Текст книги "Орсиния (сборник)"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)
– Итале… Боже всемилостивый, Итале!
– Прости, прости, – говорил Итале, обнимая ее. – У меня не было ни малейшей возможности заранее дать знать о своем приезде. Прости меня, моя дорогая…
– Какой же ты худой! – прошептала Пернета, потом вдруг выпустила его из объятий и быстро сказала: – Не волнуйся, дорогой, все хорошо, это я просто от неожиданности. Ты же знаешь, в обморок я не падаю. – Она повернулась к Санджусто и поздоровалась с ним – изысканно вежливо, но с явным недоверием к чужаку, как то и подобает истинной уроженке Монтайны. Она пожала ему руку, вслух повторив его имя, когда Итале его ей представил, и тут же захлопотала, сперва пригласив их сесть, спрашивая, не хотят ли они умыться и поесть, совершенно уверенная, что они умирают от голода. Пернета ни словом не обмолвилась о том, что могло бы расстроить или смутить Итале и Санджусто, если не считать того первого, невольного восклицания. Спросила только, когда он вкратце описал причину своего неожиданного приезда, долго ли он пробудет в родных краях.
– Не знаю. – Это было сказано таким тоном, что Пернета тут же прекратила всякие расспросы. Эмануэль тоже сперва ни о чем друзей не расспрашивал, хотя, надо сказать, и был несколько удивлен, когда, вернувшись домой, обнаружил, что их маленькая служанка чрезвычайно возбуждена и озабочена, Пернета, напротив, неестественно спокойна и иронична, а его собственная спальня, ванная комната, бритвенные принадлежности и чистые рубашки принесены в жертву какому-то неизвестному иностранцу и неожиданно появившемуся у них в доме племяннику.
– Когда ты уехал из Красноя? – Таков был первый вопрос Эмануэля.
– Во вторник.
– Что же там происходит? На прошлой неделе почты не было, да и этот дилижанс ничего не привез…
– Газеты не выходят.
– Но почему? – недоумевал Эмануэль. Краткий рассказ о днях восстания только подлил масла в огонь. – То есть, если бы ты не приехал, мы тут могли бы и вовсе ничего не узнать? Боже мой! У нас в стране, можно сказать, власть неделю назад переменилась, а мы так ничего об этом и не знаем! Может быть, у нас уже и король появился?
– Нет, пока что по-прежнему правит великая герцогиня, – засмеялся Итале. – Да и вообще никаких особых перемен не произошло. Знаешь, я хочу попросить тебя… Я бы хотел поехать домой, повидать маму. Но… я пока не знаю, каково мое положение здесь. Я ведь был вынужден бежать из Красноя. Мне запрещено находиться в столице. Может быть, и здесь ко мне могут быть применены какие-то санкции… И я бы не хотел…
Эмануэль прервал его:
– А какое значение это имеет для твоих родителей?
– Не знаю.
– Господи, Итале, о чем ты говоришь?!
– Я говорю о своем отце.
– Да… тут ты, пожалуй, прав. Гвиде следовало бы сперва немного подготовить.
– Я ведь приехал к вам потому, что мне просто больше некуда было ехать, – сказал Итале, смертельно побледнев, – но если власти выдвинут против меня какие-то обвинения, поставят какие-то условия, я немедленно сразу же уеду за границу.
Санджусто, войдя в этот момент в комнату, так и застыл в дверях; на шее у него было купальное полотенце.
– Извините, – сказал он по-итальянски и тут же ретировался.
Дядя и племянник стояли лицом к лицу.
– Ты, дурак чертов! – заорал вдруг Эмануэль. – Разве тебе кто-нибудь хоть слово сказал о каких-то там условиях и обвинениях? Ведь я имел в виду всего лишь то, что Гвиде нездоров и его необходимо подготовить, чтобы избежать чересчур бурной реакции!
– Отец болен?
– Да, он с ноября плохо себя чувствует. Как ты думаешь, почему не он и не Элеонора, а именно я приезжал в Совену?
– Но ты же тогда сказал…
– Это он меня попросил не рассказывать тебе о его болезни. И я подчинился. Я всегда поступал так, как хотел Гвиде. Возможно, это было неправильно, не уверен. Но дело в том, что примерно месяц назад ему опять стало хуже. Я даже хотел написать тебе, но твои родители в один голос просили меня этого не делать.
– Зря, ведь я мог бы приехать!..
– И какой был бы от этого прок больному?
Итале присел на кровать; чувствовалось, что он с трудом держится на ногах. Он по-прежнему был очень бледен, и Эмануэль догадался наконец, что он вот-вот потеряет сознание.
– Никакого, – сказал Итале.
– Все не так плохо, мальчик мой. Сейчас Гвиде чувствует себя не хуже, чем прежде. Это все та же старая болезнь сердца; она может длиться десятки лет с переменным успехом. Я вовсе не хотел так тревожить тебя. Но тебе нельзя прийти к нему просто так, да еще рассерженным…
Итале покачал головой.
– Эмануэль, – послышался из-за двери голос Пернеты, – так, может, тебе съездить верхом на озеро и подготовить Гвиде и Элеонору? Скажи, что мы тоже скоро приедем. А я пока покормлю мальчиков ужином, велю запрячь в двуколку Аллегру, и через часок-другой мы будем там.
– Ты, пожалуй, права, – согласился Эмануэль и снова повернулся к Итале, желая как-то его подбодрить, но не находил нужных слов. Он не чувствовал себя вправе вмешиваться в отношения Гвиде и Итале, всегда характеризовавшиеся абсолютной верностью друг другу и вечным соперничеством, глубочайшим пониманием и резкой враждебностью, связанной с чрезвычайной душевной уязвимостью обоих. И каждый раз Эмануэль, стоило ему приблизиться к костру страстных взаимоотношений отца и сына, обжигал пальцы, терял дар речи, начинал путаться в выводах и догадках. И все же именно ему всегда приходилось первым сообщать Гвиде приятные и неприятные новости, касавшиеся Итале, всегда посредником в их спорах становился именно он. Так что Эмануэль оседлал лошадь и отправился в путь сквозь ставшие уже совсем длинными вечерние тени. Два с половиной года назад он тоже спешил на озеро, чтобы сообщить Гвиде об аресте Итале, и все сделал не так, как нужно, неосторожно расковыряв своими неуклюжими пальцами старую и болезненную рану. И сейчас, в разговоре с Итале, он совершенно неправильно понял мальчика, который всего лишь пытался сохранить остатки собственной гордости. Для этих двоих, Итале и Гвиде, гордость всегда была на первом месте! Сила, терпение, даже ярость – все уступало их гордости, их непреклонному желанию противостоять любым оскорблениям и равнодушному времени. Вечное сопротивление, а не соглашательство! Эти люди готовы были отдавать полными пригоршнями, но так и не научились принимать в дар. Суровость Гвиде в его сыне превратилась в безрассудную смелость, но в основе обоих характеров все равно было одно: гордость и уязвимость. Тяжело сильным людям в нашем мире, думал Эмануэль; от этого мира пощады не жди; никогда и никто из людей, бросивших вызов злу, не одерживал легкой победы.
Он надеялся застать Гвиде дома, в одиночестве, но нашел его в саду: они с Лаурой, судя по жестикуляции, увлеченно обсуждали новые посадки и даже не заметили, как Эмануэль подъехал к калитке. Лаура заметила его первой и радостно замахала рукой:
– Ой, дядя! Что, письмо пришло?
– В общем, да, – сказал он, улыбаясь. Так просто было бы рассказать обо всем Лауре! Но почему ему всегда так трудно сообщить что-либо Гвиде? – Кстати, Пернета тоже скоро подъедет. Вы нас обедом покормите?
– Конечно! Но где же письмо?
– Я его с собой не захватил, племяшка.
Лаура замолчала и насторожилась.
– Да это скорее записка, а не письмо. Итале спрашивает, можно ли ему приехать. Ты как, Гвиде, к этому относишься?
– Где он?
– В Партачейке. У меня дома. Приехал сегодня днем на почтовом дилижансе. С товарищем.
Гвиде не шелохнулся. Лаура молчала.
– Что же заставило его вернуться в Монтайну? – наконец спросил Гвиде.
– А ему больше некуда податься. Приехал в чем был. В Красное восстание. Ассамблея распущена. Два дня там шли настоящие бои. А Итале теперь в списке тех, кому запрещено проживание в столице и центральных провинциях. Он даже не знает точно, на какие провинции действие этого списка распространяется… Ты должен разрешить ему приехать домой, ни о чем его не спрашивая, не ставя ему никаких условий, Гвиде! Он потерял все, во имя чего работал…
– Условия? – пробормотал Гвиде и повернулся к Лауре. – Скажи матери, что я еду в Партачейку. – Он обогнул Эмануэля, вышел за калитку и двинулся к конюшне.
– Но они, возможно, уже едут сюда, – беспомощно сказал Эмануэль ему вслед, понимая, что остановить Гвиде невозможно, и тут же прибавил: – Да ладно, бери моего коня, он и устать-то не успел. – Гвиде вскочил в седло и тут же исчез из виду, а Лаура, глядя ему вслед, зябко повела плечами и нервно рассмеялась.
– Как это странно! – сказала она. – Ты спешил сюда, чтобы сообщить нам об Итале, а мы стояли и рассуждали о доме, о дороге. Все это как будто уже было с нами. И я стояла вот так же, а ты верхом поднимался к этой калитке, чтобы сказать, что Итале скоро приедет… Словно одна и та же картина, повторяющаяся многократно…
– Где мама, детка?
– В доме. – Они так и шли – она по одну сторону ограды, он по другую. Лаура шла быстро, даже торопливо, но, прежде чем войти в дом, она остановилась и еще раз оглянулась на сад в ясном вечернем свете, на пламенеющие розы, на пустые дорожки.
Когда они все наконец приехали домой, Лаура совсем растерялась, совершенно позабыв, что Эмануэль предупреждал ее: Итале приехал не один, а с каким-то своим приятелем. Она не сразу даже сообразила, кто из этих молодых мужчин – ее брат, когда бросилась навстречу вынырнувшей из густой тьмы двуколке. Она была настолько взволнована, что понимала лишь, что бежит теплым летним вечером по короткой траве и какой-то высокий человек выпрыгивает из двуколки ей навстречу и обнимает ее и мать. Ну да, это же Итале, это ведь его синий сюртук! И она тоже обнимала его, и он казался ей худеньким и хрупким, как ребенок, но лицо его было теперь лицом настоящего мужчины. Неужели это ее брат? А кто же тогда тот, второй, с рукой на перевязи? И почему он держится в стороне?
– Добро пожаловать домой! – ласково сказала она ему, и он после мгновенного замешательства улыбнулся ей, и кто-то рядом громко рассмеялся. И сразу же ей стало хорошо и легко, и время точно вдруг повернуло вспять, и она опять стала прежней Лаурой, и это ужасное ожидание кончилось, и все наконец собрались дома… – Входите, входите же! – нетерпеливо звала она их – отца, брата и этого незнакомца.
Глава 2Как-то в сентябре, когда день уже клонился к вечеру, Итале проходил мимо садов Вальторсы, где золотистый свет, просвечивая сквозь ряды деревьев, ложился ровными полупрозрачными полосами на тропу, чередуясь с темными тенями, и по этой полосатой тропе навстречу Итале шла его сестра Лаура.
– Письмо! – крикнула она. – Дядя письмо привез!
Подойдя к нему ближе, Лаура спросила:
– Ну что, виноград созрел?
– Да, завтра в Орийе уже начнем убирать.
Они вышли на дорогу и пошли рядом; Итале на ходу вскрыл конверт и стал читать, хмурясь от бившего в глаза низкого солнца. Письмо было из Солария.
«Дорогой Итале! Старый граф пишет, что ты дома. Я тоже. Меня освободили 20-го, я успел добраться до Колон-нарманы, но там меня взяли и в сопровождении целого отряда полицейских отправили обратно. Впрочем, после трех допросов освободили, но стоило мне буквально перейти через улицу – и меня снова взяли и допрашивали еще дважды. Теперь я уже неделю как дома, но не могу с уверенностью сказать, что там и останусь в ближайшие дни. Невеста К. написала мне, что у него было тяжелое сотрясение мозга, но теперь он быстро поправляется. В октябре они хотят пожениться. Ты, я полагаю, уже знаешь, что юному В. повезло гораздо меньше. Впрочем, кто знает: может, в конце концов и окажется, что ему-то повезло как раз больше всех. Я заходил к Дж. Ф. Он носит корсет, атласный жилет, часы на золотой цепочке, женат, у него маленький сын, и он даже не пригласил меня заходить еще. Не слышал ли ты чего-нибудь о Карло? Никто о нем ничего не знает с той вечеринки, и я все время думаю о нем. Я собираюсь продолжить занятия и получить право на занятия адвокатской практикой, поскольку, как я теперь окончательно понимаю, журналистикой не прокормишься. Пожалуйста, дай о себе знать. Поверь, я всегда остаюсь твоим преданным другом.
Томас».
– Это ведь от господина Брелавая?
– Да. А ты что, знаешь его почерк?
– Он регулярно писал нам, когда ты был в тюрьме. И это он сообщил, что тебя арестовали. Ему, должно быть, нелегко приходилось: он ведь не мог сообщить ни одной радостной вести; но письма у него всегда были очень хорошие.
– На, прочти. – Итале пришлось объяснить сестре, что означают инициалы в письме Брелавая. – К. – это Карантай, ну ты знаешь, писатель. Его ранили на улице Палазай во время стычки со стражей. В. – Верной. Один студент, наш друг. Его убили. Дживан Френин – мой старый университетский приятель. Он три года назад уехал на родину, в Соларий, и стал теперь богатым торговцем. Значит, они все-таки и Брелавая занесли в список… Бедняга! До чего же ему там одиноко, наверно!
– А кто такой Карло?
– О, это же Санджусто! Он подписывал материалы, которые присылал нам из Англии, псевдонимом «Карло Франчески». Должно быть, Карло – это одно из его настоящих имен.
– Ты ведь довольно давно его знаешь?
– Ну, мы познакомились в 27-м году в Айзнаре. Но по-настоящему я узнал его только в июле.
– Он был с тобой во время… тех боев?
Итале кивнул. И глянул на нее искоса: тонкое, довольно бледное лицо; каштановые волосы скручены на затылке небрежным узлом. Лаура шла рядом, стараясь не отставать. За тот месяц, что он провел дома, он особенно остро почувствовал, сколь благотворно действует на него одно лишь присутствие сестры, но как следует они до сих пор так и не поговорили, довольствуясь мимолетными замечаниями или вопросами, касавшимися здоровья Гвиде, хозяйственных дел или проблем со счетами. Лаура научилась отлично вести все бухгалтерские расчеты и записи, но, когда Итале стал хвалить ее за порядок и ясность во всех документах, она только вздохнула и сказала:
– Я их ненавижу. Я это делаю только потому, что больше папа мне ничего не позволяет. А записи я веду так аккуратно, потому что иначе сразу же запутаюсь. Я терпеть не могу цифры! Я бы с гораздо большим удовольствием конюшни чистила! Только он не позволит.
И Лаура рассмеялась, как бы снижая серьезность проблемы. Предельная искренность, столь свойственная ей в детстве, теперь сменилась в ней сдержанностью, даже скрытностью зрелой женщины, и Итале, шагая с нею радом, вдруг осознал, что совершенно ничего не знает о сестре, о ее жизни.
– Я все пытаюсь себе представить, – сказала Лаура задумчиво, – что ты там делал, в Красное?… И какова была твоя тамошняя жизнь? И эта революция…
– Восстание, – мягко поправил он.
– Восстание. Ты сказал про того студента: «Его убили». Я знаю, как господина Санджусто ранили в руку – в него выстрелил из ружья полицейский, который за ним гнался… И ты как-то раз упоминал о пожаре… Я немного представляла себе, чем ты занимался раньше, до ареста; я читала ваш журнал, газеты… Но в целом я просто не способна была вообразить себе ту твою жизнь, словно сама жила в совсем другом мире…
– В настоящем.
– Почему ты так говоришь?
– Потому что от той моей жизни ничего не осталось. С ней покончено… Она сгорела. Мгновенно. И пепел развеяли по ветру. Да, в общем, в ней ничего особенного и не было.
Лаура молча шла с ним рядом.
– Мечты юности! – сказал Итале пренебрежительно.
– Неправда! В течение последних пяти лет моей жизни придавала какой-то смысл только моя уверенность в том, что ты свободен, что ты трудишься во имя свободы, что ты делаешь то, чего не могу делать я, что ты делаешь это и для меня! Даже когда ты был в тюрьме, я и тогда верила в это, даже сильнее, чем когда-либо!
Он остановился, потрясенный этим страстным и неожиданным упреком; на мгновение взгляды их пересеклись, и он увидел, что Лаура понимает и то, о чем сам он не в силах сказать прямо: что он потерпел неудачу, даже, может быть, полное поражение, что она знает это и все же это ее не обескураживает и она отнюдь не воспринимает его как неудачника или глупца, иначе она никогда бы не упрекнула его в отступничестве.
– Господи, Лаура, ты не должна так слепо верить мне! – воскликнул он почти с отчаянием и уже без малейшей иронии. – Раньше, произнося пламенные речи о свободе, я ведь совсем не представлял себе, что такое тюрьма. Я вещал о добре и зле, но… не понимал, что такое зло, не понимал, что и я за него в ответе, – а я видел немало зла, немало смертей… И я тоже виноват в чужих смертях, Лаура, и я ничего не могу с этим поделать! Так что единственное, что мне еще осталось, это хранить молчание, не произносить тех слов, которые произношу сейчас. Позволь же мне это. Я больше не хочу приносить горе другим людям!
– Жизнь и сама по себе довольно зла и горька, – тихо возразила Лаура.
Вскоре вдали завиднелись сады, раскинувшиеся на холме над домом Сорде, и за ними – лесистые горные склоны.
– Если тебе отменят поражение в правах, – спросила Лаура, – ты вернешься в Красной?
– Не знаю. Во всяком случае, в ближайшем будущем вряд ли. Мне кажется, от меня здесь больше пользы, особенно пока отец болен.
– Да, – сказала она. – Конечно. Но он… Когда-нибудь он все равно должен был бы заболеть. А когда-нибудь он даже умрет, от этого ведь никуда не денешься, правда? И мы всегда это знали.
– Но когда-то я в это не верил; – тихо сказал Итале.
– Я знаю, – откликнулась Лаура, и он с удивлением увидел, что она улыбается. – Я, собственно, хотела сказать, что насчет этого тебе не стоит беспокоиться. Насчет поместья то есть. Если тебе нужно будет уехать. Мне, конечно, до Пьеры далеко, но справиться с хозяйством я вполне способна. Я хочу, чтобы ты это знал и мог на меня рассчитывать.
– Пока что я просто вернулся домой, – сказал Итале. – Ради бога, Лаура! Неужели ты хочешь, чтобы я снова куда-то уехал?
– Я хочу, чтобы ты понял: это совершенно неважно, что там твердят эти дураки из полиции! Что бы они ни говорили, ты совершенно свободный человек! – запальчиво и даже сердито воскликнула она. – Или, может, мне ты запретишь трудиться во имя свободы? Ах, Итале, ведь ты и есть моя свобода!
У него не нашлось слов, чтобы ответить ей.
Стоило им войти в дом, как Гвиде позвал Итале в библиотеку. Он хотел обсудить с сыном виды на урожай винограда. С тех пор как болезнь в очередной раз скрутила его, Гвиде, хотя и неохотно, признал, что все, включая доктора, были правы и придется сбавить обороты. Он стал отдыхать в строго определенные часы, а кое-какими хозяйственными делами и вовсе перестал заниматься, а также значительно реже стал бывать и в полях, и в конторе. Гвиде вообще сильно изменился: волосы совсем поседели, лицо и руки перестали быть такими загорелыми, и он, и без того высокий и худощавый, теперь казался еще костлявей и выше ростом. Итале, войдя в библиотеку, был поражен его сходством с Лаурой, они даже говорили с одинаковыми интонациями.
Им удалось очень быстро и при полном согласии обсудить как общее состояние виноградников, так и сроки сбора урожая, особенно если погода будет этому благоприятствовать.
– Но если станет жарче… – Гвиде не договорил, но оба поняли, что он имел в виду: тяжкий и не дающий возможности передохнуть труд на виноградниках становился невыносимо тяжелым, если жара устанавливалась на продолжительное время. Следовало также учитывать относительную неопытность Итале и то, что он еще не успел окончательно восстановить свои силы. – Ну да ничего, в конце концов, есть Брон, – спокойно закончил свою мысль Гвиде.
– Конечно. И Брон, и, слава богу, Санджусто.
– Да, этот парень в садах, похоже, очень даже может пригодиться. А ты в случае чего слушайся Брона.
Итале улыбнулся. Он давно уже ждал, когда отцу придется-таки похвалить Санджусто. «Очень даже может пригодиться» – это была высокая похвала в его устах.
– От Сорентая телеги пришли? – спросил Гвиде.
– Завтра утром будут здесь.
– Кто поедет?
– Карел.
Гвиде согласно кивнул.
– Он человек надежный, – сказал Итале. – Ему бы еще получиться немного.
– Зачем?
– Нам пора иметь настоящего управляющего. – Итале сказал это с какой-то равнодушной прямотой, прежде ему совершенно несвойственной. А вот Гвиде такая прямота была присуща всегда.
Гвиде явно оскорбило заявление сына, однако момент действительно был выбран точно: он прекрасно понимал, что не может более делать вид, что способен один тащить весь этот воз, а если Итале уедет… Впрочем, Гвиде не желал также показывать кому бы то ни было, что мысль об отъезде Итале, как бы заключенная внутри предложения взять наконец управляющего, его пугает. Поудобнее устроившись на своем любимом диване под окном, он тщетно пытался придумать какой-нибудь аргумент, способный опровергнуть предложенную Итале идею, и хмурился, понимая, что возразить ему, собственно, нечего. Даже попытка наложить вето – если бы это было в его власти – вряд ли стала бы достойным аргументом. Но власть уже ускользала у него из рук. За эти несколько последних недель он сам, как будто даже не заметив этого, как-то втихую отрекся от престола, а его сын, тоже словно и не подозревая об этом, вступил в права наследства.
– Ну что ж, – сказал наконец Гвиде. – И ты полагаешь, что Карел годится?
Итале, воспользовавшийся паузой, чтобы порыться на книжных полках, внимательно посмотрел на отца и, к своему удивлению, заметил, что глаза Гвиде блестят от удовольствия. А он-то ожидал, что вопрос об управляющем вызовет яростные споры!.. Однако его даже встревожило то, что Гвиде так легко с ним соглашается, да еще и улыбается при этом.
– Возможно, я слишком забегаю вперед…
– Возможно, – согласился Гвиде. – Кстати, у нас есть еще Паисси. Из него, пожалуй, получился бы управляющий получше, чем из Карела. А теперь ступай. Мне до самого ужина лежать полагается.
Итале поклонился и вышел, а Гвиде, подчиняясь приказам доктора, снова лег. Он чувствовал в себе какую-то удивительную легкость и пустоту; примерно так, казалось ему, должна чувствовать себя женщина после родов: легкой, спокойной, усталой. Забавно: он сравнивает себя с женщиной, да еще с роженицей! Но ведь он так хорошо помнил лицо Элеоноры в то утро, когда родился Итале, ее улыбку… Они, его жена и дети – вот средоточие его жизни. Все в них.
Над озером разгорался красный закат, погода менялась. На следующий день наступила жара. Потом стало еще жарче.
Итале вставал в четыре утра и весь день дотемна проводил на виноградниках. Кроме виноградных лоз, виноградных кистей, ящиков, корзин, телег, повозок, наполненных виноградом, он не замечал более ничего, разве что каменные давильни на заднем дворе, все в кляксах давленого винограда, источающие запах брожения, да еще, в виде краткой передышки от жары, прохладу темных подвалов, вырытых прямо в склоне горы. А в сентябрьском небе упрямо качался раскаленный белый круг солнца. Потом, когда эта адская работа была наконец сделана, подошла пора убирать урожай и других плодов и злаков. Молчаливый и погруженный в себя, раздражаясь, когда силы оказывались на исходе, а дела подгоняли, но все же старавшийся проявлять терпение, Итале, в общем, вполне справлялся с работой, не отвлекаясь, не оглядываясь назад и не особенно заглядывая вперед. Большую часть времени, за исключением кратких часов сна, он проводил под открытым небом, в полях, в садах и хозяйственных постройках, но отнюдь не в доме. Домой он приходил только поесть и поспать. Когда же работа давала ему краткую передышку, он отправлялся на охоту с Паисси, внуком Брона, и Берке Гаври, с которым у него завязалась некая осторожная дружба, или с Санджусто. В Партачейку Итале ездил крайне редко и ни к кому в гости не ходил. Когда же к ним заезжали Роденне, Сорентаи или еще кто-то из соседей, ему часто приходилось принимать гостей вместо Гвиде – и он делал это со сдержанной вежливостью, заботясь о том, чтобы гостеприимство в доме по-прежнему соблюдалось свято, но в общих разговорах почти не участвовал и сидел в основном молча, слушая, что говорят другие.
Элеонора молча наблюдала за сыном. Точно так же она наблюдала и за Гвиде все эти тридцать лет. Часто, занимаясь работой по дому или лежа без сна темными осенними ночами, она думала о том веселом ребенке, неуклюжем мальчике, красивом юноше, молодом мужчине, в которого этот юноша только еще начинал превращаться, когда они расстались, – она застала лишь самое начало этого процесса. Но теперь Итале стал совсем другим – суровым, беспокойным, молчаливым. Это был второй Гвиде, и все же он не был похож на того Гвиде, за которого она когда-то вышла замуж. В дни молодости Гвиде всегда и во всем преуспевал и не знал поражений. И Элеонора испытывала горькое разочарование: этот мир, предлагая юной душе такие широкие возможности, в действительности ставит человека перед крайне малым выбором. Точно такое же разочарование испытывала и ее дочь, а также Пьера, и Элеонора, чувствуя это в них, узнавала свои собственные переживания, но отнюдь не питала насчет дальнейшей судьбы девушек особых иллюзий. И уж, конечно, никаких иллюзий не питала на свой собственный счет.
Санджусто старался не унывать, работал наравне с Итале, да и в доме старался быть всем полезен, а порой выходил в озеро на «Фальконе». Невеста Карантая прислала друзьям зашифрованное предупреждение: власти разослали повсюду описание внешности Санджусто и караулят его на всех границах, готовясь арестовать как профессионального революционера и бунтовщика. Санджусто тут же объявил, точно принимая вызов, что в таком случае пойдет через горы, через перевал Валь Альтесма, где нет погранично-пропускных пунктов.
– А зачем? – спросил Итале. – И куда?
– Во Францию, разумеется!
– Не бросай меня в беде, а?
– Ладно, уйду, когда соберем груши.
– Зимой тебе через горы не пройти.
– Тогда я подожду до весны.
И Санджусто остался. И сделал это так легко и спокойно и продолжал быть таким веселым и приветливым, что Итале, в его теперешнем настроении, считал это само собой разумеющимся и ни разу не задавался вопросом о характере их духовной близости. Он, пожалуй, уже и вспомнить почти не мог, где ее корни. Он забыл даже, что до того, как они познакомились, Санджусто успел прожить довольно долгую жизнь, о которой он, Итале, не знал практически ничего. Уже в конце октября, в первый по-настоящему дождливый день, он как-то проходил по грушевому саду, высматривая Санджусто, но никак не мог его найти. Привязав у изгороди лошадей – своего коня и второго, которого вел в поводу, – он минут двадцать рыскал по саду, пока наконец не отыскал своего друга, который стоял под деревом с каким-то весьма странным выражением на лице. Итале успел лишь заметить, как за следующим рядом деревьев мелькнули темно-красная юбка и белая блузка и исчезли. Тихий теплый дождь без устали шелестел по листьям и траве.
– Я же тебя звал! – сказал укоризненно Итале, мокрый с головы до ног. – Я орал как помешанный!
– Да, я слышал. – И Санджусто подмигнул ему. Потом оттолкнулся от ствола дерева и пошел рядом с Итале.
– Это что, дочка Марты была, Аннина?
– Да.
Некоторое время Итале молча шагал по мокрой траве.
– Но ей ведь и пятнадцати, по-моему, еще нет, – сказал он.
– Я знаю.
Они молча сели на лошадей и молча тронулись в путь. Вдруг Санджусто ни с того ни с сего расхохотался. Итале вспыхнул и сердито от него отвернулся.
– Да знаю я все, не сердись! – со смехом сказал ему Санджусто. – Но ведь хорошенькие девушки для того и существуют, чтобы с ними кто-то любезничал, говорил им комплименты, смотрел на них влюблено. Или я не прав?
– Да, конечно, но я чувствую себя…
– Ответственным? Разумеется! Ребенка я ей не сделаю.
– Очень на это надеюсь.
– Так чего ж ты так злишься? – Теперь Санджусто заговорил несколько иным тоном. – Ведь ты на меня злишься, верно? Но чего ты от меня хочешь? Достоинства, воздержания, романтической страсти? Но все это у меня уже было. А теперь я предпочитаю просто целоваться в саду с хорошенькими девушками. Как это ни печально, но я на десять лет старше тебя. И уже пережил однажды романтическую страсть. О, я был безумно влюблен! И даже обручен с одной юной дамой… Но это было еще в 1819 году, в Милане. Господи, как же я был в нее влюблен! Я писал стихи, я худел, а потом вдобавок угодил за решетку и совсем отощал. А она тем временем взяла да и вышла замуж за австрийского офицера! Я узнал об этом, только когда из тюрьмы вышел. С тем и остался. Австрия отняла у меня моих детей еще до того, как они появились на свет… Так что я перебрался через горы и стал никем, вечным изгнанником. Но больше я в эти игры не играю. Нет, ни за что на свете! Больше никаких юных дам, никакой романтической любви! Ну а если мне навстречу попадется Аннина, да еще и улыбнется мне… Езус-Мария, Итале, чего ты от меня хочешь?
– Прости, Франческо, – пробормотал Итале, заикаясь и покраснев до ушей. Сказать ему было нечего. Но когда оглушительное чувство стыда несколько улеглось, он глубоко задумался над тем, что сказал ему Санджусто.
А итальянец между тем, невозмутимый как всегда, поднял свою молодую лошадку на дыбы и, задрав лицо к небесам, навстречу дождю, падавшему из клочковатых, быстро проплывавших над головой облаков, сперва что-то напевал вполголоса, а потом вдруг громко запел довольно приятным тенором:
– «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный…» Ха! Ну и свинья же этот Россини! Ты знаешь, он, между прочим, написал ораторию для Меттерниха под названием «Священный союз»! Нет, эти композиторы – просто идиоты, блаженные идиоты! Видно, Господь лишил их разума. Ого, посмотри-ка: твой граф уже весь пепин собрал. Может, и нам пора начать? Эта маленькая графиня весьма мудро обращается со своими садами.
Итале не ответил. Они неторопливо ехали под дождем к дому на берегу озера.
Когда на второй день пребывания Итале в родном доме к ним приехали граф и Пьера, он очень нервничал, но стоило ему их увидеть, как все его сомнения и волнения раз – веялись. Он очень тепло поздоровался с графом Орлан-том, с огорчением отметив, как тот постарел. А вот Пьера показалась ему почти не изменившейся, хотя ей уже, должно быть, исполнилось двадцать один или двадцать два. Она по-прежнему была маленького роста, круглолицая, по-детски застенчивая. Здороваясь с ним, она лишь улыбнулась да сказала несколько обычных вежливых слов. Ему показалось, что столь свойственные ей в детстве живость и энергичность исчезли, испарились – несомненно, под воздействием здешней замкнутой и одинокой жизни, – но им на смену не пришли иные качества, которые могли бы быть свойственны взрослой женщине с богатым внутренним миром. Пьера представлялась ему цветком, который увял, не успев расцвести. И та, первая их встреча оставила у него привкус горечи; он как бы в очередной раз убедился в том, о чем впервые серьезно задумался в придорожной харчевне селения Бара: все то, ради чего он столько работал, все его стремление к свободе было заблуждением, попыткой поймать лунный луч, пустыми словами. Вот Эстенскар давно понял это. И Пьера – по-своему, конечно, – тоже это понимала. А еврей Мойше это просто знал. И подавальщица в баре, девушка с тупым взглядом и огрубевшими от работы, грязными руками, тоже понимала лучше, чем все они, вместе взятые, что никакой свободы не существует, хотя и не знала ничего иного, кроме собственных примитивных желаний, которым, впрочем, сбыться вряд ли суждено.