Текст книги "И поджег этот дом"
Автор книги: Уильям Стайрон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)
Он опустил глаза и увидел, что ноги у него дрожат.
– Я буду сваливать, Мейсон, – сказал он, глядя на красивый профиль, спокойный, надменный, не потный, холеный, и под профилем – шарфик, девственный горошек. – Я решил, хватит с меня Самбуко, развяжусь с делишками в Трамонти и сваливаю. – От виски он стал наглым и добавил, не успев подумать: – Если бы ты ссудил мне тысчонок полтораста, я бы добрался до Парижа. Понимаешь, во Франции найду какую-нибудь работу и расплачусь с тобой, а кроме того…
– Сколько ты сейчас мне должен? (Голос требовательный, однако не сердитый.)
– У-у, не знаю, Мейсон. У меня где-то записано. Что-то около двухсот тысяч. Но я…
Мейсон опять перебил его – тоном еще дружелюбным, но твердым, если не сказать непреклонным:
– Не выдумывай, Кассий. На сто пятьдесят тысяч ты до Амальфи не доедешь. Не морочь себе голову деньгами. Сиди здесь, устроим цирк. – Он повернулся, подмигнул с чуть виноватым видом и добавил: – Я хочу сказать, веселую жизнь, кукленок, а не в том смысле, как ты думаешь. Повеселимся. Пикники в Позитано. Капри. Надо развлечься.
Несмотря на тошноту, усталость, дрожь в ногах, Касс опять беззвучно захихикал: Елки зеленые, цирк.(Вспомнил восхитительный crise [315]315
Кризис (фр.).
[Закрыть]где-то в глубинах июня и тот щекотливый, трепетный момент их беседы, когда Мейсон, склоняя Касса к идее цирка, некоего кооперативного действа, застенчиво уведомил его, что участников будет четверо: Мейсон, титаническая, широкозадая Розмари, сам он и – абсурд, безумие! – Поппи;он вообразил свою праведную маленькую ирландочку в паре с Розмари – эта картина не столько ужаснула его, сколько озадачила и рассмешила, и он захохотал так оглушительно, что Мейсон тут же похоронил свой проект, хотя и надулся.) Хихиканье прекратилось так же неожиданно, как началось. Не дашь, значит. Тем больше оснований обчистить тебя по-тихому. Он опять искоса взглянул на Мейсона и безмолвно обратился к нему: «Если бы ты честно признался, что ты обыкновенный содомит, ты был бы мне гораздо симпатичней, дружок».
– Так что кончай эту ерунду, Кассий. Никуда ты не поедешь. Извини за трюизм, везде хорошо, где нас…
Со страшной скоростью, гудя шинами, они неслись по гребню на северо-запад над неохватной равниной. Касс остановил взгляд на колене Мейсона, хотел ему ответить, открыл рот, раздумал, рыгнул. И долгий миг, словно в нерешительном и слабом противостоянии вулкану, вид которого был бы невыносим для него, он припоминал дикое нагромождение происшествий и неудач, которые привели его к нынешнему дню, к этой поездке, этому ужасу и этой надежде: лицо Микеле в тот черный удушливый день, когда он посмотрел на него впервые (а день с самого начала пронизан был предчувствием беды, потому что вдали у берега строители шоссе рвали скалу, и гулкие раскаты взрывов, напоминавшие о войне и смерти, сопровождали их, Франческу и Касса, всю дорогу, пока они шли в деревню и девушка рассказывала о болезни отца – tisi, la morte bianca, [316]316
Туберкулез, белая смерть.
[Закрыть]– куда уж, кажется, хуже, Diosa, [317]317
Бог знает.
[Закрыть]но, видно, Он задумал отомстить особо и к болезни добавил еще одно страшное несчастье: между тем мгновением, когда она услышала отчаянный, беспомощный крик отца, и тем, когда он ударился о землю, прошло не более десяти секунд, даже меньше, но они показались ей вечностью – на крыше коровника, наклонной и мокрой, его рукам не за что было ухватиться, и, когда он споткнулся и упал и какой-то миг лежал, раскинув руки и ноги, у самого гребня, она думала, что он в безопасности, но он начал медленно съезжать, ничком и ногами вперед, по глянцевому скату, не издавая ни звука и напрасно цепляясь за крышу руками, – съезжать и съезжать, скользить все быстрее к желобу, а потом его обмякшая фигура, выброшенная в пустоту, упала по дуге на землю, и нога переломилась при ударе, как лучина), тот душный день, когда, стоя рядом с Франческой, он впервые увидел больного Микеле – широкий лемех носа, впалые, иссеченные жестокими морщинами щеки, рот-прорезь, растянутый тенью улыбки, щербатые зубы и крапчатую полоску воспаленной, ярко-красной десны, – не тогда ли, не с той ли улыбки началось его пробуждение? Или позже, когда лихорадочно блестевшие глаза глянули на него из гамака в тени, мягко, вопросительно и даже удивленно, и голос прохрипел: «Американец, вы, наверное, очень богаты?» В слабом усталом голосе не было ни укора, ни возмущения, ни зависти; просто говорил человек, для которого американец и богатство нераздельны, как трава и зелень, как солнце и свет; слова эти Кассу случалось слышать, но не из такой бездны несчастья и мучений; его прошиб холодный пот и дурнота охватила, как липкие руки. Он видел, что этот человек не намного старше его. И может быть, тут началось его пробуждение. «Babbo! [318]318
Папа!
[Закрыть]– сказала Франческа, почувствовав его растерянность. – Что ты говоришь!» По щекам Микеле текли ручейки пота, Франческа подошла и, ласково, вполголоса укоряя отца, стала вытирать ему лицо тряпкой. «Как не стыдно, что ты говоришь, Babbo!» Она гладила отца полбу, поправляла на нем грубую выношенную рубашку, убирала со лба пряди черных, мокрых от пота волос. С болью в груди, с небывало пронзительной жадной нежностью он наблюдал, как она ухаживает за больным, и красота девушки, одушевленная этой отчаянной тихой преданностью, стала еще ярче. Ангел, подумал он, ей-богу, ангел… А потом смущенно отвернулся и вошел в дом. Здесь, в полумраке, глаза его с трудом различили земляной пол, единственный убогий стол и в глубине – пустое коровье стойло с тонкой соломенной подстилкой; теплая, кислая вонь ударила в нос и воскресила вдруг какую-то таинственную, безымянную и, казалось, уже невосстановимую часть его прошлого. «Господи, – подумал он, – я же все это знаю как свои пять пальцев». В мучительной попытке высечь из памяти мгновение давно прошедшего времени, когда он почуял этот запах впервые, Касс сделал глубокий вдох, как бы наслаждаясь отвратительной кислой вонью, и, почти задохнувшись от нее, наполнив легкие гнилым, застойным воздухом, вдруг вспомнил: негры. Ну да, то же самое. Тот же запах был в доме черного издольщика в округе Сассекс, Виргиния. Запах несчастья. Потом он выдохнул и с тяжелым сердцем вышел на двор; красивая, обтрепанная Франческа стояла наклонившись над отцом, а теперь выпрямилась. Широкая беззубая улыбка смяла лицо Микеле, и бесцельным движением костлявой вялой руки он вспугнул стаю зеленых мух, которая вилась над ним. Минуту все молчали. Со стороны моря снова донесся грохот взрыва – он прилетел на тугой волне горячего воздуха, всколыхнувшей сосны, а потом рокот укатился в глубь долины, словно там, вдалеке, сталкивались бочки, сменился ворчанием, рассыпался в холмах на шепчущие отголоски и стих. «Festa?» [319]319
Гуляние?
[Закрыть]– спросил Микеле. Проваленная улыбка опять смяла его лицо, и в глотке зародился беспричинный, жуткий смешок, но вылился он не в смех, а в долгий, тяжкий приступ кашля, от которого его руки, плечи, тонкая шея задергались, как у марионетки, – таким долгим и таким громким был этот кашель, как будто хрупкое тело не освободиться пыталось от затора, удушья, а возносило грубую, лающую хвалу самому недугу, – и только тут, с запоздалым отчаянием, пробудившись наконец, Касс понял, что человек умирает. Он повернулся, закрыл глаза от солнца и подумал: «Я должен что-то сделать, и сделать быстро». Вспомнил женщин с хворостом и опять подумал: «Я тоже был бедным. Но ничего подобного не видел. Никогда».
«Почему не в больнице? – с яростью спросил он. – Почему валяется здесь?» Тут пришла Гита, жена и мать, – растрепанная, тоже чахоточная, воспаленная, как всегда на грани истерики, – а с ней приплелась зловещая старая карга с холмов, нагруженная амулетами, зельями, талисманами. «Спроси у Кальтрони! – завизжала Гита. – Спроси у доктора! Он говорит – бесполезно! Какая больница! Зачем ему больница, если это бесполезно! И нечем за нее платить!» (Все это перед орущими детьми, при Микеле, который лежал в гамаке с мечтательной улыбкой, под кудахтанье Маддалены, деревенской чародейки о трех зубах и с синими варикозными венами, которая вилась вокруг, размахивая амулетом, как кадилом.) «Он все равно умрет! – вопила Гита. – Спроси у доктора! Доктор тебе скажет!» А через несколько дней Касс в самом деле пошел к доктору, взобрался по темной лестнице, провонявшей рыбой, в кабинет-гнездо, и там, среди сорочьей коллекции хлама, среди ржавых зондов, щипцов и расширителей, уволенных по старости еще при лорде Листере, надутый, суетный, уклончивый Кальтрони, лучившийся таким невежеством, что оно словно окружало его буроватым ореолом, дожевывая кусок волокнистого сыра, изрек свой приговор. «Perché? – сказал он и растопырил толстые прокуренные пальцы. – Non c'è speranza. E assolutamente inutile. [320]320
Почему?… Никакой надежды. Совершенно бесполезно.
[Закрыть]– И помолчал, наслаждаясь сказанным. – Это так называемый общий туберкулез. Ни малейшей надежды». И Касс, чувствуя, как кровь возмущенно бьется в виски (потребность что-то сделать стала похожа на панику – неистовое желание вырваться из себя, подняться над собой прожгло, как пламя, и пьяные грезы, и апатию, и самокопание, и самоедство), громко и нетерпеливо возразил: «Что значит «ни малейшей надежды»? Я не врач – и то знаю! Я читаю газеты. Теперь от этого есть лекарство!» Тогда Кальтрони, чей розовый рот источал глупость, как илистую воду, закрыл глаза за стеклами пенсне и нелепо важным жестом, словно мудрец или священник, соединил кончики пальцев: «Vero. [321]321
В самом деле.
[Закрыть]Кажется, есть лекарство. Что-то наподобие пенициллина. Не припомню название. – Он открыл глаза. – По-моему, американского производства. Но в Италии это большая редкость. Мне лично не доводилось его применять, а вот в Риме… – Он сделал паузу. – В любом случае этому крестьянину оно не поможет, – покровительственное словечко campagnuolo [322]322
Деревенскому.
[Закрыть]он произнес деликатно, словно название микроба, – болезнь зашла слишком далеко, а кроме того, он не в состоянии заплатить…» Касс уже вскочил, шагнул к двери, бросил через плечо: «Che shifo! Merda! [323]323
Какая гадость! Дерьмо!
[Закрыть]Я бы тебе не доверил сделать аборт моей кошке!» И устыдился, еще не успев хлопнуть утлой дверью: весь грех доктора в том, что он родился на юге Италии и здесь – вялый и смирившийся с судьбой и даже в важности своей шарлатан – до конца дней будет прокалывать чирьи, смазывать вымя шелудивым коровам и прописывать бесполезные пилюли и примочки людям, которые платят ему – потому что больше нечем платить – козьим сыром.
А Микеле становилось все хуже: он не мог подняться из гамака, у него постоянно болела голова, он стал жаловаться на боль в ноге и его приступы кашля невозможно было видеть и слышать. По наущению Касса обворовывая кладовую Мейсона (однажды он с Розмари провел неделю на Капри, что позволило основательно пощипать его запасы), Франческа кормила Микеле, а также Гиту и детей, но аппетит у больного был плохой. Касс навешал его каждый день; они без конца разговаривали об Америке, стране утраченной отрады, золота. Ради Микеле он плел прихотливо расцвеченные небылицы. Однажды, подробно описывая Провиденс в Род-Айленде, о котором, по причинам ему одному известным, мечтал Микеле, Касс вдруг сам ощутил боль и тоску и, досадуя на унизительную ностальгию, удивляясь ей, оборвал себя на полуслове, а потом понял, что, сколько бы ни сводил он счеты с родиной, этойтяжелой обиды, этого зла он умирающему не причинит. Он посмотрел на Микеле, и непонятно почему его охватила нежность: Микеле уснул, глаза были закрыты. Касс подумал, что он мертв, и похолодел.
Вскоре после этого, в середине июня, произошел странный случай, воспринятый Кассом как доброе предзнаменование: в «Белла висте» поселился молодой врач из Омахи и его жена, очевидно, молодожены; он – приземистый, нервный, с рыжим ежиком и короткими рыжими усами, как две зубные щетки, подобранные в тон, она – долговязая и некрасивая, по типу серьезная спортсменка, с сухими мощными ногами бегуньи на средние дистанции. Начать с того, что чета явно была в смятении; прожили они совсем недолго, успели только два раза перекинуться в теннис на единственном пыльном корте «Белла висты», после чего (безусловно, это боязнь высоты, заметил расстроенный Ветергаз, тягостная фобия, вынуждавшая и более общительных туристов, чем эти двое, бежать с подоблачной скалы Самбуко) удрали в испарине – может быть, прямо домой, на равнины Небраски, – лихорадочно наняв частную машину до Неаполя и бросив впопыхах среди прочих вещей свои ракетки, набор гантелей, спринцовку и несколько книг. Одну из этих книг, «Справочник Мерка по диагностике и терапии» с подзаголовком «Руководство для врача-терапевта», Касс увидел на столе портье в вечер их отъезда, когда пришел просить Ветергаза об очередной отсрочке платежа, – увидел и сунул в карман, радуясь драгоценной находке. С этого справочника и началась его медицинская деятельность в Самбуко.
«ОБЩИЙ ГЕМАТОГЕННЫЙ ТУБЕРКУЛЕЗ. ПОДОСТРАЯ ФОРМА.
Заболевание развивается постепенно. В первые недели: усталость, потеря веса, недомогание, повышенная температура. Инфекция распространяется менее стремительно, чем при острой форме, очаги поражения в различных органах не так многочисленны. Однако проявления более разнообразны: поскольку пациент живет дольше, успевают развиться местные поражения. Лимфоденопатия выражена сильнее, спленомегалия наблюдается чаще, и как результат милиарного «обсеменения» нередко развивается прогрессирующий кавернозный процесс в легких. Часто наблюдаются симптомы и признаки туберкулеза мочеполовых органов, кожи, костей и суставов. Как правило, больные умирают в течение трех – шести месяцев, но некоторые живут много лет, причем местные поражения частично залечиваются».
Он запоминал такие отрывки, а этот – по крайней мере последняя строка – внушал ему и надежду, и отчаяние. Если верно, что некоторыеживут по многу лет, то вдруг и Микеле окажется среди этих спасенных? В библиотеке «Белла висты» между «Миддлмарчем» и «Ист Линном» [324]324
« Миддлмарч» – роман английской писательницы Джордж Элиот (1819–1880). «Ист Лини» – роман английской писательницы Эллен Вуд (1814–1887).
[Закрыть]он обнаружил громадный, объеденный мышами словарь и нашел там «спленомегалию»; вечером понесся в Трамонти, осторожно прощупал у Микеле селезенку, выяснил, что она распухла, раздулась, как резиновая шина, и понял, что хотя бы диагноз Кальтрони верен. «При лечении острых и подострых форм существенный эффект дают стрептомицин и дигидрострептомицин. В тяжелых случаях острого милиарного туберкулеза дополнительно к специфическому лечению антибиотиками рекомендуется активная поддерживающая терапия. При тяжелом состоянии может потребоваться внутривенная гидротация и питание, введение витаминов. Положительно действует иногда переливание крови». Он подумал: «Едрена вошь, где я возьму для него кровь?» Ладно, этой задачей он займется, когда придет ее черед. А пока что насущным, неотложным делом были лекарства, и на рассвете следующего дня – забив себе голову чудовищными словами «саркоидоз», «гистоплазмоз», «кокцидиоидомикоз» и сгорая от желания лечить – он уже знал, как ему добраться до стрептомицина. Рано утром он предстал перед дверьми Мейсона, впервые опрятно одетый, как и подобало восходящему медицинскому светилу.
А Мейсон зажат. То есть в конце концов не зажал: в конце концов он уступил, томно облачился в свежий фланелевый костюм, поехал с Кассом в аптеку военного магазина и там через свои хитрые связи добыл тридцать кубиков стрептомицина – а также два шприца и десять ампул морфия, потому что Микеле мучили боли в ноге: это было включено в сделку. Именно сделку, соглашение – ни о какой благотворительности не было и речи, – и за одно это Касс никогда не простил бы Мейсона. Просьбу свою он изложил прямо и просто («Мейсон, понимаешь, это отец Франчески, он в ужасномсостоянии, ему нужно это новое чудодейственное лекарство, ты, наверно, можешь его добыть…» И так далее), в ответ на что Мейсон, олимпийски пожав плечами, произнес следующее: «Чепуха, Касс, не считай меня, пожалуйста, извергом всех времен и народов, но ты не хуже моего понимаешь, что, если каждый американец станет нянчиться со всеми больными, несчастными итальянцами, какие встретятся ему на пути, он разорится за неделю, будь у него хоть двадцать миллионов долларов». И, повернувшись под ярким утренним солнцем, шарнирный, стройный, щеголеватый в своей отутюженной фланели, налил две чашки кофе из блестящей электрической кофемолки-кофеварки. «Я сукин сын, знаю, – с иронией сказал он, – но посмотри же правде в глаза. Если мы признаем идею государства всеобщего благосостояния с его миллионными расходами на социальные нужды, на Восстановление Европы, или как там оно называется, то можно не сомневаться, что свой вклад мы уже внесли. Я говорю серьезно. Если сказать тебе, сколько подоходного налога я уплатил в прошлом году, ты назовешь меня вруном. Понимаешь, Кассий, им отвалил столько, что хватит на ведро антибиотиков». Все же сделка была заключена – после многочасовой беседы, в ходе которой Мейсон впервые изложил ему свои взгляды на значение эротики и даже показал пачку самых пряных литографий. «А что, кукленок, – сказал Мейсон, – вдруг это поможет тебе выбраться из творческого тупика». В утреннем похмелье проект показался Кассу заманчивым. После он об этом пожалел. Но сделка была заключена. За одну похабную картину, тщательно исполненную: деньги на оплату жилья, бренди, стрептомицин. В полдень они поехали в Неаполь. А поздно вечером, перед тем как приступить к выполнению своих обязательств по сделке и начать восковыми красками гнусную картину, он получил хотя бы то удовольствие, что увидел, как целый грамм с трудом добытого лекарства перешел из его шприца в тело Микеле. Не хватало только диплома.
А потом был месяц разорванных дней, все ближе к сумрачной границе, отделявшей рассудок от безумия. Он пил, он не ложился спать; по шесть раз в день, а то и чаще, наведываясь к Микеле, он потерял счет этим марш-броскам по жаре в долину и обратно, – вынужденным, поскольку истеричке Гите нельзя было бы доверить уколы, даже если бы в Трамонти, которая никогда не видела льда, а тем более холодильника, было бы где хранить лекарство (однажды он потащил из города громадный кус льда, но лед быстро растаял, и стало ясно, что такая система еще утомительнее, чем расписанные по часам походы), – и выработал твердый сомнамбулический режим, когда один привычный кипарис у тропинки, мель в ручье, через которую он перепрыгивал, камень, на который надо было взобраться, чтобы срезать путь по склону, возникали перед ним минута в минуту и были всего лишь полустанками на дороге к пункту назначения, где, измотанный и отупевший от вина или Мейсонова виски, он присаживался отдохнуть на обжитом мухами солнцепеке и разговаривал с Микеле (Америка! Америка! Как он врал! Какие гимны, какие дифирамбы пел этой стране!), а потом очень осторожно протыкал кипяченой иглой резиновую пробку флакона, извлекал один грамм розовой жидкости и медленно вводил ее в вену на высохшей недвижной руке Микеле. А Микеле, может быть, и не так быстро, как раньше, но явно и несомненно продолжал слабеть, сохнуть, точно бледный тонкий стебелек растения, лишенного воды и солнца. Касс видел, как чахнет Микеле, и слепое бешенство охватывало его, когда он возвращался домой из долины, он бушевал, он проклинал собственное бессилие, Италию, Мейсона (скот, мог бы поднять Микеле на одни только карманные деньги…) и черное, злое, порочное Божество, намеренно и хладнокровно уничтожающее своих тварей не вопреки тому, что они научились врачевать свои тела (пускай не души), а, кажется, именно за это…
«Questi sono i soli esemplari chesi conoscano, – произнес по радио поставленный жеманный голос, – a rigor di termini…» [325]325
Известны только эти экземпляры… строго говоря…
[Закрыть]– Мейсон молчал, машина неслась по длинному гребню; вдруг потянуло холодком. Это солнце спряталось за одиноким кудрявым облаком. Лоб Касса сразу высох, по спине пробежал озноб, он поднял бутылку и глотнул. Внизу, в долине, тень облака со страшной быстротой неслась на запад – лохматый серый силуэт какой-то доисторической птицы глотал поля, крестьянские дома, деревья, а за скользящей тенью гналось ненасытное солнце. Облако прошло, жара и ослепительный свет снова хлынули в кабину.
– Слушай, Мейсон, – с трудом выговорил Касс, – слушай, скажи мне вот что: ты думаешь, у них есть эта штука?
– Какая штука, Кассий? – дружелюбно отозвался Мейсон.
– Ну эта, ПАСК. В прошлый раз, во вторник, они точно сказали, что сегодня будет?
(Опять Мерк; страшная терминология засела в памяти навеки, как детский стишок: «Парааминосалициловая кислота показана главным образом как вспомогательное средство при лечении стрептомицином или дигидрострептомицином, так как задерживает и подавляет сопротивление организма этим средствам. В случаях, когда стрептомицин и дигидрострептомицин противопоказаны или не дают эффекта, может применяться самостоятельно, поскольку сама обладает противотуберкулезным действием». Последний шанс, последняя надежда. И почему, две недели наблюдая, как угасает Микеле, он только теперь нашел у Мерка это бесценное указание – понять было нельзя; набрел он на это место по чистой случайности, всего три дня назад, сонно листая справочник возле гамака Микеле, сразу понял, что должен добыть лекарство, даже если чуда не произойдет, даже если это всего-навсего последний, отчаянный и напрасный жест.)
– Они точно сказали, что сегодня будет? – повторил он.
– Точно, точно. Не морочь себе голову, кукленок.
– Я не могу… – потея, начал Касс – Слышишь, Мейсон, я тебе сразу не смогу заплатить, я тебе и так должен. Слышишь, ты там припиши к остальному…
Но – удивительно, невероятно, не померещилось ли ему? – Мейсон ответил:
– Брось, Касс, не говори глупостей. Беру на себя, можешь считать это подарком. Кроме того, я узнал во вторник цену. Лекарство дешевое. Аптекарь сказал, его синтезируют из каменноугольной смолы, как аспирин, и они твоим ПАСКом завалены. Да и если бы… – Касс пристально смотрел на него; улыбка ли это у него на лице, и даже добрая улыбка, или он как-то хитро и двусмысленно кривит губы? – …если бы оно было дорогое, Кассий, я бы купил его для тебя. – Он замолчал на секунду, великодушно улыбаясь, и протер бумажной салфеткой одно стекло темных очков. – Ей-богу, неужели я не сделаю такого пустяка? Она, конечно, злостнаямелкая воровка – и тут ты меня никогда не переубедишь, – но, если старик действительно так плох, как ты описывал, неужели я не сделаю такого пустяка, чтобы помочь ему встать на ноги? В конце концов, он не виноват, что она… ну, ты понимаешь. И кончим на этом, Касс, плачу я, договорились?
Касс не ответил. Он уже задремывал, глядел на долину из-под полуопущенных век, чувствовал, как у него отвисает подбородок, а руки и ноги обмякают от усталости, и думал: «Не нужны мне твои подарки. Тем более для Микеле. Я рассчитаюсь с тобой. За все рассчитаюсь».
Везувий громоздился все выше под голубой аркой неба и вдруг ужасно качнулся, накренился, тяжко пошел в сторону – это их «кадиллак» с визгом шин вписался в вираж и понесся под уклон к неаполитанской равнине. И тут произошло то, чего он весь день страшился. Господи Боже мой, с ужасом прошептал он про себя. Опять. Опять начинается галлюцинация; и вправду, на мгновение – рука его в это время схватилась за ручку двери, но не ища опоры, а механически откликнувшись на его желание, тут же подавленное, выброситься на дорогу, – он увидел на синем боку вулкана очертания волосатого тарантула, тревожно-красного и неуклюже протягивающего лапы; гадина корчилась, громадная, как Колизей; через несколько секунд она растворилась в ландшафте, исчезла. Сердце у Касса громко стучало. Он зажмурил глаза, думая: не думай ни о чем, думай о свете. Рука медленно разжалась на ручке двери, легла на колено. Кажется, в самом деле белая горячка, прошептал он про себя. И теперь, в темноте, голос диктора смолк, а Мейсон продолжал тараторить, настойчиво, без устали:
– Так вот, возвращаясь к сказанному, в век крушения культуры, упадка искусств люди все равно должны искать здоровый выход для эмоциональных и психических импульсов, сконцентрированных в человеке. Помню, я старался убедить тебя в этом по дороге в Пестум, и не сомневаюсь, что ты в конце концов примешь мою теорию. Вспомни, что я говорил тебе об идее Ницше насчет аполлоновского и дионисийского – изумительная романтика, но логически вполне убедительная… И сейчас, когда искусство в упадке, в стазе, общество должно совершить дионисийский бросок к некоему духовному плато, где возможно раскрепощение всех чувств… Ты не хочешь понять, Кассий, насколько морален и даже религиозен в своей основе оргиастический принцип… не только потому, что он отбрасывает буржуазные условности, – это способ «жить опасно» – опять-таки Ницше, – это, так сказать, вторичное… а то, что плоть говорит «да»… понимаешь, приапические обряды… освященные веками… твои друзья, почтенные эллины… новолоуренсовский… древний ритуал… как джаз… Pro vita, не contra, [326]326
За жизнь, не против (лат.).
[Закрыть]кукленок… то, что негр и битник постигают инстинктивно… богиня-сука, богиня успеха… и предпоследняя судорога…
Бред, сонно думал он, бред собачий. Голос сперва убаюкал его, а потом стал неслышим; Касс, обмякший, бессильный, из полуобморока перебрался в дремоту, к мучительному видению: с ним заговорила Поппи, как всегда окруженная детьми. «Касс, – печально сказала она, – я знаю», – и отошла, и он опять оказался с Франческой. Они гуляли по солнечному лугу, заросшему анемонами, белыми, пурпурными, розовыми, и ясный, прозрачный день был полон ее мягким щебетом. «Mia madre andava in chiesa ogni mattina, ma adesso mio padre…» [327]327
Мать ходила в церковь каждое утро, но теперь отец…
[Закрыть]– Она печально умолкла, и вот они вместе переходят ручей, и она подняла подол юбки, открыв круглые нежные бедра. Неужели это не только сон? На берегу, на травянистом бугре, где вечно лежала прохладная тень ветел, она была наконец нагой, и он, тоже нагой, крепко обнимал ее теплое тело. «Carissima», [328]328
Милая.
[Закрыть]– шептал он и целовал ее долгими поцелуями в губы… ее мягкие ладони ласково легли ему на грудь… и в волосы… и в ответ с ее губ сорвалось: «Amore!» [329]329
Любовь моя!
[Закрыть]– как восклицание из мадригала… Но уши наполнил другой звук, слитный гул сотни запруженных транспортом улиц, и луг, анемоны, ветлы, ненаглядная Франческа – все исчезло. Нахлынул запах гнили, кисло-сладкая, отвратительная вонь разложения, смерти. На мокром черном берегу, запакощенном чернотой залива смерти, он искал ответ, разгадку. В сумраке он выкрикивал слова, смысла которых не знал, и эхо возвращало их назад, откликаясь на каком-то диковинном языке. Он знал, что где-то есть свет, но свет все время ускользал от него, как призрак; безгласный, он силился выкрикнуть то, что узнал с опозданием, уже просыпаясь. «Встань, Микеле, встань и иди!» – крикнул он. И в кратчайшем промежутке между тьмой и светом ему почудилось, что исцелившийся Микеле, здоровый и крепкий, шагает к нему. Встань, Микеле, брат мои, встань!
– Шарон – поклонница Джонни Рея, она не выносит Фрэнки Лейна, [330]330
Джонни Рейи Фрэнки Лейн– эстрадные певцы.
[Закрыть]– прочирикал где-то над ним американский голос.
Он очнулся, весь в поту, с тупой болью в голове. Его снедала томительная грусть, томительное желание. Он лежал на кожаных подушках – сейчас сел, увидел, что Мейсона в кабине нет, а машина стоит на знакомой стоянке, на самом солнцепеке. Две девочки-подростка, розовые от прыщей, в косынках и джинсах, прошли мимо, облизывая мороженое на палочках и беседуя о культуре:
– Шарон никого не переносит, кроме Джонни.
Пьяный, ничего не соображая спросонок, он поискал глазами Мейсона, но не увидел никого, кроме беловолосого, с невероятно узким черепом солдата, который шагал, насвистывая, к военному магазину. Его вдруг охватила паника. А что, если он недостанет ПАСКа? Продукты, выпивку получит, а ПАСК – нет. А вдруг этот гад решил зажать? Зацепившись ногой за сиденье, он чуть не вывалился на асфальт, но устоял и шаткой походкой двинулся к приземистому, казарменного вида зданию военного магазина, бормоча себе под нос, потея, как першерон, и только на полпути, с запозданием сообразил (увидев, как покраснела, поджала губы и поспешно отвела взгляд какая-то офицерская жена), что брюки у него ниже пояса вздулись. Он остановился, привел себя в порядок и проследовал дальше, к стеклянной двери; когда вошел туда с толпой соотечественников в рубахах навыпуск, его встретил тугой поток ледяного кондиционированного воздуха и старший сержант с нехорошими голубыми глазами и длинной челюстью в форме ведерка.
– Ваш пропуск, – сказал он, не переставая жевать резинку.
– Я ищу приятеля, – ответил Касс.
– Предъяви пропуск.
– У меня нет пропуска, – стал объяснять Касс, – пропуск у моего приятеля, а я обычно…
– Слушай, – сказал сержант, отложив в сторону комиксы и неприветливо глядя на него, – правила не я устанавливаю. Правила Дядя Сэм устанавливает. Для входа в этот магазин нужен пропуск.С подписью командира и визой начальника отдела личного состава. Ты давно здесь? Из какой части? Караульная рота? Штабная?
Касс почувствовал, что из груди его рвутся какие-то звуки вроде рыданий, и ярость красной пеленой застлала ему глаза.
– И вот что, друг, хочу дать тебе совет, – продолжал сержант, – я на твоем месте, если бы оделся в штатское, нашел бы что-нибудь поопрятней. Тем более поддавши. В таком виде, знаешь, ворон хорошо пугать. Я бы на твоем месте пошел куда-нибудь проспался.
Касс глядел на сержанта растерянно и недоверчиво, разинув рот; в нем закипала обида, возмущение; в ледяном воздухе сладким сиропом растекалась танцевальная музыка из проигрывателя – саксофоны, кларнеты, струнное нытье; из какого-то другого источника нежно и невпопад булькал эстрадный певец, словно затеяв приторное состязание с танцевальным оркестром. Пахло аптекой-закусочной, мороженым, молоком, пролитой кока-колой. Еще одно слово, медленно, тяжеловесно, сосредоточенно думал Касс, – получит по рылу. И хотя он не вполне был в этом уверен из-за тумана в голове и вообще от оцепенения, кажется, он сжал кулак и даже замахнулся, – но тут его тронули за руку, и он увидел, что в их беседу вмешался Мейсон.
– Все в порядке, сержант, – сказал он, – если можно, пусть пройдет по моему пропуску. Это… э-э… мой человек. Он поможет мне вынести покупки. – И злобно обернулся к Кассу: – Хорош помощник. Пятнадцать минут будил, не мог разбудить. Пропустите его, сержант?
– Есть, сэр. Проходите, сэр.
И он потащился за Мейсоном – его человек.Это была чуть ли не последняя капля…
Он чувствовал, что медленно распадается. Один алкоголь он бы выдержал. И бесконечную эту усталость смог бы перебороть. Но алкоголь вместе с изнеможением (поскольку часов он спал в последние недели – по четыре? по три? – он сам не знал, но усталость накопилась такая, что угрожала рассудку, душевному здоровью, угрожала самому сну, уже разорванному и населенному впечатлениями из этих ритуальных походов по шесть раз вдень, и поэтому даже в сновидениях его ноги продолжали топать по скалам и камням, ум подсчитывал ориентиры-кипарисы, а пальцы впрыскивали жизнь и силу в вечно вытянутую руку Микеле) – виски вместе с изнеможением были сильнее его и сговаривались свести его с ума. «Что мне ДООХ-рого, будет ДООХ-рого, – блекотал певец, – и тебе когда-нибудь», – и Касс, тащась за Мейсоном к продовольственному отделу, ощутил прилив какого-то тупого, отчаянного веселья. Перед ним выросла краснолицая костлявая офицерская жена в брюках.