Текст книги "Орсиния (сборник)"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 45 страниц)
Он уронил цветочек и наклонился, словно пытаясь увидеть, куда он упал.
– Чем ты в последнее время занималась? Помимо работы в прачечной?
– Ой, даже и не знаю. Через месяц наша Ева замуж выходит. За Венце Эстая. Они собираются переезжать на север, в Браилаву. Он каменщик, а там есть работа.
– Ну а сама-то ты как?
– Ну а я здесь остаюсь, – сказала она. Потом, уловив в его тоне мертвящую холодную снисходительность, прибавила: – Я помолвлена.
– С кем?
– С Дживаном Фенне.
– Чем он занимается?
– Он красильщик у Фермана. Секретарь местной секции профсоюзов.
Санзо встал, быстро прошелся по двору до арки ворот и обратно, потом как-то неуверенно снова подошел к Лизе. Он остановился в двух шагах от нее, бессильно повесив руки и чуть отвернув в сторону лицо.
– Что ж, хорошо. Поздравляю! – сказал он и повернулся, чтобы уйти.
– Санзо!
Он остановился, ожидая.
– Останься еще на минутку.
– Зачем?
– Потому что я так хочу.
Он стоял совершенно неподвижно.
– Я хотела сказать тебе… – Но слова застряли у нее в горле.
Он снова сел рядом с ней на скамью.
– Послушай, Лиза, – холодно сказал он, – теперь это уже совершенно не имеет значения.
– Нет, имеет, очень даже имеет! Я хотела сказать, что ни с кем я не помолвлена. Он просил моей руки, но я еще не дала согласия.
Санзо слушал, но на лице его ничто не отражалось.
– Зачем же ты сказала, что помолвлена?
– Не знаю. Чтобы тебя позлить.
– И что дальше?
– И все, – сказала Лиза. – А дальше я хотела сказать тебе, что даже если ты слеп, то это вовсе не значит, что нужно тут же оглохнуть, онеметь и страшно поглупеть. Я знаю, ты сильно болел, мне очень тебя жаль, но ты, конечно же, заболеешь еще сильнее, если это я была причиной твоей болезни.
Санзо так и застыл.
– Какого черта? – воскликнул он чуть погодя. Однако Лиза ему не ответила. Прошло довольно много времени, прежде чем он наконец повернулся, пытаясь на ощупь определить, здесь ли она. Руки его повисли в воздухе в незавершенном жесте, когда он нервно спросил: – Лиза, ты здесь?
– Здесь, рядом с тобой.
– Я думал, ты ушла.
– Я еще не все сказала.
– Что ж, продолжай. Никто тебе не мешает.
– Ты мешаешь.
Воцарилось молчание.
– Послушай, Лиза, я должен помешать тебе! Неужели ты не понимаешь?
– Нет, не понимаю. Санзо, дай мне объяснить…
– Нет. Не объясняй. Я ведь не каменный, Лиза.
Какое-то время они молча сидели рядышком, греясь на солнце.
– Ты лучше выходи за этого парня.
– Не могу.
– Не глупи.
– Никак у меня не получается за него выйти: все время ты на пути попадаешься.
Он отвернулся. Напряженным, задушенным голосом сказал:
– Я давно хотел перед тобой извиниться… – Он как-то неопределенно махнул рукой.
– Не надо! Не извиняйся.
Снова воцарилось молчание. Санзо выпрямился и потер руками глаза и лоб, точно они у него болели.
– Слушай, Лиза, весь этот разговор ни к чему. Честно. Есть еще ведь и твои родители, они-то что скажут? Впрочем, дело даже не в этом… Самое главное – то, что я живу с дядей и теткой и не могу… Мужчина должен иметь возможность что-то предложить…
– Не скромничай.
– Я и не скромничаю. Никогда этим не страдал. Я прекрасно понимаю, что представляю из себя, но это… это никакого значения не имеет – для меня. То есть, может быть, и имеет, но для кого-то другого…
– Я хочу выйти за тебя замуж, – сказала Лиза. – А ты, если хочешь на мне жениться, так женись! А если не хочешь, не надо. Тут я ничего не могу одна сделать. Но ты хотя бы помни: меня все это тоже касается!
– Так я только о тебе все время и думаю!
– Нет, неправда. Ты думаешь о себе, о том, что ты слепой, и все такое прочее. Позволь мне думать об этом и не думай, что мне это безразлично.
– Я думал о тебе. Всю зиму. Все время. Это… это никуда не годится, Лиза.
– Да, здесь – не годится.
– А где же еще? Где мы годимся? В том доме на Холме? Можем разделить его – по двадцать комнат на брата…
– Санзо, мне нужно закончить глажку, белье должно быть готово к обеду. Если мы что-то решим, то уж обсудить это со всех сторон как-нибудь сумеем. Я бы, например, хотела раз и навсегда убраться подальше от Ракавы.
– Вот как? – Он колебался. – А ты придешь сегодня после обеда?
– Хорошо.
Она ушла, покачивая кувшином. Спустившись в подвал, она остановилась у гладильной доски и вдруг разрыдалась. Она не плакала уже несколько месяцев; ей казалось, что она стала слишком взрослой, чтобы плакать, что теперь она никогда больше плакать не будет. Однако плакала, сама не зная почему; слезы бежали по щекам, точно река, освободившаяся от пут зимнего льда. Лиза не испытывала при этом ни радости, ни горя и, так и не перестав плакать, вновь принялась за работу.
В четыре она собралась было подняться в квартиру Чекеев, но Санзо поджидал ее во дворе. Они отправились на Холм, в заброшенный сад, и уселись на той же лужайке в тени каштанов. Молодая трава была еще редкой и нежной. В темно-зеленой гуще листвы кое-где желтовато-белыми свечами светились первые цветы. Над городом, в теплом голубом мареве кружили голуби.
– Там, возле дома, полно роз. Как ты думаешь, они не будут против, если я сорву несколько штук?
– Они? Кто это «они»?
– Вот и отлично. Я сейчас вернусь.
И принесла целый букет мелких колючих красных роз. Санзо лежал на спине, подложив руки под голову. Лиза села на землю с ним рядом. Мощный теплый ветер апреля дул со стороны заката.
– Слушай, – сказал Санзо, – а мы ведь тогда так ни о чем и не договорились, верно?
– Не знаю. Наверное, нет.
– Когда это ты стала такой?
– Какой «такой»?
– Ох, все ты прекрасно понимаешь! Ты раньше всегда была другой. – Он был совершенно спокоен, позволил себе расслабиться, и голос его звучал тепло и как-то по-детски, чуточку картаво. – Ты раньше вечно молчала… А знаешь что?
– Что?
– Мы ведь так и не дочитали до конца эту книгу.
Он зевнул и повернулся на бок, лицом к ней. Она накрыла рукой его пальцы.
– Когда ты была девочкой, ты все время улыбалась. А теперь?
– Не улыбаюсь с тех пор, как тебя встретила, – сказала она, улыбаясь.
Ее рука лежала на его пальцах совершенно спокойно.
– Послушай. У меня пенсия по потере трудоспособности – двести пятьдесят. На эти деньги вполне можно выбраться из Ракавы. Ты ведь хочешь уехать?
– Да, хочу.
– Хорошо, тогда у нас есть Красной. Там, кажется, не так скверно с работой, как здесь, и потом там жилье должно быть дешевле – это ведь большой город.
– Я тоже об этом думала. Там, наверное, разная работа найдется, не только на ткацких фабриках, как здесь. Я бы что-нибудь смогла подобрать себе.
– Я бы тоже. Наверное, и там можно плетеную мебель делать, если найдутся люди с деньгами, которым такая мебель по вкусу. А еще я мог бы мебель чинить. Я этим всю прошлую осень и здесь занимался. – Он словно прислушивался к собственным словам. Потом вдруг рассмеялся своим странным смехом, и лицо его совершенно переменилось. – Послушай, – сказал он, – и все-таки это никуда не годится! Ты что же, за руку меня в Красной поведешь? Нет, забудем об этом. Тебе-то и правда нужно уехать отсюда, причем поскорее и навсегда. Так что выходи замуж за этого парня и уезжай. Ну подумай ты головой, Лиза!
Он давно уже не лежал, а сидел, обхватив колени руками и отвернувшись от нее.
– Ты говоришь так, словно мы с тобой два нищих оборванца, – сказала она. – Словно нам нечего дать друг другу, словно нам некуда пойти!..
– Вот именно. В этом-то все и дело. Нечего дать и некуда пойти. Мне, например, нечего дать тебе. Неужели ты думаешь, что, если мы уедем отсюда, что-нибудь в этом отношении изменится? Неужели ты думаешь, что там я стану другим человеком? Неужели ты думаешь, что стоит мне завернуть за угол, и?.. – Он пытался шутить, но в словах его слышалась мука. Лиза стиснула пальцы.
– Нет, я, конечно, ничего такого не думаю, – сказала она. – И не вторь, пожалуйста, всем вокруг. Это они так считают. Говорят, что мы не можем уехать из Ракавы, что нам суждено остаться тут навечно, что я не могу выйти замуж за Санзо Чекея, раз он слепой, что мы не сумеем ничего добиться, раз у нас нет денег… Да, это правда, сущая правда. Но это еще далеко не все! Разве это справедливо, что хотя ты и нищий, но попрошайничать не должен? А что же еще тебе делать? И если тебе все-таки достался кусок хлеба, то неужели ты его выбросишь? Знаешь, Санзо, если бы ты чувствовал так, как я, ты взял бы то, что тебе дают, и уже не выпустил бы из рук!
– Лиза, – сказал он, – о господи, да я же не хочу выпускать это из рук!.. Ничего другого мне… – Он потянулся к ней, и она бросилась ему на шею; они сжали друг друга в объятиях. Он хотел было что-то сказать, но долгое время не мог вымолвить ни слова. – Ты знаешь, что я хочу тебя, что ты нужна мне, что больше для меня ничего на свете не существует, что больше у меня ничего и нет… – Он заикался, и она, отталкивая его, отвергая эту его нужду в ней, твердила: «Нет, нет, нет, нет», но сама все сильнее прижималась к нему. И даже сейчас сил у нее оказалось все-таки значительно меньше, чем у него. Через некоторое время он сам отпустил ее, взял ее руку, легонько погладил и сказал довольно спокойно: – Послушай, Лиза, я действительно… ты же знаешь! Только шансов у нас очень мало, Лиза.
– У нас их никогда не будет слишком много.
– Тебе-то удача вполне могла бы улыбнуться.
– Ты – моя удача, и пусть шансов у нас очень мало, – сказала она с легкой горечью и одновременно с глубокой верой.
Какое-то время он не знал, как ей ответить. Потом глубоко вздохнул и очень нежно сказал:
– То, что ты говорила насчет нищих… В госпитале, где я лежал два года назад, был один врач, и он тоже говорил что-то в этом роде, он все спрашивал меня: чего ты боишься, ты же, можно сказать, с того света вернулся? Так что же тебе терять?
– Я-то знаю, что мне терять, – сказала Лиза. – И ничего терять не собираюсь.
– А я знаю, что могу выиграть, – сказал он. – Вот это-то и пугает меня больше всего. – Он поднял голову; казалось, он вглядывается в раскинувшийся перед ними город. У него было жесткое и напряженное лицо сильного мужчины, и Лиза, взглянув на него, была потрясена; она даже зажмурилась. Она понимала, что все это – она, что это ее воля, ее присутствие сделали его таким свободным и сильным; но в эту свободу она должна будет войти с ним вместе, а она там никогда прежде не бывала. Там все было для нее темно, и она прошептала:
– Да, меня это тоже пугает.
– Что ж, придется держаться, – сказал он, обнимая ее за плечи. – Если ты сможешь держаться, то и я, конечно, смогу.
Они еще посидели немного, почти не разговаривая и глядя, как солнце постепенно тонет в апрельском тумане за дальней равниной, а на башнях и в окнах города вспыхивают в сумерках желтые огни. Когда солнце скрылось совсем, они вместе пошли вниз, в город, из своего молчаливого сада, где прекрасный заброшенный дом глядел на них пустыми глазницами окон, и окунулись в дым, шум и суету тысячи улиц, которые уже окутывала своим покрывалом ночь.
Дорога на восток
– Нет зла в этом мире, – шепнула госпожа Эрей кусту герани, росшему в ящике на окне; сын, услышав ее слова, тут же вспомнил о гусеницах, об озимой совке, о мучнистой росе, о всяких насекомых-паразитах; но мягкий солнечный свет играл на округлых зеленых листочках, на красных цветах, на седых волосах матери, и госпожа Эрей улыбалась, стоя у окна. Широкие рукава, соскользнув, до плеч обнажили ее поднятые руки – она казалась сейчас жрицей солнца. – Каждый цветок – тому доказательство. Я рада, что ты любишь цветы, Малер.
– Я гораздо больше люблю деревья, – сказал он, чувствуя себя усталым и раздраженным до предела. «До предела» было его любимым словом; он все время думал о себе именно так – он на пределе, на самом краю, на острой кромке; ему совершенно необходим отпуск.
– Но ведь ты бы не смог принести мне на день рождения, например, дуб! – Она засмеялась и обернулась к целому снопу великолепных октябрьских астр, которые ей принес сын, и он тоже улыбнулся, устало и как-то безжизненно развалившись в кресле. – Эх ты, бедный старый гриб! – ласково упрекнула его мать. Будучи мужчиной крупным, бледным и тяжеловесным, он терпеть не мог этого прозвища, чувствуя, что оно очень к нему подходит. – Да сядь ты прямее, улыбнись! Посмотри, какой славный денек, какие прекрасные цветы, и столько солнца в мой день рождения! Как можно не хотеть просто наслаждаться этим миром! Спасибо тебе за цветы, дорогой. – Она поцеловала его в лоб и, двигаясь как всегда энергично, вернулась к цветам на подоконнике.
– Иренталь исчез, – сказал Малер.
– Исчез?
– Еще на прошлой неделе. И за целую неделю никто даже имени его не упомянул.
Это была лобовая атака: Иренталя она знала; Иренталь когда-то сиживал у нее за столом; это был застенчивый, стремительный, курчавый человек; за обедом он еще попросил вторую порцию супа; имя такого человека нельзя было просто отмести, как любое другое, совершенно лишенное для нее и смысла, и содержания.
– И ты не знаешь, что с ним произошло?
– Конечно, знаю.
Она провела пальцем по краешку листка герани и сказала тихонько, точно разговаривая с цветком:
– Ну, наверное, не совсем.
– Действительно, я не знаю наверняка, застрелили его или просто упрятали за решетку, если ты это имеешь в виду.
– Ты не должен говорить с такой горечью, Малер, – сказала она.
– Мы ведь действительно толком не знаем, что с ним случилось. С ним, со всеми, кто исчезает, пропадает, кто теперь для нас утрачен. Мы ведь вообще знаем очень мало, ужасно мало. И все-таки мы знаем достаточно! Солнце светит нам и омывает всех нас своими лучами, солнце не разделяет людей на правых и виноватых, в его тепле нет горечи. По крайней мере это-то нам известно. И это великий урок всем нам. Жизнь – это дар, чудесный дар! И в ней нет места для горечи и ожесточения. Нет места. – Обращаясь к небесам, она и не заметила, как он встал.
– В ней есть место всему. Даже слишком много места. Иренталь был моим другом. Неужели и его… смерть – тоже чудесный дар? – Но он торопился и произнес эти слова невнятно, и она вовсе необязательно должна была их расслышать. Он снова сел, дожидаясь, пока мать закончит приготовления к ужину и накроет на стол. Ему хотелось спросить: "А что если бы вместо Иренталя арестовали меня?», но он так и не спросил. Она не может понять, думал он, потому что живет внутри себя и всегда только выглядывает из окошка, но двери никогда никому не открывает и никогда не выходит наружу… Тоска по Иренталю и слезы, которые он не умел выплакать, снова сдавили ему горло, но мысли уже ускользали прочь, на восток, на ту дорогу. Там воспоминания об исчезнувшем друге все еще были с ним, он представлял себе его боль, понимал, что такое горе, но и боль, и горе, и воспоминания как бы шли с ним рядом, а не были заперты в его душе. По этой дороге он мог идти под бременем печали, как под дождем.
Восточная дорога вела от Красноя через фермерские поля, мимо деревень в один город с серыми крепостными стенами, над которым высилась похожая на сторожевую башню старинная церковь. И деревни, и этот город, разумеется, были нанесены на карты, к тому же он однажды видел их собственными глазами – из окна поезда; они назывались Раскофью, Ранне, Маленне, Сорг. Все это были реально существующие места, и находились они не более чем в пятидесяти милях от столицы. Но в мыслях своих он всегда добирался до них пешком и оказывался, видимо, где-то в начале прошлого столетия, потому что на дороге не было ни машин, ни железнодорожных переездов. Это была обыкновенная проселочная дорога, и он шел по ней то при свете солнца, то под дождем, направляясь в Сорг и надеясь до вечера непременно добраться туда и отдохнуть. Он, конечно же, пошел бы в гостиницу на той улице, что ведет прямо к пузатому, напоминающему шестиугольную сторожевую башню собору. Предвкушать отдых было приятно. Он никогда не останавливался в этой гостинице, хотя один или два раза заходил в город и даже стоял у церковного портала – округлой арки из резного камня. А в остальное время он только шел и шел по дороге, то сияло солнце, то было пасмурно, и всегда у него за плечами был груз, причем каждый раз разный – то легче, то тяжелее. В тот ясный осенний день он зашел, кажется, слишком далеко, потому что шел до самой темноты; стало холодно, туман окутал мрачные опустевшие поля. Он понятия не имел, сколько еще осталось до Сорга, но был голоден и очень устал. Он присел на обочине дороги под деревьями и немного отдохнул. Спускалась тихая ночь. Он спустил с усталых плеч лямки заплечного мешка и сидел, ощущая покой в душе – он замерз, его снедала печаль, он ясно понимал все, что делается вокруг, но на душе у него все же было покойно. А вокруг клубился туман и сгущалась тьма.
– Ужин готов! – радостно возвестила мать. Он тут же встал и присоединился к ней за столом.
На следующий день он встретил эту цыганку. Трамвай перевез его на восточный берег реки, и он стоял, собираясь перейти через трамвайные рельсы, а ветер нес пыль по длинной улице, освещенной лучами заходящего солнца. Она остановилась с ним рядом и спросила:
– Не скажете, как мне пройти на улицу Гейле?
У нее был выговор не горожанки. По бледным щекам разметаны ветром пряди жестких и прямых черных волос. Лицо тонкое и худое, кожа да кости.
– Я как раз сам туда иду, – помолчав, сказал Малер и двинулся через улицу, не глядя, идет ли она за ним. Она шла.
– Я никогда раньше в Красное не бывала, – сказала она.
Она приехала сюда издалека, ее родиной были исхлестанные ветром равнины, окаймленные высокими горами, которые, растворяясь в темноте, казались совсем близкими; равнины эти заросли дикими травами, и среди них то тут, то там поднимался к небу дымок костра, клочьями разлетавшийся на ветру, и у костра пела женщина на своем странном языке, и мелодия песни улетала в простор синих замерзших сумерек.
– А я всю жизнь в Красное прожил, никогда в других городах не бывал, – откликнулся он и взглянул на нее. Она была примерно его лет, в дрянном ярком платьишке, держалась очень прямо и спокойно. – Вам какой номер нужен? – спросил он, потому что они уже свернули на улицу Гейле, и она ответила:
– Тридцать три. – Это был номер его дома. Они прошли рядом по тротуару, в свете вспыхнувших фонарей, Малер и эта хрупкая изящная цыганка. Они были чужие друг другу, но домой шли вместе.
– Я тоже в этом доме живу, – доставая ключ, пояснил он. Хотя вряд ли этим можно было что-то объяснить.
– Я, пожалуй, лучше позвоню, – сказала она. – Здесь живет одна моя подруга, но она меня не ждет. – И она принялась разыскивать нужную фамилию на почтовых ящиках. Так что впустить ее он не мог. Но все-таки обернулся, уже открыв дверь, и спросил:
– Простите, а вы откуда?
Она посмотрела на него с легкой удивленной усмешкой и ответила:
– Из Сорга.
Мать была на кухне. Цветущий куст герани пламенел на подоконнике, астры уже увядали. На пределе, на самом пределе. Он сел в то же кресло, прикрыл глаза, прислушиваясь к шагам над головой или за стеной; походка у того, кто там ходил, была легкой. Оказывается, эта женщина с легкой походкой явилась не из чужих долин, не из цыганского табора, а пришла в сумерках по знакомой дороге из Сорга в Красной, в его родной город, в его дом, в эту комнату. Разумеется, по этой дороге можно было пойти и на восток, и на запад, только он никогда прежде о такой возможности не задумывался. Он вошел в квартиру так тихо, что мать на кухне не услышала и прямо-таки подскочила, обнаружив его сидящим в кресле. В голосе ее звучал неподдельный ужас, когда она воскликнула:
– Ну разве так можно, Малер!
Потом она зажгла свет, погладила увядающие астры и принялась болтать.
На следующий день он столкнулся с Провином нос к носу. Он до сих пор не сказал Провину ни слова, даже «доброе утро» ни разу не сказал, хотя они в офисе работали рядом и над одними и теми же проектами (Государственное бюро проектирования и планирования при министерстве гражданской архитектуры, г. Красной; проект N2 «Государственное строительство жилых домов). Молодой человек догнал Малера, когда тот в пять часов выходил из здания проектного бюро.
– Господин Эрей, я бы хотел с вами поговорить.
– О чем?
– О чем угодно, – легко откликнулся Провин, отлично сознавая свое обаяние, однако с абсолютно серьезным видом. Он был хорош собой и держался исключительно вежливо. Чувствуя себя побежденным, выкуренным из своего убежища, обретенного в молчании, Малер не выдержал и сказал:
– Знаете, Провин, мне очень жаль. Вашей вины тут нет. У меня это все из-за Иренталя, того человека, что работал на вашем месте. К вам лично это не имеет ни малейшего отношения. И я действительно вел себя глупо. Мне очень жаль. Простите меня. – Он отвернулся.
– Нельзя же растрачивать свою ненависть впустую! – вдруг страстно воскликнул Провин.
Малер так и застыл.
– Хорошо. Теперь я непременно буду говорить вам «доброе утро». Это нетрудно. Но какая, собственно, разница? Разве для вас это имеет значение? Не все ли равно, разговариваем мы друг с другом или нет? Да и о чем, собственно, говорить?
– Нет, не все равно. У нас теперь ничего не осталось – кроме друг друга.
Они стояли лицом к лицу посреди улицы, с неба сыпался мелкий осенний дождик, вокруг сновали люди. Помолчав, Малер уронил:
– Нет, нам даже и этой малости не осталось, Провин. – И пошел от него прочь по улице Палазай к остановке своего трамвая. Но после долгой езды через весь город, по Старому Мосту на тот берег и после пешей прогулки под дождем от остановки трамвая до улицы Гейле на крыльце своего дома он снова встретил ту женщину из Сорга. Она попросила:
– Вы меня не впустите?
Он кивнул, отпирая дверь.
– Моя подруга забыла дать мне ключ, а ей самой пришлось уйти. Вот я и слонялась тут – надеялась, что вы вернетесь домой примерно в то же время, что и вчера… – Она была готова с ним вместе посмеяться над собственной непредусмотрительностью, но он не мог ни рассмеяться, ни что-либо сказать ей в ответ. Он поступил неправильно, оттолкнув Провина, совершенно неправильно. Он сам ведь все это время сотрудничал с врагами и помалкивал. А теперь должен заплатить за это молчание сполна, и цена ему будет тем выше, что говорить ему все-таки тогда хотелось и молчание превращалось в кляп. Он поднимался следом за ней по лестнице и молчал. И все-таки она явилась с той его родины, где он никогда не бывал.
– До свидания, – сказала она на его этаже, но уже без улыбки, чуть отвернув свое спокойное лицо.
– До свидания, – сказал он.
Он уселся и откинул голову на спинку кресла; мать была в соседней комнате; усталость все больше охватывала его. Он чувствовал себя чересчур усталым даже для того, чтобы путешествовать по той дороге. Разные мелкие события минувшего дня, офисная суета, толпа на улицах города – все это кружилось и мельтешило перед глазами; он, кажется, даже задремал. Потом на какое-то мгновение перед ним возникла та дорога, и впервые он увидел на ней людей: других людей. Не себя самого, не Иренталя, который был мертв, ни кого-либо из знакомых, а совершенно чужих людей со спокойными лицами. Все они шли на запад, ему навстречу, и, разминувшись с ним, следовали дальше. Он стоял неподвижно. Люди смотрели на него, но не говорили ни слова. Зато вдруг послышался резкий голос матери:
– Малер!
Он не пошевелился, но она никогда не могла просто оставить его в покое.
– Малер, ты что, заболел?
В болезни она не верила, хотя отец Малера несколько лет назал умер от рака; вся беда, утверждала она, полностью полагаясь на собственные ощущения, в его бесконечных раздумьях. Сама она никогда не болела, даже роды, даже те два выкидыша, что у нее случились, прошли совершенно безболезненно, даже весело. Так что с ее точки зрения боли не существовало совсем, существовал лишь страх перед болью, а на страх можно не обращать внимания. Однако она понимала, что Малер, как и его отец, никогда не мог избавиться от этого страха.
– Дорогой мой, – прошептала она, – не следует так терзать себя.
– Что ты, со мной все в порядке. – Все в порядке, все хорошо, абсолютно все в полном порядке.
– Это из-за Иренталя?
Она все-таки произнесла это имя, упомянула умершего, допустила существование смерти, позволила ей войти в эту комнату! Он ошеломленно смотрел на нее, переполненный благодарностью. Она вернула ему способность разговаривать.
– Да, – заикаясь проговорил он, – да, из-за него. Из-за него. Я не могу с этим смириться…
– Ты не должен надрывать себе сердце, милый. – Она погладила его по руке. Он сидел неподвижно, страстно желая, чтобы его приласкали, успокоили. – Это ведь не твоя вина, – сказала она, и в ее голосе вновь тихонько прозвучала знакомая экзальтация.
– Ты бы все равно ничего не смог сделать, никак не смог бы изменить положение вещей, и теперь тоже не можешь. А он каким был, таким и остался; может быть, он даже хотел этого ареста, ведь он такой беспокойный, бунтарь. Он пошел своим путем. А тебе нужно придерживаться реальной действительности, подчиниться неизбежному, Малер. Судьба вела его иным путем, чем тебя. Твой путь ведет домой. Так что когда ты поворачиваешься ко мне спиной и не желаешь со мной разговаривать, дорогой, то отвергаешь не меня, а собственную судьбу. В конце концов, у нас теперь ничего не осталось – кроме друг друга.
Он ничего не ответил, горько разочарованный, охваченный чувством собственной вины по отношению к матери, которая действительно полностью зависела от него, и по отношению к Иренталю и Провину, от которых он все пытался сбежать, путешествуя по несуществующей дороге в одиночестве и молчании. Но когда мать снова воздела руки и то ли продекламировала, то ли пропела: «Нет зла в этом мире, все в нем свершается не напрасно – если только посмотреть на него без страха!», в Малере что-то сломалось, чувство вины улетучилось без следа, и он встал.
– Это возможно только в одном случае: когда ты слеп, – сказал он и вышел из дому, хлопнув дверью.
Он вернулся пьяным, распевая песни, часа в три ночи. И проснулся слишком поздно, чтобы успеть побриться, и все-таки опоздал на работу; а после ланча в офис вообще не вернулся – сидел в людном полутемном баре, что за Дворцом Рукх. Сюда они с Иренталем обычно заходили перекусить днем и заказывали пиво и селедку. Когда к шести часам в баре появился Провин, Малер был уже снова пьян.
– Добрый вечер, Провин! Выпьете со мной?
– Спасибо, с удовольствием. Дживани сказал, что вы, возможно, здесь.
Они молча выпили, сидя рядом, притиснутые друг к другу толпой посетителей. Потом Малер выпрямился и торжественно произнес:
– Зла в этом мире не существует, Провин!
– Вот как? – изумился Провин, улыбаясь и глядя на него.
– Да. Никакого. Люди попадают в беду из-за своих высказываний, так что, когда их расстреливают, это их собственная вина, верно? И ничего страшного тут нет. А если же их всего лишь сажают в тюрьму, то тем лучше: в тюрьме легче хранить молчание. Если никто не будет говорить, то никто не будет и лгать, и на самом деле, зла по-настоящему действительно не существует – только ложь. Зло – это ложь. Нужно просто молчать, тогда мир сразу станет добрым. И все вокруг станут хорошими и добрыми. Полицейские – хорошие ребята, у них есть жены и дети, тайные агенты – тоже хорошие люди, настоящие патриоты, и солдаты тоже, и государство у нас хорошее, а мы хорошие граждане великой страны, только рот раскрывать попусту не нужно. Не стоит разговаривать друг с другом, не то невзначай соврешь. И все испортишь. Никогда ни с кем не разговаривайте. Особенно с женщинами. У вас есть мать, Провин? У меня нету. Меня родила девственница, причем совершенно безболезненно. Боль – вранье, ее не существует… ясно? – Он стукнул рукой по краю стойки с таким звуком, точно сломал сухую палку, охнул и побледнел. Побледнел и Провин. Все мужчины в баре – с мрачными лицами, в дешевых серых костюмах – сразу уставились на них; потом волны разговоров зашелестели снова, то усиливаясь, то ослабевая. На висевшем за стойкой календаре был октябрь 1956 года. Малер сунул за пазуху ушибленную руку, прижимая ее к груди, молча взял свой стакан левой рукой и допил пиво. «В Будапеште, в среду, – тихо повторял человеку в комбинезоне, видимо, штукатуру, сосед Малера, – в среду. »
– Так это все правда?
Провин кивнул:
– Правда.
– А вы не из Сорга, Провин?
– Нет, из Раскофью, это на несколько миль ближе. Может, зайдем ко мне домой, господин Эрей?
– Я слишком пьян, чтобы ходить в гости.
– У нас с женой отдельные комнаты. Я хотел поговорить с вами. Вот об этом, – и он кивнул в сторону человека в комбинезоне. – Еще есть возможность…
– Слишком поздно, – сказал Малер. – И слишком я пьян. Послушайте, вы знаете дорогу от Раскофью до Сорга?
Провин смотрел в пол.
– Вы что, тоже из этих мест?
– Нет. Я родился здесь, в Красное. Столичный мальчик. В Сорге никогда не бывал. Один раз видел шпиль тамошнего собора – из окна поезда, когда ехал на восток, на военную службу. По-моему, мне пора рассмотреть его поближе. Когда здесь начнется, как вы думаете? – как бы между прочим спросил он, когда они вышли из бара, но молодой человек не ответил.
Малер пошел на свою улицу Гейле пешком, через мост. Это была очень долгая прогулка, и он значительно протрезвел, когда добрался до дому. Мать выглядела несчастной и какой-то съежившейся, точно ссохшееся прямо в скорлупе старое ядрышко ореха. Это он был ее скорлупой, ее убежищем, а свою скорлупу надо беречь, надо прирасти к ней и медленно ссыхаться внутри нее, сохраняя собственную жизнь. Ее мир – без зла, без надежды, без потрясений – зависел только от него.
Пока он ел поздний холодный ужин, мать спросила, правда ли то, что она слышала сегодня на рынке.
– Да, – сказал он, – правда. И Запад намерен помогать им, намерен послать туда военную авиацию, может быть, ввести войска. Они своего добьются. – И тут он рассмеялся, а она не осмелилась спросить его, почему он смеется. На следующий день он как обычно пошел на работу. А в субботу рано утром к ним в дверь тихо постучалась та женщина из Сорга.
– Пожалуйста, помогите мне перебраться на тот берег, если это еще возможно.
Стараясь не разбудить мать, Малер спросил женщину, что она имеет в виду. Она объяснила, что все мосты перекрыты, и охранники ни за что не пропустят ее на тот берег, поскольку у нее нет вида на жительство в Красное, а ей совершенно необходимо добраться до железнодорожного вокзала, чтобы поскорее вернуться к семье, в Сорг. Она уже и так на день опаздывает.
– Если вы собираетесь на работу, я бы пошла с вами, понимаете, и они, может быть, разрешили бы вам перебраться на…
– Моя контора сегодня закрыта, – сказал он.
Она молчала.