезжая сюда, в Радико, один. Впервые это произошло сразу после смерти матери. Тогда он пришел сюда пешком, вскарабкался по разрушенным стенам башни и, совершенно вымотанный, уселся на пол как раз под этим вот южным окном. И вскоре обнаружил, что смерть не имеет здесь власти, ибо все здесь и так давно мертво, но в то же время удивительно прочно и нерушимо. Солнце тем временем успело зайти, башня наполнилась синими тенями. Амадей слышал, как его зовут там, внизу, но откликнулся не сразу. Его отец, Ладислас, слуги – все, оказывается, искали его, громко выкрикивая его имя; ведь ему тогда было всего десять лет. И теперь башня точно так же медленно наполнялась тьмой; сразу стало холоднее, словно это была не ночная тьма, а ледяная тяжелая вода. Амадей вышел наружу и присел на камень у разрушенной стены, греясь в последних косых лучах солнца и глядя вдаль, на широкий простор, который в детстве считал своим королевством, а себя самого – принцем и хозяином этого разрушенного замка. Наконец сумрачные тени доползли до вершины. Пугающе острая боль утраты, что пронзила его сердце во время расставания с Итале, и вся та тревога и горечь, что преследовали его с тех пор, как они покинули Красной, вдруг исчезли – точно тяжкое бремя упало наконец с его плеч здесь, среди этих громадных камней, среди этих развалин на вершине холма, на ветру, в сгущающихся сумерках. Когда он наконец встал, то так и не смог сделать ни шагу, медлил, подчиняясь громаде разрушенной крепости, признавая ее абсолютное, целительное равнодушие и ее абсолютную власть над ним. Он стоял один, наконец-то один, в том единственном месте, где только и мог быть самим собой, мог быть совершенно свободным. «Вот оно, это место. Вот куда я давно должен был прийти!» – думал он с восторгом. И в тот же миг, словно обернувшись к зеркалу, увидев себя – кривляющегося и хвастливого шута в доме, исполненном истинного величия. Почему он не захотел поехать сюда с Итале? Всего лишь потому, что ему стало бы стыдно, если б Итале увидел те слова, вырезанные на каменном подоконнике в башне: vincam, «я одержу победу», и в своем неведении и великодушии поверил бы этому. Ибо Итале действительно верил в победу, в победоносный дух борьбы и торжества. Он никогда не жил в разрушенной башне, на бесплодной земле. Он никогда не сталкивался с возможностью одного-единственного выбора – между иллюзией и лицемерием, – хотя такой выбор даже и делать не стоит. «Зачем я здесь?» – презрительно спросил себя Амадей, подошел к лошади и вскочил в седло. Едва миновав самые крутые места, он пустил кобылу в галоп, оставляя позади свое поражение и свое невозвратное ощущение мира и покоя.
И без того в тот вечер он был в плохом настроении, однако оно еще ухудшилось, когда он увидел, с каким терпением реагирует брат на его надутую физиономию, а «сестренка» (будто снова прозвучал у него в ушах голос Итале) держится как-то особенно застенчиво и осторожно. Господи, да оставили бы они его наконец в покое! Неужели они не в состоянии понять, что ему невыносимы их заинтересованность и любовь, их человеческие нужды и жертвы; что он не умеет и никогда не умел жить с людьми. Нет, ему следует первому разрубить этот узел, оставить их, уехать… Вот только куда?
– А этот твой друг мне очень понравился! – сказал Ладис. Странно, со времени отъезда Итале прошло уже несколько дней. Братья в этот момент находились на заднем дворе; Ладислас заказал новые петли в кузне Колейи и попросил Амадея помочь ему перевесить ворота. С воротами они только что покончили, и Ладис проверял, хорошо ли работает стальной засов, низко склонившись к нему и, как всегда, поглощенный тем, что делает. – Я твоих друзей представлял себе совсем не такими.
Амадей у колодца смывал с рук ржавчину – испачкался, когда они снимали старые петли.
– Друзья… – презрительно протянул он. – Итале – единственный настоящий человек, которого я там встретил за последние десять лет и о котором не раз уже вспоминал после его отъезда.
– Ты думаешь здесь остаться?
– Наверное.
– Это хорошо, – одобрил старший брат. – И это, как ты понимаешь, совершенно нормально в отношении меня и Дживаны. Это же твой дом. Но сколько тебе сейчас? Двадцать шесть, скоро двадцать семь. По-моему, это не самое подходящее место для такого молодого человека, если только ты не собираешься вместе со мной погрузиться в сельскохозяйственные заботы. А больше здесь и заняться-то нечем.
– Ну, тебе, похоже, занятий вполне хватает.
– Я люблю землю. И у меня есть жена. И я готов был проехать сто километров в один конец, чтобы только ее увидеть, когда за ней ухаживал. Тебе-то ведь нужно гораздо больше. Неужели ты станешь торговать рожью и овцами? И пожертвуешь ради этого своей работой?
– Работой? У меня ее больше нет. Я уже сделал все, что мог.
Ладислас, оторвавшись наконец от засова, выпрямился и посмотрел на него.
– Ты что, хочешь сказать, что уже написал все свои книги? И больше не желаешь знаться с литературой? – спросил он.
– Это литература не желает знаться со мной! Все кончено. Я выжат как лимон и выброшен на помойку.
Ладислас, спокойно глядя брату прямо в глаза, уверенно заявил:
– Это твое призвание, а такими вещами не бросаются.
– Я же говорю тебе, что я кончился как писатель. Литература не желает больше знаться со мной! – в отчаянии повторил Амадей.
– О господи! – презрительно воскликнул Ладислас. – Ты все такой же! – И Амадей, прекрасно понимая, что заслуживает со стороны брата презрения, знал, что подобное отношение на самом деле покоится на незыблемой верности и не нуждающемся в комментариях справедливом и всепрощающем признании особенностей характера Амадея, ни словом Ладисласу не возразил. Он чувствовал себя ребенком, сморозившим ужасную глупость, и вспыхнул от стыда, сжимая ручку насоса, но глаз не отвел.
В тот вечер после ужина Амадей ни разу к брату не обратился, зато с Дживаной беседовал больше обычного. Он ее смешил, смущал похвалами по поводу ее сообразительности и даже отчасти вернул молодой женщине уверенность в себе, когда, впервые за все то время, что провел дома, стал описывать свою жизнь в Красное, своих знакомых из светских и литературных кругов, различных актеров и политиков. Для Дживаны эти рассказы были настоящей «1001 ночью». Она была очарована, потрясена, восхищена, она требовала подробностей, уточнения обстоятельств, глаза ее потемнели и светились, а под конец она сказала:
– Но я этому не верю, Амадей!..
И ночью, когда Амадей уже лежал в постели, в ушах его все еще звучало это ее «Но я этому не верю, Амадей!..»; он видел ее сильные, но еще по-детски пухлые руки, сплетенные под обтянутой темным корсажем грудью, и даже выругался в полный голос, проклиная себя и желая одного: изгнать из памяти звуки ее голоса и ее милый образ. Он долго ворочался с боку на бок" и в конце концов сел и зажег свечу. А его старший брат тоже лежал в это время в постели рядом со своей крепко спящей женой и тоже не спал, вспоминая ее неуверенно-восторженное восклицание: «Но я этому не верю, Амадей!..» – в гневе сжимая кулаки и стараясь подавить приступ ревности и дикое чувство собственной вины.
Еще три вечера прошли так же. После ужина Амадей и Дживана беседовали, смеялись, играли на клавикордах; Дживана пела или подшучивала над Амадеем, одновременно восхищаясь теми экспромтами, которые он исполнял для нее. Она совсем освоилась и поддразнивала Амадея так, как никогда не поддразнивала Ладисласа. Она обращалась к нему повелительным тоном, подражая тем великосветским дамам из Красноя, которых он ей с таким юмором описывал; она явно флиртовала с ним. Она была просто очарована его рассказами о театре и задавала ему бесконечное множество вопросов о сцене, о пьесах, о режиссерах и, конечно, об актрисах, о женщинах, чья жизнь во всех отношениях была противоположна той жизни, какую вела она: где они живут? сколько им платят? как они тратят свои деньги? бывают ли у них дети? И так далее без умолку. Она заставляла Амадея подробнейшим образом отвечать на ее вопросы, и молодой человек, посмеиваясь, ей подчинялся. А Ладислас молча сидел у камина.
На четвертый вечер Ладислас сразу после ужина ушел из дому. Он поднялся по горной тропе на пастбище и довольно долго сидел там со своими пастухами у костра, такой же молчаливый и насупленный, каким был и дома у камина. Однако, вернувшись домой, он обнаружил, что в гостиной тихо, а жена его в одиночестве что-то шьет у огня и выглядит очень усталой и немного испуганной.
– А где же Амадей-то? – спросил Ладислас каким-то неестественно бодрым тоном.
– У себя.
– Что, сегодня музыки не будет? – спросил он и зачем-то подмигнул ей.
– Какая ужасная погода сегодня! – сказала она, не отвечая на его вопрос. – И ветер подул плохой. – В Полане всегда говорили о ветре, как о живом существе. Дживана подняла на мужа глаза и застенчиво к нему потянулась.
– Вид у тебя усталый, детка, – с нежностью сказал он. – Ступай-ка спать.
И она послушно пошла наверх, а он остался у камина. В спальню он поднялся лишь после полуночи. Из-под двери Амадея пробивался тонкий золотой лучик света, отчетливо видимый на темном потертом ковре в коридоре; в комнате у него было тихо. Ладислас некоторое время постоял перед этой закрытой дверью в полной темноте, видя у своих ног лишь эту светлую полоску и изо всех сил стараясь сдержаться и не окликнуть брата. А по другую сторону двери Амадей сгорбился над разбросанными по письменному столу листами бумаги, мучительно подыскивая нужное слово; им владело сейчас какое-то странное, лишенное эмоций возбуждение. Творческий экстаз. Он наконец получил от Дживаны то, что ему было так необходимо, – нервное напряжение, порожденное тяжким, нетерпеливым и опасным желанием, которое он задушил в самом зародыше; именно в таком состоянии ему всегда писалось лучше всего. Как только Ладислас после ужина ушел в горы, Амадей тоже решительно встал и, оставив Дживану в гостиной, поднялся в свою комнату, злой от стыда и презрения к самому себе. Он сразу же сел за стол, намереваясь написать письмо – все равно кому, туда, в Красной, куда он должен поскорее уехать, убраться из этого дома во что бы то ни стало. Затачивая перо, он вдруг почувствовал, как в мозгу его рождаются слова, эти слова движутся, останавливаются и наконец выстраиваются в нужном порядке: «Здесь, у развалин башни, конец пришел надеждам… В обители отчаяния принц… И в башне той, что на краю надежды возвышалась…» Выстроившиеся было слова то и дело разбредались в разные стороны, рисунок их все время менялся, но смысл был прежним и заполнял собою весь мир, точно гулкое эхо в горах, и Амадей, слепо ткнув наполовину заточенным пером в чернильницу, принялся писать, царапая бумагу, вычеркивая слова, сажая кляксы, умело и профессионально ведя бой с собственной фантазией, этим гением-искусителем, – так ведет себя борец, вышедший в круг, чтобы непременно одержать победу.
В течение четырех дней он практически не выходил из своей «кельи», однако когда он все же спускался вниз, чтобы поесть, то оказывалось, что он пребывает в прекрасном расположении духа, но чрезвычайно рассеян, отвечает на вопросы невпопад и ест все подряд, что бы перед ним ни поставили. Поев, он снова уходил к себе и садился за работу. На четвертый день, уже поздним вечером Амадей вошел к брату в кабинет – холодный закуток, где Ладислас обычно возился со счетами и прочими документами.
– Можешь мне полчаса уделить?
– Входи. Меня от этого уже тошнит!
– А что это?
– Налоговые квитанции. Я уже третий год подряд обращаюсь в Ракаву за разъяснениями, а они в ответ присылают мне все те же дурацкие бумажонки, которые получают от чиновников из Красноя. Неужели они, например, считают, что наши крестьяне станут платить этот новый налог на дома? Неужели им так хочется крови? Ну так кровь довольно скоро и прольется, если Генеральные штаты не внесут в налоговую систему соответствующих изменений!
– Господи, и здесь то же самое!..
– Все революции порождены налогами. Для того, чтобы это узнать, не нужно ездить в столицу, – с усмешкой заметил Ладислас, подшучивая то ли над братом, то ли над самим собой. – А что это ты мне принес?
– Хочешь послушать?
Ладислас поудобнее устроился за письменным столом, и Амадей прочел ему свою новую поэму, стоя, звонким, даже резковатым голосом, который не становился глуше и мягче даже в самых лирических местах. В этих стихах воплотилась, кажется, вся плавность, нежность и удивительная мелодичность его поэзии, но даже и намека на эти качества не было в его голосе и манере чтения. Это была некая фантазия, некий сон о разрушенном замке, где перед героем возникают мрачные и отрывистые образы, как бы порожденные окружающей его тьмой и затем вместе с нею исчезающие, неясные, тревожные, неожиданные.
Когда Амадей умолк, в кабинете некоторое время стояла звенящая тишина; потом Ладислас каким-то странным жестом выставил перед собой пустые ладони и, глядя на них поочередно, прошептал с улыбкой:
– Вот ты где, оказывается.
– Нет, это не я. Это оно, то место, Радико! Если только у меня получилось…
Ладислас вскинул на него глаза.
– Радико? В дурном сне…
– В реальной действительности. И собственной персоной. – Теперь голос Амадея звучал значительно мягче, словно он, прочитав поэму вслух, как бы освободился от владевших им чувств.
– Единственная дорога у нас в горах ведет именно туда; и добраться туда можно только по этой дороге – как во сне, когда у тебя нет никакого выбора, когда существует лишь один-единственный путь… Но ведь это страшно, Амадей, – неуверенно и мрачно сказал Ладислас, и Амадей торжествующе улыбнулся, принимая это как похвалу, как констатацию одержанной им победы.
– Ты всегда был моим лучшим читателем, Ладис! – Он сел, и братья посмотрели друг на друга – Ладислас, темноволосый, мрачноватый, настороженный, и Амадей, как всегда тщательно одетый, с отлично подстриженными и уложенными рыжеватыми волосами, спокойный, мерно постукивая свернутой в трубку рукописью по колену.