Текст книги "Орсиния (сборник)"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 45 страниц)
ЧАСТЬ VI
НЕИЗБЕЖНАЯ СТРАСТЬ
Глава 1Пройти в тюрьму Сен-Лазар можно было через четырехметровой высоты ворота в железной ограде. Потом через двор, вымощенный булыжником, вы проходили в еще одни ворота и по каменному туннелю со стенами полутораметровой толщины попадали в коридор, а затем и в довольно просторное помещение со сводчатым потолком, где размещалась охрана. Воздух здесь был влажный, со сладковатым запахом плесени. Окон в караульном помещении не было, и было тихо, как в винном погребе или в находящейся глубоко под землей пещере; лишь некий странный неприятный, но едва слышимый шумок за дальними стенами и дверями свидетельствовал о том, что тишина здесь не абсолютна, что вокруг не пустота, а забитые арестантами камеры. Луиза Палюдескар старалась держаться с достоинством и чуть надменно, пока вместе с представителями властей, сопровождавшими ее, ожидала тюремного писца. Одной рукой она чуть приподняла край шелкового платья, чтобы он не касался влажного грязного пола, и стояла, гордо выпрямив спину, не глядя по сторонам и не произнося ни слова. То был час ее победы. Ради этих мгновений она боролась целых два года и два месяца.
Поспешно вошли два писца, утирая рты после обеда, а за ними невообразимо высокий и толстый человек в форме лейтенанта полиции Поланы. Чиновник, сопровождавший Луизу, открыл было рот, собираясь что-то сказать, но она его опередила и звонким голосом сообщила о том, чего так долго добивалась:
– Лейтенант, господин Коневин привез вам постановление Верховного суда за подписью премьер-министра страны, отменяющее прежний приговор, вынесенный заключенному Итале Сорде.
Великан в замешательстве протянул руку, взял у чиновника, сопровождавшего Луизу, конверт с документами и пробормотал, не сводя глаз с Луизы:
– Приветствую вас, господин Коневин. Меня уже известили. Рад служить вам, сударыня…
– Это баронесса Палюдескар, лейтенант Глей, – подсказал еле слышно Коневин; похоже, здесь вообще не принято было разговаривать нормально, в полный голос. – Все в порядке, Глей. Вот, смотрите сами: освободить немедленно. – Они склонили головы над документом; их бормотание стало еще более невнятным. Лейтенант держал бумагу на расстоянии от себя, словно боялся, что она его обожжет.
– Да, да… Ларенцай, найдите в списке Итале Сорде. Поступил 27 ноября.
Оба писца встрепенулись. До сих пор они сидели как истуканы – один за столом, второй за конторкой, – не говоря ни слова и стараясь не смотреть на Коневина и Луизу. У того, что сидел за столом, голова росла, казалось, прямо из плеч, а серое лицо было все покрыто какими-то бородавками. Второй, за конторкой, был тощий, хлипкий, с длинными прямыми волосами и узкой щелью вместо рта, точно прорезанной бритвой.
– Сорде? – громко переспросил тощий, и это имя на фоне давящей тишины и монотонного бормотания тюремного начальства прозвучало поистине оглушительно. – Сорде умер.
– Умер? Когда?
– В конце прошлой недели.
– Ясно. У нас тут эпидемия, знаете ли, – обратился лейтенант к Коневину и Луизе. – В этом году просто сладу нет с болезнями. Проверьте по списку, Ларенцай.
– Он в главном списке. Как особо опасный, – глубоким басом сообщил второй писец, без шеи.
– Достаньте список умерших в феврале, Ларенцай. Пожалуйста, присядьте, баронесса, прошу вас. – Великан принес стул и вытер его собственным рукавом. Но Луиза не села. Она боялась пошевелиться: голова кружилась, в ушах стоял звон. Длинноволосый клерк спорил с тем, что без шеи, лейтенант бормотал, что-то втолковывая им обоим… Коневин в отчаянии попытался что-то сказать им, но Луиза не могла разобрать ни слова – сквозь непрерывный звон в ушах их голоса доносились до нее, точно кваканье каких-то адских лягушек.
– Прошу вас, баронесса, присядьте. Возможно, потребуется некоторое время, чтобы во всем разобраться, – услышала она наконец слова Коневина и послушно села, не обращая внимания на то, что шелковая юбка метет грязный пол. Немного успокоившись и призвав на помощь все свое самообладание, она очень тихо спросила у Коневина, стоявшего рядом:
– Так что же, он действительно умер?
– Похоже, что все-таки нет, баронесса, – постарался он шепотом успокоить ее, но здесь, видно, умели улавливать даже тишайший шепот, потому что тощий клерк с длинными волосами заорал, сердито глянув на Коневина:
– Я же сказал: он в списке больных, а вовсе не покойников!
А второй, без шеи, прогудел:
– Ну да, как особо опасный.
Луиза задрожала всем телом и невольно прижала руки к щекам. Вся кровь, до того отхлынувшая от ее помертвевшего сердца, теперь, казалось, разом прилила к нему горячей волной, вызвав головокружение. Луиза сидела совершенно неподвижно, пока не почувствовала, что вполне овладела собой и в обморок уже не упадет. Затем она – ровным голосом и даже чуть улыбаясь – заметила, обращаясь к Коневину:
– Интересно, как может человек остаться жив, проведя здесь два года?
– Здесь многие куда больше проводят, баронесса, и ничего, живут, – сухо ответил ей чиновник. Он уже достаточно ясно показал ей, еще в кабинете губернатора, что ему очень не нравится то, что она затеяла; а с тех пор, как они вошли в тюрьму, Коневин совершенно застыл, и с его круглой красной физиономии не сходило выражение отвращения и раздражения.
– Что это за эпидемия, о которой говорил лейтенант?
– Тюремная лихорадка, наверное, – ответил Коневин и коротко вздохнул. Боится заразиться, догадалась Луиза, и эта мысль доставила ей странное удовольствие.
– Так, значит, Сорде тоже был болен? Но они, надеюсь, собираются его выпустить?
– Да, баронесса, конечно. Послушайте, Глей, я не могу торчать здесь весь день! Скажите им, чтоб поторопились.
– Минуточку, господин Коневин, минуточку! – угодливо пробормотал великан, ничуть, впрочем, не встревоженный; здесь была его вотчина, и Коневин здесь был не властен, и оба они это понимали. Длинноволосый клерк что-то писал, перо скребло по бумаге с отвратительным писком, удивительно похожим на пронзительный голос самого писца. Лейтенант подошел к столу, порылся в бумагах и что-то вполголоса сказал второму писцу. Часов в комнате не было. Луиза сидела молча, крепко сжав руки и машинально вертя перстень на пальце; от этих легких движений серый шелк ее юбки переливался, точно поверхность воды. Она с огромным трудом заставляла себя сидеть спокойно, ее совершенно измучило это бесконечное ожидание, однако немереные минуты все текли и текли, и невозможно было сказать, много или мало прошло времени и не остановилось ли оно вообще. Наконец в коридоре послышался шум, и охранник в мундире ввел высокого лысого человека лет шестидесяти. Они остановились у самой двери. Лысый человек стоял, сгорбившись и глядя в пол мутными глазами; на нем были бесформенные серые штаны и старое пальто, висевшее, как на вешалке. Заключенный стоял босиком на ледяном каменном полу, и Луиза поспешно отвела глаза.
– Сорде, Итале… – прочитал в какой-то бумаге лейтенант, и охранник подтвердил:
– Ну да, Сорде. Особо опасный.
Луизу подташнивало от гнева и отвращения, но она, стараясь сохранять спокойствие, сказала негромко:
– Это не он. Скажите, лейтенант, вы наконец займетесь тем заключенным, которого, согласно доставленному вам приказу, должны освободить, или мне придется привести сюда начальника тюрьмы?
– Как не он? Это какой заключенный, Лийвек?
– Да он это, – сказал охранник. – Только болеет.
– Удивительный у вас все-таки здесь беспорядок, лейтенант, – возмутился Коневин, и лейтенант, вдруг рассвирепев, заорал, выпрямившись во весь рост и нависая над охранником:
– Ты кого это привел? Немедленно увести!
Но охранник остался на месте, тупо повторяя:
– Да он это, он!
Сам же заключенный, казалось, не проявлял к происходящему ни малейшего интереса. Случайно взгляд его упал на Луизу, и он, точно не веря собственным глазам, протер их рукой. И Луиза тут же с ужасом узнала такой знакомый ей жест!
– Да, это он! – прошептала она, обернувшись растерянно к Коневину. И все остальные, конечно же, тоже услышали ее шепот. Лейтенант Глей так и уставился на нее; глаза его горели праведным гневом. Охранник отступил назад, клерки что-то недовольно забормотали. Коневин тоже смотрел на нее весьма холодно. Но поскольку Луиза продолжала сидеть неподвижно, именно Коневину пришлось подойти к заключенному. Остановившись на некотором расстоянии от него, он спросил тихо и растерянно:
– Так вы Сорде?… Господин Сорде, это вы?…
Человек терпеливо ждал продолжения и не отвечал.
– Мы привезли приказ о вашем освобождении, господин Сорде. Ваш приговор отменен Верховным судом. Вы меня понимаете? – Коневин повернулся к Луизе. – Этот человек действительно очень болен, госпожа баронесса… – В его голосе слышались раздражение и отвращение. – Представления не имею, что вы сможете тут сделать. Положение совершенно немыслимое! Вы уверены, что?…
– Позаботьтесь, пожалуйста, чтобы они поскорее покончили со всеми формальностями, – прервала его Луиза. На заключенного она не смотрела.
– Сейчас принесут его вещи, баронесса, – пояснил, нависая над нею, лейтенант Глей. Теперь он держался очень официально и самоуверенно. – Видите ли, после ареста имущество этого господина, естественно, было конфисковано, но все его личные вещи в целости и сохранности.
– Лучше бы за кузнецом послали, – заметил длинноволосый клерк, а второй, без шеи, хрюкнул в ответ:
– Да не нужен ему кузнец, он ведь в камере для больных содержался.
Услышав их разговор, лейтенант спросил:
– Так он в кандалах или нет, Лийвек?
– Нет, – ответил охранник.
Коневин все это время старался стоять как можно дальше от арестанта, время от времени цокая языком от нетерпения и отвращения. Наконец еще один охранник принес чемодан и перевязанный веревкой узел с одеждой, а также небольшой бумажный сверток. Лейтенант сам развернул бумагу и разложил на столе содержимое свертка: серебряные часы на цепочке, запонки, несколько медяков, перочинный ножик…
– Вот имущество этого господина. Видите, баронесса, все цело, – сказал он.
Луиза заметила, что чемодан и узел с одеждой покрыты пушистой голубоватой плесенью.
– Теперь мы можем наконец идти? – спросила она, но оказалось, что документы еще не готовы. Клерк с короткой шеей непрерывно что-то писал.
– Но вы же не можете посадить его к себе в карету, баронесса! – прошептал Коневин Луизе, подойдя к ней почти вплотную. – Состояние… в котором он…
– А что вы мне можете предложить? – холодно спросила Луиза и, точно желая выразить свое презрение к этому малодушному человеку, заставила себя подойти к арестанту в сером. Но тот, похоже, и не смотрел на нее, а на обращенный к нему вопрос ответил не сразу, сперва странно высоким и одновременно хриплым голосом спросив:
– Можно мне сесть?
Его тело и одежда пропахли потом и болезнью. Его одеяние некогда, видимо, было красным или цвета сливы, но теперь почернело от грязи. Луиза так и не смогла заставить себя хотя бы прикоснуться к нему. Лишь указала на деревянный табурет:
– Пожалуйста, садитесь.
Но он не двинулся с места. Один раз провел рукой по лицу – таким знакомым жестом! – и снова застыл в позе терпеливого ожидания, мигая опухшими глазами.
– Знаете, баронесса, эта болезнь очень им всем на мозги действует, – с презрением заметил лейтенант, протягивая Луизе свернутые в трубку документы. – Некоторые совсем тупыми становятся. Но этот-то, без сомнения, скоро на поправку пойдет. Вот вам приказ о его освобождении, а это его паспорт. Господин Коневин все объяснит, а конвоир проводит вас и вынесет из тюрьмы вещи. Честь имею, баронесса, рад был служить!
Тот охранник, что привел Итале, уже куда-то исчез. Луиза понимала, что Коневин ни под каким видом помогать ей не станет. Писцы и лейтенант Глей недобро посматривали на нее, явно выжидая. И ей пришлось-таки взять Итале за руку, чтобы заставить его сдвинуться с места и выйти вместе с нею из этой комнаты, из-под этих давящих каменных сводов. Он еле держался на ногах, хромал, пошатывался, а когда они вышли во двор и в глаза им ударил ясный холодный свет мартовского солнца, он остановился и, закрыв руками глаза, застонал от боли.
– Пойдем, пойдем же! – подталкивала она его. Охранники у входа в тюрьму, охранники у внутренних и у внешних ворот – все, все смотрели на них с любопытством, но не испытывая ни малейшего сострадания! То, что делала она, было, с их точки зрения, совершенно неправильно; это противоречило их желаниям и убеждениям, нарушало их уверенность в правильности того, ради чего они здесь стояли, охраняя запертые тюремные ворота, запертые тюремные двери… То, что Луиза тысячу раз представляла себе как миг наивысшего триумфа, оказалось унизительным и уродливым. Возница в наемной карете, уныло ждавший ее возвращения, изумленно уставился на шаркавшего ногами оборванца и заявил:
– Внутрь нельзя!
И ей пришлось дать вознице десять крунеров, чтобы он разрешил Итале сесть в карету, а потом она ехала в тесной карете рядом с этим грязным больным человеком, страдая от страха и отвращения. Она была потрясена жалким видом Итале, его болезнью, его униженностью. А он сидел, скрючившись и устало качая лысой головой, когда карета подскакивала на ухабах, и его крупные руки безжизненно лежали на коленях и казались мертвенно-бледными и странно похожими на руки того великана-лейтенанта из тюремной охраны.
Коневин, который ехал рядом с возницей, оказался гораздо более услужливым и полезным, когда они наконец добрались до гостиницы. Собственно, Луиза сперва собиралась переночевать в гостинице и только потом везти Итале дальше – в собственной, куда более удобной карете, ибо до их имения в Совене было отсюда более пятидесяти миль. Однако этот план, как ей и самой стало уже понятно, безнадежно провалился. Впрочем, Коневин постарался тут же найти свежих лошадей и легкое ландо, а слугам из гостиницы велел приготовить в карете баронессы удобное ложе для больного. Когда с этими приготовлениями было покончено, день уже клонился к вечеру. Итале поместили в карету, а Луиза вместе с горничной устроилась в ландо, и повозки покатились на север по крутым улочкам Ракавы, миновали старинные ворота, многочисленные фабричные здания и выехали на длинную и прямую дорогу, полого поднимавшуюся в горы.
Путь оказался нелегким. Из-за размытых мартовскими дождями дорог и разлива реки Рас им пришлось километров сорок ехать в объезд, через Фораной, где они наконец смогли перебраться на тот берег реки по мосту, и еще столько же – чтобы снова выбраться на северную дорогу, так что в пути они провели три ночи и два дня. Больной по большей части пребывал в состоянии какого-то ступора, безвольного равнодушия ко всему на свете, и спал или делал вид, что спит. Когда ранним утром они наконец добрались до цели, оказалось, что у Итале сильный жар и он буквально не стоит на ногах. Письмо Луизы к домоправительнице, разумеется, задержалось по вине почты, и дом был совершенно не готов к приему гостей, а большая часть комнат даже просто не топлена. Шел дождь. Луиза велела уложить больного в постель и послала за врачом, но так и не дождалась его приезда: сказались усталость и напряжение, и она, нечаянно уснув, проспала двадцать часов подряд.
Врач, человек с кислым лицом, больше похожий на ветеринара или цирюльника, сообщил ей, что у больного рецидив лихорадки, вызванный, видимо, переохлаждением и неудобствами, связанными с долгим переездом. «Неудобствами!» – сердито думала Луиза, вспоминая влажные стены тюрьмы Сен-Лазар, однако ничего объяснять доктору не стала; она уже научилась – благодаря страже у тюремных ворот, благодаря поведению возницы и горничной, а также благодаря собственным тогдашним ощущениям – никому ничего не объяснять и даже не упоминать о том, где Итале провел последние два года. Если бы врач догадался о том, откуда прибыл этот его пациент, то вряд ли с должным уважением отнесся бы к больному и к самой Луизе, которая привезла к себе в дом умирающего от тифа арестанта. Нет, он бы, конечно, взял плату за свой визит и, возможно, даже посоветовал бы какое-то лечение, но, безусловно, считал бы себя несопоставимо выше их обоих, ибо порядочных людей, как известно, в тюрьму не сажают!
Почему все это так? Почему ее победа, ее торжество обернулись таким стыдом и неловкостью? Итале продолжал лежать в постели, больной, ко всему равнодушный, время шло, но до сих пор он ничем не показал даже, что узнал ее, ни разу не произнес ее имя, и ей было до него не достучаться. Иногда ей казалось, что разум покинул его, но она не осмеливалась спросить у врача, чем вызвано это болезненное равнодушие и пройдет ли оно, когда больному станет лучше. Да и станет ли ему когда-нибудь лучше? Она заглядывала в комнату Итале не более одного раза в день. Ей не хотелось признаваться даже себе самой, что его теперешний вид вызывает у нее отвращение, пугает ее – эта лысая голова (собственно, не лысая, а просто выбритая из-за вшей, как объяснил ей врач), ничего не выражающий взгляд, костлявое тело, обтянутое желтоватой кожей, не знающее покоя и в то же время словно бесчувственное… Это нездоровое тело полностью заслонило собой в ее глазах прекрасное тело молодого любовника, которое она так хорошо помнила. Те ночи, те счастливые часы, проведенные вместе с Итале, она хранила в памяти, как самое дорогое сокровище; это был единственный период в ее жизни, когда она вообще позволила себе касаться чужого тела и, мало того, испытывала от этого наслаждение… Но теперь все эти дивные ощущения запятнаны, замараны тюремной грязью, испорчены запахами болезни и смертной плоти. И у нее ничего не осталось. Нет, она должна сохранить в памяти прошлое, должна донести его до тех дней, когда Итале снова станет самим собой! Но, почему оно никак не наступает, это будущее? Ведь она так долго о нем мечтала! Итале на свободе, и они вдвоем в уединенной усадьбе, и весна в самом разгаре…
Дожди все продолжались. Дом никак не удавалось как следует просушить и прогреть. Старая домоправительница была особой болезненной и ворчливой, а управляющий каждый день приходил к Луизе с вопросами, на которые она не могла дать сколько-нибудь разумного ответа, и жаловался на долги, на неоправданно дорогие покупки, на неудавшиеся торги, в которых она ничего не понимала. Врач тоже приходил и уходил, вечно мрачный, молчаливый; он часто приносил с собой банку, где извивались отвратительные, черные и жирные пиявки. Луиза старалась каждый день совершать прогулки, но и лошади в Совене были старые, с больными суставами. Здесь уже много лет никто не охотился, не ездил верхом, и некому было привести конюшню в порядок. Крестьяне-арендаторы занимались собственными делами и совершенно не интересовались тем, где в данный момент находится хозяйка усадьбы. В городе Луиза тоже растеряла всех прежних знакомых, хотя город находился всего километрах в десяти от усадьбы. Между прочим, именно в этом городе когда-то ее дед заложил основу своего огромного состояния, спекулируя в военное время продуктами питания, и с тех пор считался великим человеком. Луиза скучала и чувствовала себя страшно одинокой, как в годы детства, когда ее как бы отодвинули в сторону и забыли. Однако на этот раз она сама была виновата в подобной изоляции: она сама никому не сказала ни слова о своих намерениях, надеясь хоть раз в жизни несколько дней побыть с Итале наедине… Не выдержав, она написала Энрике в Вену, прося его пораньше закончить дела и приехать к ней в поместье. «Ты мне необходим, – писала она. – Я просто ума не приложу, как мне быть дальше!» До такой степени ее душевные и физические силы не смогли истощить даже бесконечные бои с представителями власти, которые она вела в Красное и которые закончились приказом об освобождении Итале из ракавской тюрьмы Сен-Лазар. Теперь она понимала, насколько увлекла ее предпринятая «осада», как нравились ей разнообразные стратегические уловки и тактические приемы – постепенное укрепление собственных позиций с помощью лести, влиятельных знакомых, хитрости, умения расплетать самые злонамеренные козни и обводить вокруг пальца глупцов… Луизе, поставившей перед собой одну-единственную цель и упорно к ней стремившейся, за короткое время удалось стать заметной фигурой в политической жизни столицы, хотя она порой по нескольку дней или даже недель не думала об этой цели и уж, разумеется, ни с кем о ней не говорила. Она оказывала различные мелкие и крупные услуги высокопоставленным лицам, мужчинам и женщинам, оказавшимся менее проницательными, чем она; она добилась для своего брата дипломатического поста в Вене; она стала приятельницей великой герцогини и одновременно подружилась с кумиром городской черни Стефаном Орагоном; сам премьер-министр Корнелиус приезжал к ней в гости, желая встретиться и побеседовать с бывавшими здесь людьми, удивительно умными и неболтливыми; новый министр финансов, Раскайнескар из Валь Альтесмы, предложил Луизе руку и сердце, полагая, что такой брак укрепит позиции обоих. Краснойская газета «Светское общество» судачила о ней, не умолкая, но никому так и не удалось ее очернить или оклеветать. Как в личной жизни, так и в политических интригах она умело и ловко использовала все свои таланты и уверенно шла к цели, а потом с полным правом на победу завоевывала ее. Да, она одерживала победу за победой, и вот оно – то, к чему она так храбро шла через бесчисленные кабинеты и министерства!..
Ее мучили воспоминания о той минуте, когда она впервые увидела Итале таким больным и жалким. Почему, за что она так наказана? Ведь она положила столько сил, чтобы освободить его! И добилась своего! Но разве это свобода? И что она дала ей? Одиночество? Доктор пригласил из города опытную сиделку, чтобы ухаживать за Итале. Однажды вечером, когда сиделка ужинала внизу, Луиза поднялась в комнату больного, влекомая каким-то беспокойным и сердитым чувством. Комната была освещена лишь ярко горевшим в камине огнем. Сперва Луизе показалось, что Итале спит, но стоило ей подойти поближе, как он шевельнулся и спросил:
– Кто здесь?
– Это я, – сказала она, – Луиза. Ты меня узнаешь? – Она подошла к нему еще ближе и заговорила – громко, нетерпеливо, с вызовом. Лица его ей в темноте было не разглядеть.
Он ей ответил; голос его был слаб, но звучал вполне естественно, как прежде.
– Ничего не помню! – сказал он. – А где Амадей?
Она похолодела; страх стиснул горло.
– Он не здесь, – прошептала она.
Но больной не обратил внимания на столь странную форму ответа. Он чуть-чуть повернул голову, и красные отблески пламени осветили его худую щеку. Смотрел он прямо перед собой. Луиза устало опустилась в кресло, стоявшее в изножии кровати. Ее била дрожь; больше они не сказали друг другу ни слова, и она вскоре поднялась и вышла из комнаты. Подходя к двери, она услышала, как Итале протяжно вздохнул и что-то прошептал, а потом громко и отчетливо произнес два слова: «Снег идет», – и снова умолк.
Луиза поспешила прочь, а у себя в комнате подошла к окну, выходящему в сад, и долго смотрела, как бегут по небу облака и мелькает, то появлялась, то исчезая меж ними, полная луна. Она видела и дорогу, прямым светлым лучом пролегавшую меж темных полей и ведущую вдаль от ворот усадьбы. Когда она была ребенком, то всегда смотрела на эту дорогу с ожиданием: по ней взрослые, ее родители и их гости, приезжали и уезжали, когда хотели, и в ее сознании эта дорога всегда невольно ассоциировалась со свободой; и она всегда думала, что именно по этой дороге уедет отсюда навстречу свободе, когда придет ее время. И тоже будет вольна уезжать и приезжать, когда захочет, и ни от кого не будет зависеть, ни у кого не будет спрашивать разрешения. Что ж, теперь она могла ходить и ездить по этой дороге сколько угодно; она обрела ее, эту свою свободу, да только слово это утратило свое истинное значение. Как и слово «любовь». Разве она не любила Итале? А разве он ее не любил? Но она совсем его не знала. Она положила столько сил, чтобы его освободить, а он оказался совсем не тем, кого она так мечтала увидеть рядом с собою, и лежал сейчас больной, слабый, у нее дома, но был так далек от нее. И разве имеет теперь значение то, что когда-то они были любовниками? Кем она тогда была для него? Он ведь тоже ее совсем не знает, не потрудился узнать, не успел. Он и сейчас даже по имени ее не назвал, лишь спросил о покойнике да заметил, что снег идет. Ему были дороги лишь его собственные воспоминания, привычный для него мир со всеми радостями и невзгодами – тот огромный и живой мир, в котором она, Луиза, была некогда лишь одним из не самых значительных элементов; она и в горячечном бреду Итале, если вслушивалась, могла расслышать какие-то отзвуки этого мира, какие-то обрывки воспоминаний о нем… Но где же ее место? И разве есть у нее место в этом его странном мире? Нет, она в нем совершенно заблудилась, она никогда не была и никогда не будет центром этого бесконечно богатого мира! А стать всего лишь его частицей, одной из его составляющих, означало для нее утрату собственной независимости, утрату самой себя. На это она пойти не могла. Она никогда не могла от себя отречься – разве что на несколько мгновений, о которых теперь старалась забыть, как о чем-то постыдном. Да и что хорошего было в их так называемой любви? В касающихся друг друга и переплетающихся руках? Во всем этом потоке слов и чувств, когда вот она, истина: убогое одиночество, отрешенность и равнодушие умирающего тела – точно у больного животного.
В ту ночь ей снилось, что она бродит по улицам какого-то совершенно ей незнакомого города, расположенного в горах, улицы этого города завалены снегом, и она никак не может отыскать то место, куда должна была прийти и где в стойле уже приготовлена для нее оседланная лошадь.
На следующий день, когда Луиза вернулась после длительной поездки верхом, ей доложили: у них гость, господин Сорде. Сперва она непонимающе и растерянно, почти испуганно, посмотрела на слугу, но потом как-то собралась с мыслями и быстро прошла в гостиную. Там ее ждал средних лет провинциал, одетый в черное.
Она осторожно приблизилась к нему.
– Я – Луиза Палюдескар.
– А я – Эмануэль Сорде, баронесса, – поклонился гость.
– Вы отец Итале?
– Я его дядя. Его отец нездоров и в настоящее время не в состоянии совершать столь далекие путешествия. Прошу прощения за это вторжение, баронесса. Вы разрешите мне повидать Итале?
Луиза ничего не писала родным Итале. Впрочем, она и его друзьям в Красное сообщила лишь о его освобождении. Значит, это они написали в Монтайну, и Эмануэль Сорде тут же поехал через всю страну, всего лишь надеясь, что Итале, возможно, окажется здесь. Но даже если бы его здесь и не оказалось, Эмануэль все равно отыскал бы его, где бы он ни был. Он даже не спросил у нее, почему она ничего не написала родителям Итале; его не интересовали мотивы ее поведения, ему было нужно одно: во что бы то ни стало повидать Итале. И Луиза сразу провела его наверх, оставила с больным наедине, а сама прошла к себе, чтобы переодеться. На душе у нее было холодно и горько. Как долго это еще будет продолжаться? Вместо любви и прекрасной тайны она получила чужую болезнь и собственное одиночество. Вместо восторга победы – стыд. Вместо Итале – нежданного гостя, его дядюшку… Какая дурная шутка! Неужели она так ошиблась, надеясь, что освобождение Итале принесет ей счастье? И не только ей, но и ему? Но если б она не стремилась к этому счастью, то разве сумела бы выдержать эти два года и сделать все то, что сделала во имя его свободы? Так в чем же ее изъян? Где она ошиблась?
Присутствие за столом Эмануэля Сорде избавило ее, по крайней мере, от бесконечных мучительных размышлений на эту тему. Он казался усталым и явно был голоден, но полностью поглощен состоянием здоровья племянника. С ней он держался довольно скованно и осторожно, да и интересовала его вовсе не она. Ей вдруг стало легко в его обществе, и когда они заговорили о болезни Итале, она задала Эмануэлю вопрос, который так и не смогла задать врачу.
– Даже теперь, когда лихорадка у него прошла, он… он, похоже, ничего не замечает вокруг, ничто его не радует… – Она не стала объяснять, что именно ее так тревожит, но Эмануэль отлично понял ее и без слов:
– Это все болезнь, баронесса. Я, во всяком случае, так считаю. Собственно, исходное значение слова typhus – это «помрачение сознания». Ступор. Это со временем пройдет. А что говорит ваш врач?
Луиза покачала головой:
– От него не добьешься даже ответа на вопрос, лучше больному или хуже!
– Сиделка говорит, что в последние два дня температура у него значительно упала.
Луиза даже не знала об этом и промолчала, глядя в тарелку с почти не тронутой едой. Зато Эмануэль ел с аппетитом.
– Баронесса, – внезапно заговорил он снова, – в Красное я виделся с господином Брелаваем, и он сказал мне, что лишь скромность помешала вам написать родителям Итале. Но мы все чувствуем себя настолько обязанными вам, что я решился все же сказать об этом.
Он застал ее врасплох, и она ответила, не подумав:
– Я вовсе не так скромна, господин Сорде. Я действую в своих собственных интересах. Итале был моим близким другом. У меня его отняли, и я всего лишь постаралась его вернуть. Вот и все.
Снова удивив ее, этот провинциальный адвокат лишь улыбнулся и поднял свой бокал, слегка склонив голову в вежливом поклоне. До чего же он похож на Итале, подумала Луиза. Нет, он просто великолепен! И вслух сказала:
– Мне нужно только одно: видеть Итале прежним.
– Мы никогда не увидим его прежним, баронесса.
– Но он же поправляется?… – растерялась Луиза.
– Надеюсь, что да… Хочу надеяться. Я повидал его и полагаю, что вскоре здоровье его пойдет на поправку. Хотя он ужасно изменился! Но когда-либо увидеть прежнего Итале… Нет, на это я даже не надеюсь.
Закончив есть, он аккуратно сложил вилку и нож крест-накрест на тарелке, как это принято в провинции. В эти минуты его провинциальная самоуверенность, его стариковское спокойствие были Луизе ненавистны. Для него ничего не значат ни она сама, ни ее переживания, ни то, ЧТО она потеряла! Она, Луиза Палюдескар, ему безразлична. Он, как и все старики, не заботится о будущем, не верит в него…
Но если он прав, если Итале действительно так сильно переменился и никогда не станет прежним, то какое же будущее ждет ее?… И она снова вспомнила того арестанта в жалких и отвратительных обносках, а потом – совсем другого человека, прекрасного, доброго, юного, который был когда-то ее возлюбленным. Проклятая болезнь сожгла его, точно он был бумажным, и он сгорел, как сгорает горстка бумажных денег, случайно брошенная в очаг сквозняком. И что же осталось? Этот старик, его дядя, прав. Старики всегда правы. От прежнего Итале не осталось ничего! Есть только тот человек наверху, которого она, Луиза, совсем не знает, на которого ей даже смотреть не хочется. Рядом с которым ей не хочется быть.