Текст книги "Орсиния (сборник)"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 45 страниц)
ЧАСТЬ V
ТЮРЬМЫ
Глава 1«В Ракаве, за стеной ее высокой…» Мелодия этой песенки все время звучала у Итале в ушах, пока он ехал из Эсте на по тряским поланским дорогам, сидя рядом с кучером, со всех сторон обдуваемый ветрами, вечно гулявшими среди холмов, полускрытых пеленой тумана и осеннего моросящего дождя и низко нависшими тучами. Сквозь дождь он впервые и увидел ту высокую стену. Когда подъезжаешь к Ракаве с севера, с равнин, то еще издали видишь, как огромное плоское пространство точно вспухает огромным округлым холмом высотой метров триста и с такими пологими склонами, что охватить взглядом эту гигантскую опухоль целиком практически невозможно, и лишь у широко раскинувшейся линии горизонта замечаешь наконец нечто похожее на рассыпавшуюся нитку жемчуга, и это нечто, когда подойдешь ближе, превращается постепенно в очертания прекрасного города, окруженного высокой стеной и построенного из белого и рыжеватого песчаника, с высокими башнями и мощными укреплениями. Однако если подъехать к Ракаве с юга, через верхний перевал, как это сделал Итале, то город, раскинувшийся внизу, виден как на ладони. В тот дождливый октябрьский день Ракава показалась Итале какой-то грязноватой. Дома расползлись далеко за пределы крепостных стен; башни толпились, как сгорбленные старухи, в лабиринте и суете улиц и казались куда менее значительными, чем массивные здания текстильных фабрик в северной части города. Когда-то Ракава славилась, как истинная жемчужина Восточной провинции и ее надежная защитница – Rakava intacta, неколебимая крепость Ракава, ни разу не взятая противником. Ныне же высокие ее стены были разрушены по меньшей мере в полусотне мест, и в эти бреши свободно входили и выходили люди, спешившие в город на фабрики или возвращавшиеся оттуда. Жизнь в Ракаве казалась довольно благополучной; промышленность здесь была куда более современной и развитой, чем в любом другом городе страны. Основное богатство города составляли шелк и шерсть; здесь разводили шелкопряда, производили шелковую нить, а также шерстяную пряжу, ткали и красили ткани, шили белье и платье. Вдоль северной крепостной стены высились огромные здания хранилищ и фабрик – нынешнее средоточие всей городской жизни, – и старинные твердыни, ранее служившие защитой феодалам, а теперь бесполезные, торчали, словно проржавевшие пальцы латной перчатки, на меловом склоне пустынного холма. Проехав под этими башнями, Итале со стесненным сердцем смотрел на их слепые, могучие стены. Одна из них, особенно мощная и совершенно лишенная окон, была печально известна как тюрьма Сен-Лазар; в другой, находившейся с нею рядом, но более высокой и снабженной хитроумной системой защиты, разместился Верховный суд провинции. В остальных башнях Итале не заметил никаких следов жизни; их потемневшие ворота были накрепко заперты. На узкие улочки Ракавы быстро спускались сумерки. Повозка со стуком катилась по скользкой от дождя мостовой. Вдруг одна из лошадей поскользнулась и упала, потянув за собой и вторую лошадь, которая с трудом удержалась на ногах, оборвав постромки. Итале, слетев со своего сиденья, тоже не устоял на ногах, поскользнувшись на мокрых камнях, и приветствовал старинную Ракаву, стоя на четвереньках, здорово ударившись головой и до крови ободрав ладони. Упавшая лошадь сломала передние ноги. Тут же, разумеется, собралась толпа, все теснее обступавшая лошадей и карету с пассажирами, так что Итале взял свой чемодан и, выбравшись из толчеи, поспешил прочь. Голова у него немного кружилась, в ушах все еще звенело от удара о мостовую. Спросив дорогу у какой-то женщины, он неторопливо пошел в гостиницу «Розовое дерево», где его поджидал Изабер.
Девятнадцатилетний Изабер, бывший ученик Итале, а теперь и сам школьный учитель и горячий поклонник «Новесмы вербы», страшно обрадовался встрече с Итале. Он приехал в Ракаву двумя днями раньше, все это время провел в полном одиночестве, что ему явно порядком надоело. Изабер говорил без умолку, пока Итале принимал ванну, которую заказал буквально в первую же минуту. Однако не помогла даже горячая вода: простуда, что пробралась в него во время долгого путешествия под дождем, явно уходить не желала, устраиваясь поудобнее в горле, в носу, в слезящихся глазах. Камин в комнате тоже горел не слишком жарко. Когда Итале вылез из остывшей воды и стал растираться полотенцем, то заметил двух здоровенных тараканов величиной с большой палец, обследовавших какое-то грязное пятно на полу.
– Да уж, роз в этом «Розовом дереве» явно нет, – заметил он.
– Ага! – подхватил Изабер. – А крысы ночью забираются даже на кровать. Жуткая дыра! Как и весь город, впрочем.
Итале передернуло.
– Подай мне, пожалуйста, рубашку, Агостин. Спасибо. Неужели здесь хуже, чем в трущобах Красноя?
– Конечно! Здесь вообще ничего нет, кроме трущоб. Все какое-то мертвое. И люди на крыс похожи. Даже разговаривать нормально не желают.
– Просто ты для них чужак. Ты же нездешний, не такой, как они. Все провинциалы очень подозрительны. Это я по себе знаю, я сам провинциал. – Итале почему-то всегда старался подбодрить Изабера, развеселить его, внушить ему уверенность в будущем и от этого чувствовал себя гораздо старше этого парнишки, хотя разница в возрасте у них была всего пять лет. А еще в присутствии Изабера он всегда отчетливо сознавал собственное лицемерие. – В общем, здесь тоже все-таки люди живут, – сухо подытожил он. – Пошли, я здорово проголодался.
– Я заказал баранину. Тут, собственно, больше и заказать-то нечего, – сказал Изабер уныло.
В мрачноватых глубинах гостиницы им подали жирную и не слишком вкусную еду, и, поужинав, Итале сразу улегся в постель: теперь он отчетливо понимал, что простудился, к тому же у него сильно разболелась кисть руки Я видно, неудачно подвернул, приземлившись на булыжную мостовую. Ему уже начинало казаться, что от приезда в Ракаву ничего хорошего ждать не стоит. Действительно, даже самое начало его путешествия сюда было неудачным. Ну почему, например, Амадей с таким безразличием отвернулся от него и не сказал на прощанье ни единого слова? Словно дождаться не мог, когда он наконец уедет! Под стеной, а может, уже и под кроватью, скреблась крыса. В комнате кисло пахло дешевыми сальными свечами. «Господи, и что я здесь делаю?» – думал растерянно Итале. Этот оставшийся без ответа вопрос еще усилил ощущение чужой страны, чужого города, чужой комнаты, затерявшейся в паутине незнакомых улиц и стен; даже его собственное усталое, но так и не сумевшее расслабиться тело стало в итоге казаться ему чужим. Боль в руке усилилась и теперь отдавала в плечо. Итале никак не мог найти удобное положение. Он ненадолго задремал, а когда проснулся, то почувствовал, что все умные мысли у него в голове окончательно померкли, а давление чуждого и враждебного окружения усилилось до такой степени; что, казалось ему, он и с места сдвинуться будет не в состоянии. Он лежал совершенно неподвижно, напряженно застыв, и чувствовал себя загнанным в ловушку беглецом. Однако спать все же очень хотелось, и он в полудреме, страстно мечтая крепко заснуть и проспать до утра, все повторял про себя почему-то: «Зачем я здесь? Что я здесь делаю?»
Даже утром это болезненное состояние души и тела покинуло его не совсем. И тот вопрос как бы вернулся к своей первоначальной форме и поджидал его среди камней Ракавы, как когда-то среди прекрасных фонтанов и садов Айзнара, точно позаимствовав у тамошнего антуража некий налет затаенной страсти; только в Ракаве не было никакой красивой тайны, здесь все было на виду, а потому и вопрос стоял просто и откровенно: «Что я делаю?»
Да, здесь не было ничьей отвлекающей внимание красоты, да и местность не способна была очаровать взор гостя. Само существование этого города зависело от его способности засасывать толпы людей в разинутые ворота фабрик, а потом выплевывать их наружу, выжатыми до предела, и эти процессы засасывания и извержения человеческих масс, вечно повторяющиеся и монотонные, как у некоей мощной машины, не соотносились ни с климатическими явлениями, ни с временами года, ни с теми изменениями, что происходят в полях, ни с часом рассвета и заката, ни с умениями или желаниями людей – хотя бы одного человека в этой безликой толпе!.. Так думал Итале, пробыв в Ракаве всего несколько дней. Ему казалось, что он пересек некую границу, к которой вполне осознанно приближался уже давно, но пока еще не совсем понимает, куда и зачем попал и сможет ли вернуться домой.
Он, разумеется, продолжал заниматься запланированными ранее делами: встречался с владельцами и управляющими фабрик, а также, пользуясь рекомендациями Орагона, беседовал с некоторыми из здешних политических лидеров и с предводителями различных рабочих группировок. Он изучал проблемы функционирования и организации предприятий, и на него огромное впечатление произвела та живая, мощная энергетическая система, которая, существуя здесь всего каких-то два десятилетия и только еще начиная входить в полную силу, успела уже полностью трансформировать жизни сотен тысяч людей. Через две недели Итале собрал столько материала, что сразу начал писать целую серию статей, которые – с иронией, понятной лишь ему самому, – назвал «Развитие промышленности в Ракаве». Он работал достаточно прилежно, быстро и сосредоточенно и казался поистине неутомимым. Однако ему все же приходилось избегать некоторых проблем как в своих статьях, так и в собственных потаенных мыслях, иначе они завели бы его в тупик, поставив перед ним тот же самый вопрос, на который он по-прежнему ответить не мог. Итале казалось порой, что здесь у него притупились все чувства, что он недостаточно остро ощущает окружающую его действительность, недостаточно ясно ее видит. А впрочем, даже это ощущение было каким-то невнятным, словно принадлежало не ему самому, а кому-то другому, существующему совершенно отдельно от него.
Изабер очень старался ему помогать во всем и чрезвычайно к нему привязался, но совсем не такой друг и соратник был сейчас нужен Итале. Верность этого мальчика была слишком сильно связана с его зависимым положением; Изабер постоянно требовал, чтобы Итале им руководил, подсказывал ему, обучал его. Ему даже в голову не приходило, что тот может сомневаться в себе или в поставленных перед ними целях. Он был уверен, что оба они работают во имя Свободы и это единственная верная цель в жизни. Порой безграничное доверие Изабера действовало на Итале успокаивающе, но порой оно же вызывало и страстное желание стать циничным «ниспровергателем истин». Впрочем, вслух он подобных желаний никогда не высказывал. Возможно, Итале и не имеет права заниматься тем, чем занимается, но у него, безусловно, нет никакого права разрушать систему верований и надежд Юного Изабера.
Дни проходили быстро, похожие один на другой. Миновал ноябрь; почти каждый день шел дождь, или мокрый снег, или дождь со снегом. Итале решил пока отложить свой отъезд и продолжал собирать материал для статей. Он все глубже погружался в эту проблему и в итоге написал Брелаваю, что, по всей вероятности, останется в Ракаве до Рождества, если хватит денег. Однако активная и деятельная жизнь Итале таила под собой совсем иную основу: им все сильнее овладевало некое душевное оцепенение, нежелание куда-то ехать, собираться, двигаться, возвращаться назад… Сейчас он был здесь; здесь он и хотел бы пока остаться. Итале продолжал посещать фабрики, внимательно наблюдая за работой мрачных грохочущих механизмов, испускавших из своих черных недр бесконечную паутину чистейшей белой шерсти, волны нежнейшего шелка и бархата всевозможных цветов и оттенков – всю эту великолепную продукцию прядильной и ткацкой промышленности. День ото дня он видел огромные вонючие чаны с красками и клеями, безумную пляску челноков, бесконечные лотки с листьями и шелковичными червями. Большая новая фабрика «Шерстяные изделия Фермана» купила два прядильных станка с паровым двигателем, первые в стране. Итале читал статью Санджусто о таких машинах – тот прислал ее, побывав в северных городах Англии, – и теперь Итале осматривал новые станки с любопытством и возбуждением исследователя; его и потом все время тянуло в эти цеха, просто чтобы посмотреть, как работают эти диковинные машины: его завораживало это бесконечное движение частей механизма и ловкие действия людей, как бы слившихся с этими машинами и утративших собственное, человеческое лицо. Он мог часами стоять, наблюдая за работой ткачей, восхищаясь и одновременно испытывая легкую тошноту. Эти люди совершали, в общем-то, те же движения и создавали тот же продукт, что и его сосед Кунней, работавший на примитивном станке в жалкой комнатенке на Маленастраде; все это были ткачи, а ткачеством люди занимались еще на заре цивилизации, так что же в этих машинах так очаровывало его и так пугало? Итале даже написал статью, в которой подробно описал устройство станков, их потенциальные возможности и неизбежное воздействие на всю экономику в целом, особенно при более широком применении.
– Как ты много об этом знаешь! – восхищенно заметил Изабер, читая его статью. – А название уже придумал?
– «Свобода для человеческих рук», – ответил Итале.
Рабочего, которому велели продемонстрировать Итале новый мощный станок, звали Фабре. Итале довольно быстро выяснил, что этот человек настроен весьма радикально, и у них даже возникли вполне дружеские отношения, хотя и скованные рамками осторожности с обеих сторон. Фабре жил с женой, тестем и пятью детьми в четырехкомнатном домике за городской стеной в восточной части Ракавы. Фабрика Фермана выстроила несколько десятков таких домишек для рабочих высокой квалификации; Фабре был как бы аристократом среди собратьев по классу, и обращались с ним соответственно. Домики были двухэтажные, к каждому прилегал небольшой дворик, обнесенный забором, но задняя дверь этих жилищ выходила прямо на чудовищно грязную улицу, где играли не менее грязные ребятишки, которым, похоже, даже в голову не приходило поиграть в своих «садиках». Эти домики произвели на Итале не меньшее впечатление, чем паровые машины на фабрике. Трущобы Ракавы в целом были такими же, как в Красное или любом другом крупном городе Орсинии; здесь даже грязь и нищета были такими же старыми, как и сами эти города, и бедняцкие кварталы существовали здесь от веку, но Фабре и его семейство бедняками уже не были; да и жилище их не было таким жалким и грязным; а если оно и производило не самое лучшее впечатление, то отнюдь не по причине нищеты, голода и болезней. Эти люди не сажали цветов в своих «садиках», считая их бесполезными, как не сажали и овощей, понимая, что их непременно украдут. Жена Фабре сказала Итале, что и стараться не стоит. Кроме того, супруги Фабре собирались вскоре переезжать в новые дома близ Восточных ворот, где, как похвасталась госпожа Фабре, «воду будут подавать насосом прямо во двор». «Компания очень даже заботится о нас», – сказала она. Это была чистая правда, но произнесла эти слова женщина с какой-то холодной иронией.
Итале хорошо знал, как живут крестьяне в Валь Малафрене; у них в домах всегда было тесно, темно и душно. Угол напротив очага обычно отгораживали для животных, и там, у всего семейства на виду, размещалась корова, а то еще и парочка свиней или коз. Огромное супружеское ложе стояло рядом с этим закутком; мебель – комод, стол, стулья – была неуклюжей, прочной, сделанной из дуба. В домах пахло сеном, навозом, не очень чистым постельным бельем, луком и дымом. Если у хозяйки имелась оловянная, медная или просто расписная глиняная посуда, то ее, как украшение, выставляли на полку, висевшую над столом. Хозяева этих домов не очень-то любили приглашать к себе посторонних, и гости там бывали не чаще, чем в барсучьей или лисьей норе. Чаще всего случайный гость оставался стоять на пороге, разговаривая с хозяйкой или хозяином, а многочисленные ребятишки пялились на него из глубины полутемной комнатенки. В таких местах, как Валь Малафрена, люди всегда жили за счет земледелия и главное свое внимание уделяли земле. Так что и дома богатых людей, даже аристократов, например Вальторскаров или Сорде, были, в сущности, устроены примерно так же, как крестьянские, только посветлее и попросторнее, ну и скот оттуда был, разумеется, убран. А вот дом Фабре, один из многих таких же домов, где жили «привилегированные» рабочие, был совершенно иным, и прежде всего по духу; это был настоящий квартал рабов, причем таких, которыми рабовладелец весьма дорожит. «Компания очень даже заботится о нас…»
Итале видел, как субботними вечерами эти люди собираются группками на улицах, мужчины и женщины, темноволосые, энергичные, совсем не такие, как когда в одиночестве бредут, направляясь на фабрику или возвращаясь оттуда. Он прислушивался к тому, о чем они говорят между собой на своем мягком, чуточку гнусавом диалекте: всегда только о работе и о политике. Он понимал, что они знают больше, чем простые крестьяне, да и хотят большего, надеются на большее. Он чувствовал их внутреннюю силу, их жажду справедливости, которая так долго нарушалась, но ему все время хотелось отгородиться от них, отгородиться от их бессилия, от их невольного стремления к насилию, от их примитивной жизни, от их умных, но таких примитивных, рабских мыслей и от тех, кто служил выразителем этих мыслей, – от таких, как Фабре. Но поступить так Итале не имел права. Он тоже был одним из них. Они могли договориться, могли научиться понимать друг друга. А вот одним из тех крестьян он почувствовать себя никогда бы не сумел и не смог бы представить себя на их месте: слишком велики были различия между ними – в жизненном опыте, в уровне знаний о мире, в общественных привилегиях, наконец. И ничто не могло пока что устранить эти различия, ничто не могло перекинуть мостик над этой пропастью, даже личная привязанность и любовь. Но здесь, в Ракаве, среди тех людей, которые понимали, ради чего трудится он, Итале Сорде, в его душе впервые зародились сомнения в собственном предназначении и конечной цели своих усилий. Если таков путь прогресса, то хочет ли он, чтобы такое будущее наступило? Да и хочет ли этого кто-либо еще, кроме самых богатых и могущественных людей, хозяев этих заводов и фабрик?
В Красное толпа на улицах собиралась легко, но так же легко и таяла; люди, утратив интерес, расходились быстро. Здесь же уличная толпа всегда как бы имела некий центр притяжения, и это был отнюдь не один-единственный, конкретный человек. Причем настроение этой толпы всегда было сложным, беспокойным, а временами и гневным. В Красное нечасто можно было услышать выступление уличного оратора, если не считать спонтанных споров или потасовок, то и дело возникавших на перекрестках Речного квартала. В Ракаве же, казалось, на любой улице можно было наткнуться на какое-нибудь собрание, хотя подобные собрания были строго запрещены губернатором Поданы. Любой человек, участвовавший в них, а тем более выступавший с речами, подлежал аресту, однако это никого не пугало. Люди по-прежнему собирались в группы, ораторствовали, устраивали дискуссии и митинги – в общем, жили активной жизнью, исполненной беспокойства и презрения к опасности. В них, казалось, можно было найти все то, о чем Итале еще студентом грезил в Соларии, и прежде всего чувство справедливости и мятежный дух. Но что потом? Восстание? Ведущее к какой цели? Происходящее в каких рамках?
Однажды ночью, во время беседы с Изабером, кое-что из сомнений Итале все же прорвалось наружу.
– Хотелось бы все же понять: для кого конкретно мы работаем? Для кого прокладываем дорогу? – вопрошал он. – Неужели для короля, для нашего старого герцога Матиаса? Значит, мы реставрируем конституционную монархию… Что ж, это хотя и несколько скучновато, но все же, возможно, лучший вариант из худших. Во всяком случае, это, безусловно, лучше, чем в поте лица трудиться во благо императора Франца и его правой руки, Меттерниха, ибо поднятое нами вооруженное восстание они способны сокрушить одним щелчком, а потом использовать как извинительный предлог, чтобы заодно придушить и любое стремление к национальной независимости. Это также лучше, чем помогать различным «братьям Ферман», разъясняя беднякам, как они смогут в будущем улучшить условия своей жизни и в итоге, возможно, сумеют даже совершенно распрямить свою вечно согнутую спину – особенно если при этом поднимут на своих плечах и братьев Ферман.
Изабер слушал его, затаив дыхание, и смотрел испуганно: никогда еще его старший друг не говорил с такой горькой откровенностью.
– Но по мере того, как люди станут более образованными… – заикаясь начал он.
– Образованными! – презрительно воскликнул Итале, но потом, посмотрев на хрупкого Изабера, исполненного революционного энтузиазма, и вспомнив вдруг, что сам же его и воспитал, а потому и несет за него ответственность, дал задний ход: – Ладно, забудь, что я тебе говорил, Агостин. У меня сегодня просто дурное настроение. Этот город действует мне на нервы.
Итале вернулся к своим статьям, а Изабер все никак не мог успокоиться: он то бесцельно бродил по квартире – друзья сняли двухкомнатную квартиру, поскольку это было дешевле, чем жить в гостинице, – то ворошил угли в очаге, то перекладывал бумаги на столе. Итале понимал, что парнишку нужно как-то подбодрить, однако не находил нужных слов, и его мучила совесть. Изабер по природе своей был ведомым, а он, Итале, всегда выполнял роль вожака, всегда шел впереди, ведя остальных за собой, все дальше и дальше, к свету… Вожак! То ли он просто перерос собственные амбиции, то ли их ему уже не хватает? Итале чувствовал, что та единственная свеча, что всегда освещала ему путь, мерцая в глубине его сложной, переменчивой, уязвимой души, вот-вот погаснет на ветру нового мира, равнодушного ко всему; ему было невыносимо трудно сейчас встать во весь рост в одиночку и стоять, зная твердо, на чем он стоит и куда намерен идти.
На следующий вечер у Итале была запланирована встреча с представителями профессиональной организации рабочих шелкоткацкой промышленности. Это была уже довольно мощная организация, несмотря на все запреты правительства относительно создания каких бы то ни было трудовых союзов. Мало того, представители этой организации требовали разрешения выступить с докладом на заседании ассамблеи в Красное, так что Итале никак не мог не встретиться с ними. Поскольку его литературный журнал не имел права открыто публиковать политические новости, их приходилось давать как бы косвенно, между строк – в общем, при любой возможности. В частности, для сбора и обработки подобных сведений он и приехал в Ракаву. Изабер на эту встречу не пошел. Беседа с рабочими прошла успешно, и после выступления Итале еще целый час задавали различные вопросы. Для него это была сущая ордалия, ибо он, в отличие от многих политиков, отнюдь не обладал неиссякаемым красноречием и, прежде чем отвечать, обдумывал каждое слово, так что все получалось довольно медленно, и аудитория постепенно теряла терпение, желая получать на заданные вопросы быстрые и точные ответы. Чувствуя накалившуюся атмосферу, Итале стал отвечать еще медленнее, еще осторожнее. Он слышал свой голос – сухие неуверенные интонации, – и щеки у него начали гореть от стыда за себя и от злости на этих людей, которые так терпеливо ждали его ответов, сидя напротив в своей поношенной одежде с умными усталыми лицами и такими нетерпеливыми умами, и так сильно жаждали разрушений.
– А чего ж ассамблея насчет Управления этого молчит? Чего она его не распустит? – кипятился худой рабочий с горящими глазами, когда Итале рассказывал о цензуре.
Итале, точно сдаваясь, поднял руки и рассмеялся. Его терпению пришел конец.
– А почему ассамблее не поставить под вопрос заодно и власть австрийского императора? Или Света и Тьмы? Да что она вообще может, дружище? Если ассамблея хоть раз впрямую усомнится в законности нынешнего правительства, то правительство просто ее распустит. Неужели вы тогда станете ее защищать? Устроите вооруженное восстание? Вы ведь сейчас на это напрашиваетесь. А вы готовы? По-моему, у вас нет ни оружия, ни союзников… Ну хорошо, предположим, мы поднимем восстание и даже одержим победу, а что потом? Что нам делать дальше? Вы отлично знаете, что именно вам в этой жизни не нравится. Что ж, мне тоже это не нравится, но кто из вас скажет мне, чего именно он добивается? Вот, например: уничтожим мы цензуру, и что будет дальше?
Итале чувствовал, что наконец обрел способность нормально выражать свои мысли и тут же настроил всех собравшихся против себя. Впрочем, он понимал, что это неизбежно. Они и должны были наброситься на него – во-первых, потому, что он чужак, во-вторых, потому, что принадлежит к среднему классу, – и все же они требовали, чтобы он дал им хоть какую-то надежду! Однако Итале, понимая, что пообещать им надежду означает предать их, стоял на своем и с сердитым и вызывающим видом, скрывая душевную боль, отвечал на сыпавшиеся со всех сторон вопросы, успешно отбивая атаки своих оппонентов.
После собрания один из руководителей организации, ткач по имени Кленин, догнал Итале в коридоре.
– Вы лучше вон из той двери выйдите, господин Сорде, – сказал он и заботливо потащил его в сторону от главного входа, где у крыльца собралась целая толпа.
– Неужели они так на меня разозлились? – возмущенно спросил Итале и тут же осекся, посмотрев Кленину в лицо. Это было искреннее, честное и умное лицо, похожее на лица многих других рабочих Ракавы, похожее на лицо Куннея, соседа Итале в Красное.
– Они не мешали нам проводить собрания и митинги аж с 21-го, – тихо пояснил Кленин, – но в последние дни вдруг стали хватать выступающих прямо на улице, а потом допрашивать их в полиции. Пугают, наверно… Но вам же будет спокойнее, если они вас не заметят. Вам сегодня и так досталось! – Кленин улыбнулся.
– По-моему, я сегодня всех разочаровал. Мне очень жаль…
Кленин внимательно и серьезно посмотрел на него. Глаза у него были абсолютно синие, это была теплая синева летних небес.
– Знаете, люди у нас все стараются выше краснойцев прыгнуть. А я, например, уважаю вас за то, что вы говорили честно, господин Сорде. Какой смысл притворяться, что все так легко будет?
Уже в дверях Итале сказал ему:
– Спасибо, Кленин. Большое спасибо! – Ему хотелось как следует поблагодарить этого человека за поддержку, ему внушали необычайную симпатию синие глаза Кленина и его тонкое усталое лицо, но он сумел всего лишь выдавить из себя это «спасибо» и крепко пожать этому славному человеку руку – единственное прикосновение рук и душ за весь вечер… А потом оба растворились в темноте, и звук их шагов заглушил шум дождя.